banner banner banner
Это жизнь, детка… Книга рассказов
Это жизнь, детка… Книга рассказов
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Это жизнь, детка… Книга рассказов

скачать книгу бесплатно


Самый ближний путь был берегом Дона, и я по молодой, свежей зелени, сбивая ногами росу, шел, любуясь широкой, просторной рекой: вынянчившей казацкую вольницу, верных российских сторожевых ратников, стяжавших замечательную славу русскому государству, не за страх, а за совесть служивших ему.

В сиреневом кусту, сбоку от меня, попытался покатать стеклянную горошину соловей, но звук получился какой-то низкий, хрипловатый, и птах тут же осекся, устыдившись своей неумелости.

Видно, рано еще было соловьиным свадьбам. Вот станут светлее и короче дни, с обоих концов подсвеченные зорями, попьет он родниковой воды под бережком, прополощет горло, прочистит его, да и сыпанет хрустальные окатыши по росной траве, и, улыбнувшись, качнет головой прохожий человек, вспоминая свои молодые ночи, свою соловьиную песню.

Широк и спокоен Дон. Вода не течет, вода остановилась, зардевшись от ласковых прикосновений апрельского солнца, она замирает, готовая отдаться его пробудившему силе, его мощи.

Под ногами захлюпало. Я посмотрел выше по берегу, там из-под ржавого колотого известняка, юля межу тугими стеблями прошлогоднего батыря, дурной травы, бурьяна, омывая корни согбенной ветлы, вилял светлый ручеек. Родник упругими толчками питал его, как молодая мать своего первенца.

Нельзя было пройти мимо и не напиться, не причаститься этой благодатью. Я, встав по-звериному на четвереньки, припал губами к этому творению природы. В прозрачном болотце, на дне которого хороводились и толклись мелкие камешки, иголки сухих травинок и крохотные песчинки, промытые светлой водой, копилась жизненная сила.

Родник… Родина… Родители.

Я бы пил еще больше, но ледяная влага студила зубы так, что пришлось оторваться от этой благодати, и, зачерпнув на прощание этой самой влаги, я плеснул себе в лицо, по-детски радостно фыркая.

Вчерашние растерянность и уныние от запущенности и не ухоженности дома, в котором мне предстояло жить, от глухоты окружающего пространства, от предстоящих неизбежных печалей отпали от моего сердца, рассыпались и растворились в этой ключевой воде. Она струилась у моих ног в неотвратимом стремлении соединиться с вольной русской рекой, чтобы потом стать океанской влагой, горькой, как слеза, и, распавшись на неуловимые молекулы, взлететь к небесам, под самое солнце и снова пролиться дождем на землю. И, пройдя сквозь ее толпу, напитаться животворными соками, чтобы потом снова пульсирующими толчками выплеснуться уже в другом времени и у других ног. Великое коловращение вселенской материи, породившей и эту вербу, и село на горе, и меня самого. Да что я?! Маленькая соринка в океане жизни!

Поднявшись вверх по узенькой вихлястой тропке, я вышел на широкую деревенскую улицу с чистенькими домами, беленными все той же подсиненной известью, отчего стены высвечивали лунной голубизной.

Рядом, за старым разлапистым вязом, бесстыдно разинув с проломленными фрамугами окна, с облупившейся местами штукатуркой на отсыревших стенах, как напоминание о пронесшейся в недавнем времени перестроечной разрухе, задевшей своим бесчувственным крылом не только индустриальные города, но также и деревни, как-то неуклюже, углом выпирало большое строение. Бывшее здание совхозной конторы, отданное властями беженцам из братских союзных республик, разваливалось на глазах. Как говорится, без хозяина и товар – сирота.

Оторванный вороватой и неумелой рукой железный лист с крыши, зацепившись за единственный гвоздь, перебитым крылом свисал, обнажая темные ребра обрешетника. Потихоньку без должного пригляда двухэтажка времен развитого социализма оседает и рушится как само то время, в котором оно было построено.

Безхозность без лишней волокиты дала возможность временного прибежища разношерстному люду, где вместе с русскими беженцами в согласии и мире проживают также представители и других национальностей, не нашедшие общего языка и приюта в других краях.

За черемуховым кустом с уже проклюнувшимися почками, но еще по-осеннему прозрачным, в горестной, согбенной позе, выражающей крайнюю покорность, сидел, прижавшись боком к облупленной стене этого двухэтажного барака, пожилой худощавый цыган с реденькой всклокоченной бородкой и плакал, размазывая по-детски грязным кулаком слезы на впалой щеке.

Он, может, и не цыган вовсе, а так, неизвестных кровей бродяжка, но резкий крикливый выговор с обилием протяжных звуков, на котором говорил с ним молодой, плечистый «чавелла» в красной шелковой рубахе с широкими рукавами и в голубом бархатном жилете, говорили о принадлежности плачущего мужичонка к этому вольному народу.

Молодой рубил воздух ладонью, что-то строго и убежденно выговаривая своему соплеменнику.

И красная рубаха, и голубой жилет, и длинные волосы цвета вороньего крыла, и курчавая, в крупных кольцах, рисованная ассирийская борода, отливающая чернью, делали его похожим на киношного лубочного героя из оперы «Алеко».

Его жалкий соплеменник только хлюпал носом и повторял какую-то односложную фразу, словно в чем-то оправдываясь.

Молодой красавец присел рядом на корточки и по-родственному положил ему на плечо руку, на пальцах которой хищно светились широкие кольца желтого металла, после чего мужичок перестал всхлипывать и успокоился.

По всему было видно, что молодой занимает несравненно высокую ступень в племенной иерархии.

Расправив плечи, цыган в огненной рубахе поднялся и, не оборачиваясь, с высоко поднятой головой шагнул за изгородь.

Каково же было мое удивление, когда из-за угла двухэтажки, этого жалкого строения, нетерпеливо подергивая атласной кожей, коротко похохатывая, шагнул навстречу своему живописному хозяину такой же масти и стати жеребец.

Тряхнув гривой, он понес «рома» вдоль березовой аллеи навстречу солнцу.

Только шелковая красная рубаха, прихваченная голубым бархатным жилетом, да хромовые, зеркального блеска сапоги, да цокающий селезенкой конь.

Я закрыл глаза и снова открыл их, пораженный увиденным. Может, и не было вовсе того цыгана и его огненной рубахи, схваченной голубым бархатом, его вороного коня и того несчастного, что так горестно плакал, вытирая слезы грязной ладонью.

В наше вороватое время настоящего цыгана чаще можно увидеть в элегантном «Мерседесе», чем верхом, путь даже на очень хорошей лошади. Да и откуда он взялся, такой породистый и уверенный в себе красавец?

Огненная рубаха, голубой жилет, ассирийская борода.

Березовая аллея была пуста. Я оглянулся на барак, и там, где только что плакал жалкий представитель удачливого племени, сидела растрепанная столетняя ворона и долбила клювом землю, выбирая из скудной песчаной почвы какие-то полуразложившиеся остатки.

Выслушав неудовольствие жены по поводу исчезнувшей дефицитной на селе посуды и небольших, но все-таки денег, я, теперь уже деревенским порядком, пошел по другому, но тоже верному адресу.

– У Косачевой Клавдии молоко – ну прям как дыня! Сахар, да и только! – расхваливала теща, вспомнив еще одну молочницу.

– Ну, раз как дыня, тогда что ж… Тогда пойду к Клавдии, – согласился я с доводами знающего человека.

На деревенской улице надо было здоровкаться со встречным народом. Именно «здоровкаться». – «Здорово! Как живешь? Как выходит?» – «Здорово, здорово! Выходит хорошо. Вот входит плохо». – Ну и так далее.

Солнце уже полезло в гору и стало заметно припекать. Я расстегнул куртку. Люди шли по своим колхозно-совхозным делам, и мне «здоровкаться» приходилось то и дело. Молодые недоуменно на меня поглядывали, а пожилые вежливо здравствовались, одобрительно провожая взглядом. «К кому же приехал такой уважительный и хороший человек?»

Клавдия в загородке из тонких жердин доила корову. Чтобы не отвлекать хозяйку разговорами, я остановился, из-под далека наблюдая за ее действиями.

Молоко серебряными струнами резонировало в жестяном ведре, пело о травяном лете, о жарком полдне с гудящим тяжелым шмелем, который, ввинчиваясь в знойное марево, рвет его, открывая доступ нагретому воздуху, о первом покосе и ливне в конце дня, когда распаренное сено издает удивительный запах настоя, говорящего о целебной силе земли.

Клавдия, еще вполне не старая женщина лет шестидесяти, молодо привстала с корточек, поправила платок на голове и, легко подхватив оцинкованное ведро, налитое почти, что всклень белопенным парным молоком, почувствовала на себе мой взгляд, оглянулась.

– Здравствуйте, Клавдия Ивановна! – назвал я первопопавшее нам ум отчество, чтобы не быть невежливым.

– Не Ивановна, а Николаевна! – она коротко взглянула на меня, сразу определив, кто я и зачем пришел.

– А я слышала, Ликсеич говорил, что к нему дочь на догляд приехала. Ты ему кто же будешь? Зять, что ли?

– Зять, который любит взять! – пошутил я не к месту.

– Не скажи. Он вроде тебя хвалил. Пойдем в избу, я тебе парного налью, утреннего.

Изба у Клавдии Николаевны маленькая, чистенькая. Подзоры на иконах кружевные, наверное, еще прошлых, молодых времен. Половички один к одному, цветными дорожками устелили крашеный не коричневой, как обычно, а голубой краской пол.

– На-ка, попей! – она подала мне только что нацеженную большую алюминиевую кружку молока. Отказываться было бесполезно, да и обидеть можно, и я с удовольствием выпил теплое, еще пахнущее коровьим дыханием молоко. Банка была тоже налита по самую крышку. Клавдия Николаевна подождала немного, пока осядет пена, и долила до самого верха.

Я протянул деньги.

– Ишь чего удумал, гостечек ранний! Господь с тобой! За почин деньги не берут. Вот если твоей жене по вкусу придется, тогда что ж, тогда другое дело. Деньги, они всем нужны. Коль постоянно будешь брать молоко, тогда и расчет будем вести. А это так. На пробу.

Она открыла стоящий в углу холодильник и достала оттуда маленькую, из-под майонеза, баночку и протянула мне.

Я отрицательно мотнул головой.

– А это сметанка. Тоже на пробу. Коли понравится, можете у меня и сметанку брать. Бог пошлет, мы с тобой сладимся, – видя мой вопросительный взгляд, сказала женщина. – Бери! Повезло Ликсеичу! Какая б дочь, бросив работу, из города да в деревню приехала. К навозу да слезам старческим. Дай вам Бог здоровья! Всем бы детей таких. А то вон они, что нынче разрабатывают! Привет своим передавай!

– Спасибо! Передам, передам. Будьте здоровы!

Клавдия Николаевна проводила меня до самой калитки.

Молоко со сметаной пришлись всем семейным по вкусу.

– Надо б и творожка принести на пробу! – вставила в одобрительный и оживленный разговор теща.

Что ж, и творожка можно, были б деньги…

После завтрака «Ликсеич», мой ухватистый и неугомонный тесть, определил работу на много дней вперед.

– Подумаешь, писатель! Шолохов нашелся! От земли надо кормиться, от земли. Видишь, правительство какое! Вот на воре. Деньги все перетаскают, на что ты тогда питаться будешь? А за стол все любят садиться. Картошка будет – жив останешься! Сегодня огород пойдем копать. Да сначала ты землю куряком посыпь, куряком. У меня вон в сарайке два мешка стоят. Хорош куряк – чистый фосфат. А его еще года за два припас. Ты копай, я рядом буду. Подскажу, коли что.

Мои доводы о том, что я как-нибудь и сам без догляда сумею перелопатить землю, на него не подействовали.

– Ты, главное, куряк пороши, как хлеб солишь. А то я знаю вас – все абы да как-нибудь. С наскока. А ты сначала куряком участок припороши и копай. Я тебе подскажу. Да кто ж так лопату держит? Ты землю вороши, вороши легонько. А ты раз – и глыба! Руками разламывай! Руками! – по-молодому топтался и кружился возле меня «Лексеич», меряя концом бадика, как щупом, глубину вскопа.

Я мысленно давно уже послал его далеко-далеко, к началу его времен, и продолжал копать огород так, как считал нужным. В самом деле, не расчесывать же старческие зудящие прихоти!

Он, видя, что я все делаю по-своему, обидчиво махнул рукой и ушел в дом досматривать очередной латиноамериканский сериал.

Копать – дело нехитрое, но сил отнимает много, хотя почва в этих местах песчаная и сыпучая. Несколько раз, нагнувшись и разломив пять-шесть ломтей еще влажной после нынешних обильных снегов земли, я бросил это занятие и продолжал работать только лопатой, пластая серовато-пепельную, несмотря на обилие весеннего с прошлых лет перегноя, землю.

– Молочай дергай!

Я глянул себе под ноги. Ни молочая, ни других каких-нибудь трав не было. Какой молочай в середине апреля!

– Не заваливай молочай-то! Дергай!

Жалко, что сериалы такие короткие! Человека, особенно пожилого, надо обязательно чем-нибудь занимать, чтобы у него не было времени и соблазна поучать других. А то черт-те знает, что услышишь!

«Ликсеич», для верности надев очки, внимательно рассматривал мою работу, критически покачивая головой:

– Землю не ковыряй так глубоко, ты ее легонько перетряхивай. Вся сила у земли наверху, а ты куряки зарываешь. Куряк, он картошку питает, а у молочая корни жилистые, глубокие. Ты сор кормишь. Картошка, она же до назема не дотянется, у нее корни сверху, вот сверху и питай!

Чтобы сдержаться и не перейти на грубость, я воткнул лопату в грядку и пошел в дом с намерением предупредить жену, – пусть она отца чем-нибудь, кроме огорода, заинтересует.

– Ну прям слова нельзя сказать! Сразу горячатся!

Выглянув из окна, мы с женой увидели, как «Лексеич», прислонив бадик к ограде, пытается что-то ковырять в моей наработке.

Только после нескольких уговоров, убеждая, что обед на столе стынет и уже почти остыл, «Лексеич», уронив лопату, с недовольным видом направился к дому, что-то про себя бурча, а я тем временем снова вернулся на огород с горячим желанием побыстрее закончить дело.

Погода установилась, и через недельку-полторы можно начинать сажать картошку, которая по всем мыслимым и немыслимым правилам агротехники уже зеленела короткими упругими ростками на открытой солнцу веранде.

– Бьем-колотим, гребем-торопим! – передо мной, слегка покачиваясь взад-вперед, всем своим видом показывая, как он хорошо выпил и теперь рад моей с ним встрече, стоял сосед Саша Дмитриенко, бывший московский страж порядка, за что-то крупно погоревший на службе и в одночасье лишившийся всех столичных благ, причитающихся милиционеру, привилегий, а заодно и жены, и дома. Сюда, в родное село, он вернулся уже после смерти родителей – избу за бесценок продавать не хотелось, да и жить где-то надо было.

Милицейская служба отучила его от каждодневного упорного труда и приучила к дармовому вину. Теперь работать в совхозе за мизер он, как бывший городской житель, не захотел, резонно рассудив, что мешок-другой зерна или комбикорма для немногочисленной живности ему и так, за бутылку самогона (а надо признаться, самогон у него был – самый дерунец, на чем он его только настаивал?), доставят с полным на то удовольствием, а свободу и вольное время ни за что не купишь.

На какие деньги он жил – неизвестно, но дружбу по старой памяти водил с районной милицией, которая у него часто останавливалась за полночь, и тогда далеко разносились девичьи повизгивания и короткие смешки с беззлобным матерком.

В летнее время Саша еще промышлял с Дона рыбой, и я, в надежде с ним хорошо побраконьерничать, привез с собой из Тамбова замысловатую финскую сеть и теперь с нетерпением ждал времени, когда вода поутихнет, прогреется и можно будет раскинуть темной ночкой по Дону капроновую паутинку.

Видя мой заинтересованный разговор с праздным соседом, сзади подошел обеспокоенный «Лексеич».

– А-а, дедуля! Здорово будешь! Запряг зятя. Наваливай да тащи, что подадут – не взыщи! Отдай деду лопату! – это ко мне. – Пойдем вино пить!

Дмитриенко был на хорошем пару. Пил он каждый день, и хорошо пил. В холщовой сумке у него уже тяжело позвякивала посуда. Чего-чего, а самогонки в селе можно достать в каждом доме. Коль своя кончилась, у соседа одолжиться можно.

– Вот пивка купил, – качнулся в мою сторону Саша. – Айда Бичевскую слушать!

Надо сказать, что с Дмитриенко я сошелся еще давно на почве антисоветских песен, которые он привез из столицы в больших черных дисках под его еще ламповую радиолу.

Тогда мы с ним для затравки выпивали бутылку-другую самогона, которые я приносил с собой, он ставил пластинку на фетровый диск, – чаще это была несравненная Жанна Бичевская со своими белогвардейскими песнями, – и Саша, обхватив белесую, выгоревшую на солнце голову руками, покачивался в такт музыке и горько плакал о загубленных душах любивших русскую землю и православную веру больше, нежели свою жизнь.

– Пойдем поплачем!

Я стал объяснять Саше, что вот уже полгода как не пью, да и ему не советую пить в середине дня.

Видя настроение соседа и опасаясь, что сегодня огород не будет вскопан, в разговор вмешался «Лексеич»:

– Не, зятек зарок дал не пить! Пригласил бы ты его раньше, он бы за тобой до Воронежа ускакал. А теперь не пьет.

Опасаясь, как бы Дмитриенко не перешел на личность, что с ним часто случалось, тесть стал расхваливать его умение к винному делу.

– Ты вот пьешь – и ничего! Пьешь – и ходишь, с людьми разговариваешь по-хорошему. А он, – «Лексеич» тряс бадиком в мою сторону, как школьный учитель на нерадивого ученика указкой, – пить не умеет. Как напьется, так сразу или спать завалится, или начнет чай хлестать. Одну заварку дует. Выпьет и снова заваривает. Я, говорит, себя в чувство привожу. Ты вот, с умом пьешь, а он весь ум пропивал.

Мы, посмеиваясь, перемигнулись с Дмитриенко.

Насчет чего-чего, а ум я никогда не пропивал. Крепкий, свежезаваренный чай после хорошей выпивки, конечно, употреблял, что было моему тестю непонятно: зачем чай снова заваривать, когда еще со вчерашнего вечера заварен целый чайник…

Саше Дмитриенко то ли понравились речи «Лексеича», то ли ему не хотелось идти в избу одному, поставил сумку к ногам моего тестя —

«Сторожи, дед!» – подхватил у забора лопату и пошел молотить землю так, что я едва поспевал за ним.

«Лексеич» хотел что-то возразить, но, вероятно, раздумал и, сердито стуча бадиком, пошел снова к дому.

У Саши в избе порядок. Половички еще материны, лоскутные. В углу стоит печь-голландка: с одного бока плита для хозяйства, с другой стороны камин для души и удовольствия. Напротив, со стороны камина, новая двуспальная кровать, застеленная плюшевым, в экзотических ярких цветах одеялом-накидкой – последняя реликвия семейной жизни. Было видно, что эта кровать давно не использовалась по назначению. Сам Саша спал на небольшом складном диванчике, вместо матраца служило ватное одеяло в продольную стежку, как на телогрейке, в головах вместо подушки лежал еще с милицейских счастливых времен форменный темно-синий бушлат в скатку.

Наверное, Саша встал с этой постели недавно и то только для того, чтобы достать выпивку, действительно, что он, алкоголик, что ли, – пить в одиночку?

Саша из тумбочки вытащил свой долгоиграющий заветный диск и включил радиолу.

Из двух расположенных по углам вместо икон динамиков хлынула знаменитая скорбная песня о белых офицерах, гонимых со своей земли красными ордами:

Четвертые сутки пылают станицы.

Набухла дождями донская трава.

Не падайте духом, поручик Голицын,

Корнет Оболенский, налейте вина.