
Полная версия:
Война за справедливость, или Мобилизационные основы социальной системы России
Казалось бы, мы все знаем про нашу историю, ведь она живет в каждом из нас, мы унаследовали ее от наших отцов и дедов. Но, как считал известный французский социолог, «отец-основатель» современной социологии Эмиль Дюркгейм, поскольку наибольшая часть социальных институтов передана нам предшествующими поколениями в совершенно готовом виде, и мы не принимали никакого участия в их формировании, следовательно, обращаясь к себе, мы не сможем обнаружить породившие их причины.[35] По его словам, нам нужно рассматривать социальные явления сами по себе, отделяя их от сознающих и представляющих их себе субъектов.[36] Отсюда становится понятно, почему в нашей истории, которую неутомимо препарируют профессиональные историки и историки от коммерции, исходя из собственного представления о ней, чувствуется какая-то противоречивость и недосказанность, как будто чего-то не хватает.
Например, до сих пор мы не знаем, почему колоссальная европейская трагедия 1914–1918 гг. привела к радикальному слому социальной системы России (и только России!). Каковы причины и механизмы этой трансформации, и почему еще более страшная трагедия 1941 г. ничего не изменила в ее социальной системе? Распад других империй привел «только» к смене политических режимов. А у нас – к рождению нового государства, основанного на невиданных ранее социальных, экономических и политических принципах, включавших отмену частной собственности и последующее строительство социализма (хотя и не совсем в духе К. Маркса). Попытки делались (Венгрия, Германия, Финляндия), но потерпели неудачу, несмотря на поддержку со стороны советской России.
Непонятно еще и то, что если Россия не проиграла эту войну (как считают некоторые маститые историки, готовые в интересах чистой науки признать советскую «оккупацию» Прибалтики), то как можно объяснить потерю огромных территорий, а вместе с ними и людских ресурсов, и экономического потенциала?
С популяризацией этих вопросов уже много лет выступают известные политологи, среди которых есть даже один академик, не устающий задавать нам один и тот же вопрос: «Почему Россия внезапно взяла и рассыпалась?».[37] Забавно, что вопросы задают нам – зрителям и читателям, а ответов не дает никто. Не ответив же на эти вопросы, мы не сможем понять, что произошло с нашей страной не только в далеком 1917 году, но и в 1939, 1945 и особенно в еще недавнем 1991 гг.
Несистемные поиски в этом направлении, а также отсутствие позитивных результатов свидетельствуют о том, что в рамках исторической науки они, скорее всего, ни к чему не приведут. И дело не только в сложности поставленной задачи. В конце концов, доказал же Григорий Перельман гипотезу Пуанкаре через 100 лет после того, как она была сформулирована. В принципе, как утверждают философы, любая задача может быть решена, если она корректно поставлена. Но корректно поставить общую задачу в истории невозможно, поскольку предметом ее изучения являются исторические факты, которые сами по себе лишь фрагменты истории, ее песчинки, ничего не говорящие о целом. Как песок, они струятся между пальцами, не оставляя никаких следов в нашем сознании. И здесь невольно вспомнишь экранизированного Обломова, который говорил: а зачем я помню, что Селивкт II в 3 г. н. э. победил какого-то Чиндригупту – бог весть.
Другими словами, как бы ни были глубоки наши знания в области истории, они ничего не добавляют к пониманию причин социальной действительности прошлого и возникновения действующих социальных институтов – ведь «мы не принимали никакого участия в их формировании».
Так, специалисты нередко начинают отсчет современной социальной системы России с Петра I, который железной рукой «прорубил окно» в Европу. Хорошо известно, что его реформы проводились с крайней жестокостью, которая была направлена на подавление прав человека в их современном понимании, на дальнейшее закрепощение крестьянства, на развитие жесткой вертикали власти (а в Европе в это время уже прошли первые буржуазно-демократические революции). Примерно то же самое можно сказать и о реформах большевиков, которые, как известно, имеют много общего с реформами Петра.
Как однажды отметил доктор исторических наук А. Н. Боханов, «если сравнить, скажем, Петра I и Ленина, то, как ни странно, в отношении к национальному творчеству, в отношении к русскому национальному наследию, в отношении к русской традиции у них достаточно много точек соприкосновения, хотя, казалось бы, это совершенно несопоставимые ни по времени, ни по характеру, ни по должности фигуры».[38] И, тем не менее, и в том, и в другом случае реформы были доведены до логического конца, т. е. можно утверждать, что реформы начала XVIII и начала XX века получили позитивный характер, благодаря чему государство пришло в состояние относительной социальной устойчивости.
Хорошо известным историческим фактом, которому, однако, отечественные ученые придают не слишком большое значения, является то, что и в том, и в другом случае реформы проводились в ходе войны, и именно война стала их источником. Но значит ли это, что Петр I был большевиком-марксистом или, наоборот, большевики явились последователями Петра, а не Карла Маркса? Эту особенность российской истории в свое время отмечал Питирим Сорокин: «при Петре и после Петра, мы дрессировались в направлении военного социализма… Наш военный социализм – плоть от плоти и кость от кости нашей предыдущей истории».[39] Однако найти причины этого явления, дать ему научную характеристику он не смог. Объяснить этот феномен не удается до сих пор.
Эпоха Петра I и эпоха Первой мировой войны и революции сегодня хорошо изучены, поэтому, повторимся, вряд ли какие-то вновь открытые исторические факты смогут внести ясность в разрешение этого парадокса. И понять это нетрудно, если иметь в виду, что «историк дает факту известный смысл, который зависит от его общенаучных и идейно-теоретических взглядов. Поэтому в разных системах взглядов один и тот же исторический факт получает разное толкование, разное значение. Таким образом, между историческим фактом (событием, явлением) и соответствующим ему научно-историческим фактом стоит интерпретация».[40]
Короче говоря, если мы правильно понимаем академика Б. В. Личмана, сколько историков, столько и толкований исторических фактов или интерпретаций. Кажется, дай волю историкам, и от истории ничего кроме интерпретаций не останется (наиболее отчетливо этот процесс можно наблюдать на Украине). Это особенно ясно начинаешь понимать, когда следишь за острейшими и бесплодными историческими дебатами, которые проходят не только на отечественном телевидении и в СМИ, но и в академической среде. Однако значение этих дебатов выходит далеко за рамки чистой теории. Ведь нерешенные вопросы истории и национальной идентификации почти сразу после распада СССР стали предметом острой идеологической и политической борьбы, инструментом межгосударственного противостояния в борьбе за шкурные интересы участников некогда единого экономического, правового, политического и социального пространства.
В этой среде активными интерпретаторами истории выступают лидеры (элита) новых государственных образований, которые до 1991 года не значились ни на одной карте мира. В таких условиях только интерпретацией при исследовании российской истории уже не обойтись. Здесь нужен новый взгляд, новая методика, которая сможет подняться над несметным количеством исторических фактов и их вольным толкованием, систематизировать их в рамках единой и устойчивой (фундаментальной) теории, свободной от идеологической и политической борьбы. А это под силу только социологии.
В нашем исследовании она станет тем инструментом, своеобразным скальпелем, с помощью которого придется делать глубокие экскурсы в историю, политологию, экономику, военное искусство и правоведение – иначе умом Россию не понять.
Глава II
Поиск социальных фактов как источников особого пути России
Социология, социологи и немыслящая Россия
В отличие от истории, социология имеет дело не столько с фактами, сколько с социальными отношениями, с системой социальных связей, с социальной действительностью, т. е. с предметом более устойчивым, но менее очевидным, чем исторический факт. Как считает крупнейший социолог современности Энтони Гидденс, «задача социологии состоит не только в сборе фактов, какими бы интересными и важными они ни были. Мы хотим также знать, почему эти события случаются, и для этого мы должны научиться ставить теоретические вопросы. Они помогут нам правильно интерпретировать факты при поиске причин процессов, находящихся в фокусе конкретного исследования».[41]
Легко сказать – научиться ставить теоретические вопросы! Не так-то это просто, в противном случае мы уже давно получили бы ответы на все, что нас интересует в социологии, в истории и вообще в нашей жизни. Проблема хорошо известна и заключается в том, чтобы понять, как ставить вопросы, и что мы хотим познать. Другими словами, это вопрос о средствах познания, о методе и о предмете познания.
Со времен Огюста Конта, французского философа, который в 1842 году в «Курсе позитивной философии» обосновал необходимость создания новой науки об обществе – социологии, ведется нескончаемый и все более углубляющийся поиск истоков организации человеческого общества, организации социальных отношений. Но мечта Конта о том, чтобы превратить социологию в «позитивную» науку, такую же точную, как математика или механика, до сих пор остается нереализованной. Больше того, научный поиск с самого начала разделился на несколько направлений, основные методологические инструменты которых существенно отличаются друга от друга и оставляют мало шансов на разработку единого подхода при определении источников социальной организации общества.
В свое время даже классики социологии долго не могли определить ее предмет. «Сложность в определении предмета социологии была связана с тем, что исследователи пытались искусственно свести все многообразие проявлений социального к чему-то одному, что в принципе невозможно, – считает А. Ю. Завалишин. – В конце концов, пришлось признать, что говорить о том или ином предмете этой науки бессмысленно. В процессе общественного развития постоянно возникают новые социальные связи и отношения, которые расширяют перечень явлений, относимых к ее предмету.
Именно поэтому уже в 1-й половине ХХ веке заговорили о предметной области социологии, включающей в себя все многообразие социальных связей, отношений, явлений и процессов, происходящих в обществе. Исходя из такого понимания, можно дать определение самой социологии. В наиболее общем виде она представляет собой систематическое изучение индивидов в составе групп и социальных образований».[42]
Но систематическим изучением индивидов в составе групп и социальных образований у нас давно занимается академическая наука. И если у нас до сих пор нет ответов на интересующие нас вопросы, то можно предположить, что или средства не хороши, или не то ищем, а может быть и то, и другое вместе. Прискорбно то, что наука хотя и занимается «систематическим изучением», но она же устанавливает и пределы научного поиска, потому что работает она по тем направлениям, которые востребованы и оплачиваются властью или хотя бы коммерческими структурами – живем ведь в условиях рынка. Интересы общества в целом остаются без внимания.
Так, руководитель Центра теоретических и историко-социологических исследований Института социологии РАН профессор В. А. Ядов еще в 2010 году на Ежегодной конференции «Социальные реалии современной России» выступил с докладом «Какие теоретические подходы полезны (выделено В. М.) для понимания и объяснения социальных реалий российского общества и России?», тезисы которого были опубликованы на сайте Института. К наиболее перспективным и полезным для России направлениям он отнес «гнездо активистских теорий».
Их суть в том, что историю творят социальные агенты, обладающие значительными ресурсами. Отсюда вывод: отслеживать «ресурсность социальных групп, регионов России, гражданских движений, представителей элиты».[43] Все вроде бы правильно, к тому же, на Западе это направление хорошо разработано – зачем же изобретать велосипед. Но как же быть с «особенной статью» России? Ведь давно все согласились с тем, что мы ««другая» Европа» (В. Г. Федотова), мы не «волчек», мы – «пирамида». Тогда почему ведущий социолог страны поставил перед отечественными учеными задачу отслеживать следствия, а не познавать причины?
Если оставить в стороне поэзию и социологию, то даже на бытовом уровне всем известно, что мы не такие как «они». У нас нет такой свободы как на Западе, у нас велика доля теневого рынка и криминала, плохо изживается монополизм, коррупция распространена повсеместно, трудовые отношения вопреки Трудовому кодексу нередко носят принудительный характер. Как бы в продолжение советского периода, когда зарплату, правда, платило государство, а люди всю жизнь работали на одном предприятии, трудовые отношения сегодня откатываются еще дальше в прошлое, приобретая не только худшие черты советского консерватизма, но и некоторые черты крепостного права, которое отменили 150 лет назад.
Не имея желания, а во многих случаях и способности развивать собственное предприятие за счет внедрения современных методов управления, российские предприниматели, или, как модно их сейчас называть, «элита развития» (М. Н. Афанасьев), нередко делают это за счет работников. Не случайно даже такой известный предприниматель как Константин Бакшт утверждает, что в России самый опасный для бизнеса человек – это его владелец («Как загубить собственный бизнес»). При этом Россия является единственной из развитых стран, где основную массу бедных составляют работающие люди.[44] Возможно, в этом же кроется проблема самой низкой производительности труда по данным Европейской организации экономического сотрудничества и развития (OEDC).
Парадоксально, но факт: новое время породило и новую деспотию, деспотию в условиях демократии. Только деспот уже не государство, как раньше, а хозяин. Не тот эффективный хозяин, о котором мечтала вся либеральная общественность Советского Союза, с завистью поглядывая на Америку, а наш доморощенный хозяйчик, насквозь пропитанный блатной культурой, стремящийся уйти «в тень» при каждом удобном для него случае.
Даже вице-премьер О. Ю. Голодец призналась как-то, что наш рынок труда «практически нелегитимизирован. В секторах, которые нам видны и понятны, занято всего 48 млн человек. Все остальные – непонятно, где заняты, чем заняты, как заняты».[45] Другими словами, зона частного и ничем не прикрытого деспотизма охватывает почти половину трудоспособного населения страны. Эта зона одновременно показывает и размеры теневой экономики: не в экономическом смысле, конечно, – 16 % ВВП,[46] как считается официально, а чисто в физическом, подушно, «по понятиям». Отсюда становятся понятны и масштабы бедствия, причины хронического дефицита пенсионного фонда, низкой производительности труда, всеобщей кредитной задолженности и невозможности сменить место работы так, чтобы уйти от бедности, в которой прожили жизнь и многие поколения наших предков.
Все это как-то невольно выстраивается в определенную иерархическую систему, в ту самую пирамиду, которая, по мнению российского социолога Людмилы Романенко, является альтернативой обществу западного типа.[47] И, конечно, на ум сразу же приходит гениальное, но непопулярное сегодня высказывание Г. Спенсера о военном обществе, где «все – рабы по отношению к тем, кто выше, и все деспоты по отношению к тем, кто стоит ниже». Судя по исторической устойчивости нашей социальной системы, наличие в обществе (военном по своей сути) той или иной формы собственности практически ничего не меняет. Меняется только вектор распределения благ.
При социализме накопление шло в государственные фонды, а сейчас в карманы топ-менеджеров, бюрократов и «элиты развития» с криминальным прошлым, т. е. ограниченного круга лиц, чей баснословный и необоснованно растущий доход благотворно влияет на средние показатели беднеющей страны и пагубно – на моральное состояние общества в целом. Не случайно Global Wealth Report вывел Россию в 2012 г. на первое место в мире по показателям имущественного неравенства.[48] В условиях кризиса это неравенство только нарастает – бедные беднеют, а богатые богатеют.
Тут невольно начинаешь думать: а может быть, это и есть отклонение в орбите социальной системы России, тот самый неписанный закон, по которому мы живем, притворяясь, что его нет? Тогда, по логике вещей, это именно то, что отличает нас от «них», наша особенность.
Но официальная наука несколько иначе смотрит на эту проблему. Из тезисов В. А. Ядова: «Я считаю, что «особый путь» России может быть особым лишь в смысле определения своего уникального положения в экономическом пространстве на рынке природных ресурсов. В пространстве мировой политики настоящее и будущее страны испытывает влияние множества принципиально непредсказуемых воздействий, хотя общий вектор движения в будущее определен со времен Петра Первого» (выделено В. М.).
В этом фактически директивном послании, предназначенном для отечественных социологов, нетрудно заметить очевидное противоречие. С одной стороны, уникальность России определяется исключительно природными ресурсами, что имеет отношение скорее к экономике, чем к социологии. А с другой, мы объявляемся наследниками Петра, того самого, который, по словам П. Сорокина, стал родоначальником «военного социализма» или, по-современному, мобилизационной модернизации. «Не будь на нашей истории этой проклятой печати милитаризма – мы не только не отстали бы от Запада, а, быть может, уже опередили его»,[49] – с горечью констатировал в свое время Питирим Сорокин. А по Ядову получается, что, прокладывая «вектор движения в будущее» от Петра, мы рискуем вернуться на новом, конечно, уровне к его «военному социализму» (по Сорокину) и окончательно закостенеть в своем отставании от Запада.
Понятно, что последний не замедлит этим воспользоваться. И можно не сомневаться, что нездоровый интерес Запада к нам не случаен. Как утверждает известный экономист Марат Мусин, на территории нашей страны размещены 25 % мировых природных богатств, а проживает всего 2 % мирового населения.[50] Между тем, официальная наука размышляет о «непредсказуемых воздействиях» и считает, что ее социальная функция заключается только в том, чтобы «хотя бы ориентировочно предсказать, что нас ждет впереди» (см. тезисы В. А. Ядова).
Справедливости ради надо сказать, что и сам Владимир Александрович Ядов не раз говорил о том, что российское общество принадлежит иной цивилизации, отличной от западноевропейской. Однако наши социологи почти тридцать лет блуждают в потемках, видимо, потому что «теоретическая деятельность у нас в социологии есть, а теоретической социологии нет».[51] Тогда, конечно, можно изучать и следствия, а не познавать причины.
Как утверждала академик В. Г. Федотова, «бывают ситуации, когда устаревшим теориям противостоит здравый смысл. Но сегодня ситуация представляется противоположной: многообразие представлений и кризис здравого смысла в условиях быстрых изменений не выступают основой преобразований и требуют новых теорий для улучшения ситуации». В России сегодня это слабое место. Социолог Н. С. Розов метко поставил диагноз заголовком своей статьи: «(Не) мыслящая Россия: антитеоретический консенсус как фактор интеллектуальной стагнации»… Для решения ряда проблем страна нуждается в современных теориях и должна признать опасность ориентации только на здравый смысл. Взаимоотношение теории и практики становится ключевым пунктом изменения социальных теорий и реализуется в различных направлениях исследования».[52]
После такого откровения крупного ученого, фактически признавшего фиаско научной мысли в России, почему-то хочется что-то сделать, чем-то помочь «исследованию» и вообще российским исследователям, давно пребывающим в интеллектуальной стагнации – ведь хуже уже не будет! Не случайно главный научный сотрудник Института социологии Ю. Л. Качанов как-то заметил, что социальная теория – слишком серьезная вещь для того, чтобы можно было доверить ее нашим социологам, в активе которых лишь «учебники, обзоры «передового зарубежного опыта», изыскания из истории дисциплины, извлечения из иноязычных текстов».[53]
Кстати, не жаловал карьерных социологов и Александр Зиновьев, опальный советский ученый, пожалуй, единственный, кто получил официальное признание на Западе. Одним из серьезных препятствий на пути научного познания социальных объектов он считал гигантскую армию людей, профессионально занятых в науке. По его мнению, надо различать науку как сферу жизнедеятельности множества людей, добывающих себе жизненные блага и добивающихся жизненного успеха (известности, степеней, званий, наград) за счет профессионального изучения социальных объектов, и научный подход к этим объектам.[54]
И что же нам грешным остается, жизнь проходит, а ответов как не было, так и нет?
Пожалуй, только и остается, как, воспользовавшись отсутствием обязательств перед армией людей, профессионально занятых в науке, попытаться внести свой скромный вклад в развитие теоретической социологии, а может быть, и здравого смысла. Не зря же Александр Александрович Зиновьев говорил, что научный подход есть особый способ мышления и познания реальности, качественно отличный от обывательского и идеологического. Он не вводит запретов «на выработку и применение его и для людей, не имеющих степеней и званий и не зарабатывающих на жизнь путем сочинения научных статей и книг».[55]
Однако, не желая вслед за отечественными академиками завести рассуждения об особенностях социального развития страны в тупик и стремясь разорвать порочный круг «самоисполняющихся пророчеств», как говорил Р. К. Мертон, предлагаем уйти от набивших оскомину рассуждений о модернизации и демократии.
Нам нужно делать выводы, писал в свое время другой американский социолог С. А. Арджоманд, и противиться соблазну поспешной замены отвергнутых теорий какой-либо иной общей и мнимо универсалистской теорией, будь то постмодернизм, глобализация или любой иной лозунг, выхватывающий одну очевидную черту нашего времени.[56]
Определение предмета и выбор социологического метода
Исходя из этого, мы начнем практически с самого начала и вернемся к тому рациональному, что было создано предшественниками, классиками социологии. Из сказанного, думаю, каждому, даже тому, кто не знаком с успехами отечественной социологии, стало понятно, что социологический дискурс сегодня, как и сто лет назад, по-прежнему полон противоречий – несмотря на то, что за это время сделано было немало. Но накопленный огромный пласт знаний так же, как и в исторической науке, разбросан среди многочисленных социологических школ, которые по-разному смотрят не только на средства познания, но и на сам предмет социологии – на общество, по-разному оценивают социальную действительность. Как отмечал профессор А. Б. Гофман, вся совокупность социологических знаний, полученных к настоящему времени, существует в виде бесчисленного множества глобальных теоретических систем отдельных ученых, научных школ и направлений.[57]
И если классические школы в своем поиске позитивизма стремились найти опору в объективных законах бытия (например, марксизм), то современная социология с легкой руки Энтони Гидденса приобрела своеобразные нежесткие формы. Теперь «признается влияние на итог научного знания метода, теории и, кроме того, активной позиции самого исследователя, его нравственной установки, его рассудочности».[58] Это значит, что метод во многом становится инструментом собственной разработки автора, он помогает исследователю придерживаться определенных правил, несоблюдение которых ведет к искажению исследуемого предмета. Совсем без него обойтись нельзя, потому что, несмотря на нежесткие формы современной социологии, методология в ней выполняет «примерно такую же роль, как грамматика в языке, культовое действие в религии или процессуальный кодекс в доказывании вины. Если не соблюдены методологические нормы научного исследования, вывод не может считаться дисциплинарно корректным. Социолог не имеет права сказать: «Я так вижу». Он обязан аргументировать свою идею».[59]
Приняв это во внимание, изучив богатое наследие классиков и последние достижения социологии, автор остановил свое внимание на творчестве французского социолога Эмиля Дюргейма, который уже упоминался выше. Его в меру объективистский структурно-фунциональный подход отличается простым и понятным языком, убедительной логикой. В то же время необычный даже по сегодняшним меркам предмет исследования в виде социальных фактов, которые рассматриваются как вещи, существующие вне индивида, вызывает серьезный скептицизм у многих наших ученых, стремящихся перейти от структурно-функционального подхода к «гнезду активистских теорий».