banner banner banner
Это жизнь, детка… Книга рассказов
Это жизнь, детка… Книга рассказов
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Это жизнь, детка… Книга рассказов

скачать книгу бесплатно


– А вашему Григорию Исааковичу я угожу, угожу. Я люблю по дому возиться. Сами увидите!

Евдокия от радости не знала, куда себя и деть. Сразу за веник и щетку. Воды нагрела, Колюша ей помогал ковры на воздух выносить, чтобы они ветерка да морозца схватили, надышались. Окна смеяться стали. Солнце по крашеному полу на цыпочках ходит, осторожничает. На сковороде, да в кастрюлях ворочается, скворчит, преет. Григорий Исаакович тоже, ничего мужик, хоть и одессит природный. Не каверзничает. Ну, и что ж, что одессит – у Бога все люди.

Глафира довольна. Детям одежку справила. Евдокии со своего плеча полушубок смушкой отороченный пожаловала. «Мы, – говорит, – Дуняша, с тобой, как родные. Живи, сколько сможешь. Места всем хватит. А твоего Колечку учиться определим. У моего Исаака связи в Москве, да и парень твой смышленый. Вон из школы одни пятерка носит. А Лизонька, как дите мое».

Так и жила Евдокия Петровна в семье начальника шахты, как у Христа в ладони.

Какая по дому работа? Баловство одно! Вон из деревни пишут – голод косой прошелся, урожайная зима видалась. Считай, половина сельчан убрались. А здесь – чисто, сухо, тепло и о хлебе думать не надо. Григорию Исааковичу продукты на машине подвозят. Забирай Евдокия! Успевай готовить! Слава тебе, Господи! И Глафире Марковне тоже спасибочко – приютила.

Григорий Исаакович, ничего не скажи, покушать любил хорошо, в свое удовольствие. А почему не покушать? Щучку фаршированную так разделает, что и убирать нечего. Бывало, вложит в щучью пасть огрызок хвоста и кричит: «Петровна, что же ты не доглядела? Щука-то сама себя за хвост уцепила! Спой-ка мне Евдокия свою любимую песню!» Я и запою – «Когда б имел златыя горы…» Сидит, слушает. Потом скажет: «Что же вы, Евдокия, такие русские? Как дети. Всё – когда б, да если б. Когда бы у бабушки была борода, она бы была дедушкой». И смеется. Шутил, значит. Баклажанчики, как поросятки на тарелке. Ну, само собой, маца. Куда же ему без мацы? Гланя над ним смеется, говорит: «Чесночный ты человек, Гриша! Потому и спим мы с тобой на разных постелях.

Чудно спали. Вроде, супруги, а кровати разные. По-барски жили, по-старинному. Чин по чину. Людей в смущение вводили. А люда-то мы все завидущие. Как говориться: «Руки наш грабли, очи наши ямы. Что очи увидят, то руки загребают».

Постучали однажды тихонечко в дверь.

На дворе ночь глухая. Осень. Дождит. Кто бы это? Может родственник, какой издалека? Евдокия к двери. Человек в дом просится. Открыть надо. Григории Исаакович, как был в исподнем, так в исподнем и к ней, к Евдокии. Трясется весь. Какой-то узелок махонький в руки сует: «Возьми – говорит, – Евдокия! Тебя обыскивать не будут, какой с тебя спрос? А с меня спросят». Узелочек в щепотку одну, чего его прятать? Глянула, а там камушки радугой отсвечивают, глаза колят. Евдокия и обомлела. Никак с обыском пришли? Значит, черед подоспел. А у нее детки. Куда эти камешки задевать? Возле умывальника стакан с водой стоял. Она туда узелочек-то этот и опорожнила. «Уж, больно испугалась тогда!» – вздыхала Евдокия Петровна.

Гости оказались расторопными. Шваркнули хозяина к стенке лицом и в горницу. «Я, было, к Глаше в спальню улизнуть хотела, – рассказывала бабушка Дуня, – помочь ей собраться перед людьми лихими, служилыми. Женщина все-таки. А мне кричат: «Стоять! Ни с места!» Я так и опустилась на пол. Дурой была. Чего бояться? Не за мной ведь пришли. А пуженый заяц и куста боится. Так вот! Гляжу, Глафиру из спальни за руки выводят. Рубашка короткая, еле коленки прикрывает. На стул ее сажать стали, а она со стула сползает. Глаза сквозь стену смотрят, широкие, вроде, удивляются чему. Хлестанулась головой об пол, и лежит навзничь, потом дугой изгибаться стала. Я ей срамоту шалью, которая на мне была, кое-как прикрыла, а она дробить пол ногами начала. На губах пена, как взбитые сливки, доползла, куда красота и делась? Зубами стучит. Ощерилась. Ей красноармеец снял буденовку и шишаком в рот запихивать стал. Ну, вроде, угомонилась. Заснула, да так, что храпеть стала. Посмотрел на нее старшой, махнул рукой: «Припадочная – говорит. – А какая баба была! Ягодка!» Сидит за столом и у меня, как звать, спрашивает, и в бумагу пишет. «Я – смеется, тебя тетка и так знаю. Ты баба рязанская. Своя. Жена активиста. Понятой будешь. Да и расскажешь, как они, эти враги народа, жили? Какие разговоры вели? А, какие от меня – разговоры? Нешто они с прислугой говорить будут? – я ему толкую. – Мое дело у печки стоять, да чугуны двигать. У меня свои ребята рты разевают – когда мне прислушиваться? Не-е, мне не до разговоров. Да и богатства у них особого нет. Казенное все. А, платить мне они платили. Как же не платить? Я же у них в работниках! «Закрой рот, говорунья! А то и тебе придется туда варежку запихивать. Смотри и запоминай, что мы здесь искать будем. А потом распишешься, как по закону». Ну, и пошли шерстить все подряд. Знали, наверное, что искать. Каждую строчку в белье прощупывали. «Куда – говорят, – троцкист поганый, народные драгоценности дел? Мы, – говорят, твою задницу наизнанку вывернем. Да и у жены знаем, где искать. Сам все расскажешь».

Ох, и матерились они! Власть все-таки, имеют право. А они, камешки эти, рядом. Я дрожу вся. Как, если найдут? Вся вина на мне ляжет. Камешки в воде мокнут, а я вся потом исхожу. Скажут: «Сообщница! В кандалы!» А у меня детки за перегородкой: Колюша да Лизавета. Я на этот стакан смотреть боюсь. Один говорит: «Чего дрожишь? Это не твоего ума дело!» – и пошел к умывальнику попить. Взял стакан, у меня сердце так и ёкнуло – ну, всё! Прощай свет белый! Повертел стакан красноармеец в руках, да, видно, побрезговал. Поставил обратно. Прямо из крана и попил, как птица большеротая.

– Ты, тетка, убери здесь. Завтра сюда ОГПУ всей конторой переедет. Хорошо здесь. И кабинетов будет много – все разместятся. А хозяев твоих, кровопивцев пролетариата, мы с собой заберем. Там языки развяжем в два счета.

Григорий Исаакович хороший человек был. Угостит за столом вином сладким и говорит: «Эх, Дуня, Дуня, песня твоя широкая, да вся кончилась. Как и жизнь наша!» Да…

Евдокия Петровна, что-то вспомнив свое, вздыхает.

«Увели Григория Исааковича и Глафиру не забыли. Накинула я ей шубку на плечи. А она меня целует и плачет. «Не забывай, – говорит – Дуня свечку за упокой поставить. Григорий Исаакович, хоть и еврей, а русский человек. Да и за меня помолись. Прощай!» И ушли они в ночь, как в омут две звездочки нырнули. Красноармеец, тот, который пить подходил: «Сматывай, – говорит – тетка манатки, и уезжай к себе в деревню, а то и тебя приплюсуем, не наживай греха!»

Ушли они все, а на меня сон нейдет. Убираться стала. Все по местам раскладываю, а про камешки эти бриллиантовые – и в уме нет. Уж, когда на второй день ребят собрала, вспомнила. Взяла стакан, а камешков там нет, вода одна. Господи! Я стакан на ладонь опрокинула, а камешки эти, ну, как льдинки. Так между пальцев и осклизают. Куда же мне с ними? За такие дела в тюрьму сажать не будут, а сразу и расстреляют. Стряхнула я их в носовой платок, завязала узелком, да и в подпол, где картошка лежала, всковыряла землицу, где помягче, узелочек туда, ногами притоптала, да так там и оставила. Думала, вернуться мои благодетели, а я им – вот они, камушки! сохранила за вашу доброту. Да, видно, дорога Глани и Григория Исааковича длинной оказалась. До сих пор вестей нет. Года-то, какие были? Страсть!

Вышла из подполья, утерлась платком батистовым, который мне Гланя подарила: «Носи, – говорит, – Дуня! Нехорошо с распростоволосой головой ходить, на людях показываться».

– Бабка Дуня, поедем в Донбасс, найдем этот дом, камешки из земли выберем. Хозяев, наверное, в живых нет. Сталин троцкистам рот пулей затыкал, не рукавицей ведь. Кто с тебя спрашивать будет? Зачем такому богатству пропадать? Видишь, живем как. Квартиру кооперативную построим, тебя к себе жить возьмем. А, поедем?

Я даже на стуле заерзал. Бриллианты теперь ничейные. Во мне взыграл дух кладоискателя, великого Комбинатора.

– Э-э, милай! На чужой каравай рот не разевай. Сам сумей заработать на квартиру. А то, вон, сколько на вино тратишь! Я тоже, сначала, так думала. Чего им окаянным там, в земле сидеть – не картошка ведь? Когда по шахтному делу суд новый прошел, я поняла, что мне отчитываться будет не перед кем. А здесь, как раз, наши, сельские, с подсолнухами на Донбасс поехали. Семечки тогда там, в цене были. Ну, и я собрала чуток, своих мешок намолотила, да из колхоза взяла два – в карманах наносила. Это, когда я с Драгуном жила, царство ему небесное, чтобы он там два раза перевернулся!

Жизнь, она, как дорога в поле, не знаешь, какие репьи к юбке пристанут. Вот и я так. Когда первый раз, ну, после моих арестованных благодетелей, я возвернулась к себе домой, батюшки! Изба-то еще стоит справная, слава Богу! В колхоз записалась. Мне в счет будущих трудодней мучицы выписали, картошки мешок, пшенцом разговелись – жить можно, а куда денется? Ребятам, я еще там, на Донбассе одежку пошила, мать-упокойница еще с детства к шитью приучила, – не голые ходят, вот тогда ко мне Драгун и пристал. «Ох, Дуняшка, – все пел, – какие у тебя дети хорошие! В деревне все чумазые, да грязные. А твои – как картинки! Давай мы их вместе воспитывать будем. А то я живу бобыль бобылем – скучно. У меня и картошка на всю зиму запасена и дровишки есть. Твои деверья-то на Соловках, поди, греются. Раскулачили их. Одна ты теперь. И я один. Пошли за меня! Очень мне твои дети нравятся».

Я и согласилась.

Перебрался он ко мне жить. Изба-то у него скособочилась, а у меня пятистенок, папанин еще. Когда он в лавочке торговал, домок и построил. Хороший домок, светлый. Живи, места хватит.

Сперва жили, как люди. Потом он на детей лютеть стал, особливо на Колюшу. «Чего – говорит, – ему учиться бездельнику? Пущай в колхоз идет, сам себя обеспечивает. Вон он едок, какой. По два куска хлеба зараз берет. А Колюша тогда, действительно, большенький был. Весь в Петра Петровича неугомонного. Вылитый отец. Да и учился хорошо, уже семилетку кончал».

Евдокия Петровна отложила шитье. Сна всегда что-нибудь шила, роняет руки на стол и смотрит мимо меня.

– Вот из деревни и на офицера выучился. В лейтенантах ходил, пока грудь свою под пули не поставил, головушка родная…

– Бабка Дуня, а почему ты все – Драгун, да Драгун.

– Паралич его Тимофея-то Драгуна разбил. Вот его соседи и прозвали «Драгун». Да и я его грешная так в сердцах называла. Тяжело, а бросить не бросишь. Груз-то свой. Мы тогда с ним уже в Совете расписались, как муж с женой. Куда же я его спихну? Рада бы, да от людей стыдно. А он моих детей поедом ел…

Да, что я все – про Драгуна да Драгуна! Вроде, другой темы нет.

Камешки, говоришь, раскопать? Я и сама думала. Приехали мы, сельские, на Донбасс, шахтеры теперь жить хорошо начали, семечки ведрами берут. Сядут друг перед другом возле мазанок, и семечки лузгают. Продала я свое, и бочком-бочком прошла посмотреть свою захоронку. Время-то прошло годочков пять или поболее. А на месте Глашина дома ствол шахтный соорудили, и террикон этот под самым небом коптит, чисто Сатана серой дышит. Вот тебе и камешки-бриллианты с алмазами, как ты говоришь, для диктатуры пролетариата!

Ну, Господь с ними, с камешками! Они из земли вышли, и в землю ушли, как люди…

Евдокия Петровна, вздыхая, взялась за кисть, сделанную из старой мочалки, и продолжила свою ежедневную ритуальную работу – действо по побелке печи-голландки после того, как догорят последние угли. Ни одного следа копоти не увидишь. Вроде, как печь и не топилась вовсе.

Моя хозяйка, бывало, руками всплескивала:

– Евдокия, Господь с тобой! Да, разве, за каждый раз набелишься? Завтра снова топить.

Соседей звала. Известковое молоко всегда стояло наготове в большом ведре, принесенном мной с работы. Соседи языками цокали, головами качали. Сдурела баба!

– На Донбассе порядок такой был – протопил избу, побели печь. Вот я и обвыклась – на удивленные вопросы отвечала Евдокия Петровна, незабвенная бабушка моей жены, да и моя тоже, если посмотреть на этот вопрос с другой стороны…

Глуховата была бабка. Было дело – приду с работы навеселе, а она, управившись с работой, у телевизора сидит, картинки смотри. Я сяду потихоньку возле, и молчу. Сна спохватится, взметнет руки:

– Ах ты, враг этакий! Лазутчик. Когда же домой воротился, свет мой ясный?

И смеется. Смеется. В глазах солнышко играет…

Умирая, Евдокия Петровна долго мучилась – мужички доминошники в хмельном азарте невзначай толкнули идущую мимо с полным ведром воды бабушку Дуню. Сбили ее с ног. Перелом шейки бедра в таком возрасте, тем более у нас, не лечится.

– А что вы хотите в ее восемьдесят четыре года, набегалась. Сказал пришедший по вызову врач.

Год пролежала в постели Евдокия Петровна. Все убивалась, что сродников своих по рукам-ногам повязала. Житья не дает.

Простите старую, набегалась…

Лежит теперь Евдокия Петровна, жена Петра Петровича в песчаной сухой донской земле села Конь-Колодезь.

Странное название села, не правда ли?

БЕЛОЧКА

– Хороша Советская власть, но уж больно она долго тянется, – говорил мой незабвенный родитель, задумчиво помешивая в голландке железной кочерёжкой рассыпчатый жар от навозного кизяка. Кизяк наполовину с землицей. Горит лениво, но золы, горячей и тяжёлой, как песок, много. Хорошая зола. От неё до утра тёплый дух идёт. Так бы и сидел у печки, грелся. – Ты- то доживёшь еще, когда всё кончится, а я уже нет, а посмотреть охота, что из этого выйдет…

У нас на семь человек семьи, слава Богу, есть корова, и навозу за зиму накапливается много, так много, что его хватает почти на целую зиму, если топить им печь только в самые лютые морозы. А в остальные дни можно совать в печь разный «батырь», то есть всякий сорняк, кочерыжки и хворост, собранный по оврагам и берегу нашей маленькой речушки с громким названием Большой Ломовис.

Я пришёл из школы. Замерз. На улице мороз крепкий. Снег под ногами твердый, как ореховая скорлупа. Пальтишко моё, перешитое из солдатской шинели, на рыбьем меху. Холод ему нипочём. То есть – совсем нипочём. Гуляет холодина под вытертым сукном, где хочет. Пока добежишь до дома, мороз аж всего обшарит. Даже под мышки, и туда заберётся, зараза!

Сажусь на скамеечку рядом с отцом, сую почти в самый жар руки. От скорого тепла они ломить начинают, и я корчусь от боли. Отец легонько бьёт по рукам:

– Рубаху сожжёшь!

Рукава у рубашки, действительно, уже дымиться стали. Я убираю руки и засовываю ладони промеж колен. Сижу, греюсь. На плите булькает гороховая похлёбка. Горох всегда разваривается долго. Весь нутром изойдёшь, пока обедать начнём. Так и сидим с отцом, смотрим в огонь.

У родителя один глаз выбит случайным осколком стекла ещё при коллективизации, когда в Бондарях колхозы делали. И он мальчишкой случайно затесался на собрание активистов, по которым какой-то отчаянный хозяин земли своей пальнул через двойные рамы из дробовика. Вот маленькое стёклышко и впилось любознательному подростку в зрачок, навсегда лишив его глаза.

Теперь отец сидит у печки и смотрит в огонь по-петушиному, как кочет, повернув голову. Отец тоже озяб. На плечах у него былых времён овчинный полушубок. У отца граматёнки никакой, а знает он очень много. Обычно все дела наперёд рассказывал. Вот и тогда не ошибся.

Кончилась Советская власть как-то неожиданно и разом. Народ впопыхах даже и понять ничего не успел. А кто не успел, тот опоздал. И опоздал, как оказалось, навсегда.

…Встретил своего давнишнего друга. В молодые годы вместе жили в рабочем общежитии:

– Здорово!

– Здорово!

Похлопали друг друга по плечам.

– Как живёшь? – спрашиваю.

Друг имеет университетское образование, работал на оборонном заводе военпредом. Проверял на качество гироскопы к ракетам и подлодкам. Умный друг, ничего не скажешь.

Оборонный завод растащили. От кого теперь обороняться? Все вокруг свои. Америка, как брат родной. Правда, теперь – старший брат. А на старшего брата кулаки не сучат. Где работаешь?

– В пиццерии – отвечает друг.

– Ну, и как?

– Да ничего работа. Сторожу по ночам. Ужин на халяву. Там у них много чего на кухне остаётся. Иногда и пивка потихоньку с бочки сцежу. Посплю на столе в зале, а утром – домой. А ты как?

– Ну, я в банке служу. Директором.

Друг делает округлые глаза. Вот-вот повалится набок. Я его попридерживаю.

– Где же ты столько бабок нахватал? Ты ведь на стройке инженером работал.

– Работа работе рознь – говорю. Теперь я тоже могу себе кое-что позволить. Запущу руку в мешок с баксами. Вытяну столько, сколько рука прихватила – и домой несу. Семья рада.

С другом совсем плохо стало.

– Возьми к себе – говорит. – Я тебе ботинки гуталином чистить буду.

– Не, взять не могу. Все штатные места на сто лет расписаны.

Друг повернулся уходить. Обида смертельная.

– Да постой ты! Давай покурим.

– Не курю! Бросил, – отрезал давний испытанный друг.

– Не злись! Я директор, да только ночной. Тоже сторожем работаю в банке. Ты вот хоть пиво задарма можешь хлебать. Сухариками солёными похрустеть, а у меня деньги за семью печатями лежат, и все чужие. В камере бронированной. Знаешь, как в басне – видит око, да зуб неймёт.

Теперь оба довольные друг другом смеёмся.

2

О том, как я работал в охранных структурах, я уже как-то писал

Одно дело сторожить мусорную свалку, \ оказывается, там тоже есть своя охрана \ и другое дело – банк, пусть даже и самый маленький. Деньги – есть деньги, и они имеют страшную притягательную силу. Особенно большие деньги. Что с этим поделаешь? Неудержимо манит дотянуться до них. Это всё равно, что стоишь на краю обрыва или высотной площадки. Заглянешь за край, и тебя так и тянет прыгнуть туда, в пустоту, в полёт. Я долго работал монтажником и такое чувство мне хорошо знакомо. Трезвый ум не пускает за край, но это не у всех получается. Иные так и не могут совладать с искушением.

Так и здесь. Банковское хранилище весьма надёжное, чтобы его вот так, в одночасье одолеть: многоканальные замки, метровый бетон и бронированные двери надёжная защита от любого проникновение. Справиться может только взрывчатка. Правда, в наше время достать пару-тройку шашек тротила не проблема, да и капитализация общества распаляет пагубные страсти. Кто-то послушается трезвого расчёта, а кто-то не выдержит и пойдёт напролом.

На моей памяти в банке произошёл такой случай: окровавленная женщина бросилась на руки охранявшего входную дверь милиционера и умоляла защитить её от ревнивого мужа, который с молотком в руке грозиться её убить.

– Он здесь! Он тут! – вопит женщина.

Милиционер – бывший афганец. Что ему какой-то бедолага?

– Где он? Покажи!

– Там, там! – показывает несчастная за дверь.

Милиционер туда, и сразу же получает молотком по голове.

Банк работал. Хранилище открыто. Два мешка денег и автомат ушли за считанные секунды в неизвестность. Женщина вытерла кетчуп с лица, а добросердечный милиционер ушёл на пенсию по инвалидности с черепно-мозговой травмой.

Такие вот бывают дела…

За окном моего охранного загончика глухая, глубокая ночь. Такая глубокая, что уличные фонари уже погашены, отчего ночь становилась еще более тоскливой и глухой. Во всём мире не светит ни одно окно. Только разноцветные огни замысловатого банковского логотипа беспомощной бабочкой, обминая крылья, запутались в строительном мусоре.

Рядом с банком, возле своих денег, построил доходный дом один местный, доморощенный олигарх, вкладчик, у которого денег, как у дурака махорки.

Дом ещё не заселили, но весь первый этаж огромный, как пентагон, олигарх передал сыну под жильё и офис. Бизнес, есть бизнес, и богатенький папа для сына открыл здесь контору, что-то, вроде «рогов и копыт».

Сын на радостях прилично загулял в своих хоромах, из его окон по ночам часто слышались, иногда до утра, разухабистые, перемешанные с матом песнопения под зарубежную, несвойственную этим песнопениям, музыку. Ежедневные празднества моей тихой работе не мешали. Даже веселее было проводить бессонные ночи на страже чужих денег, и семейных, того самого олигарха.

Весёлые ночи, но сегодня что-то в окнах дома пусто и тихо, как в глазах у страждущего бомжа, которых в новое время развелось видимо-невидимо.

Сижу закутанный в ночь, как в байковое одеяло, переливая мысли из пустого в порожнее. Мысли эти стекают, стекают дождевой водицей по ржавой сулейке в дырявую бочку.

По своему опыту знаю, что у любого сторожа во время дежурства особо обостряются два чувства – это слух и чувство самосохранения.

Раньше у сторожей была хоть берданка за спиной, а теперь сторожу иметь оружие строго запрещено. Нельзя. Запрещено. Закона такого нет – штатскому лицу с берданкой на посту стоять. Хотя у половины жителей страны любого оружия хоть вагонами увози – от автомата Калашникова до самых современных ракетных установок. Но это ладно. Это дело правоохранительных органов. Вот и я по случаю приобрёл газовый револьвер, и на свой страх и риск переделал его под боевые патроны. Теперь всегда его потаённо ношу на дежурство. А что делать? Дежурить в банке, это не навозную кучу сторожить, чтобы куры от себя не раскидали. Без оружия у сторожа одна защита – тревожная кнопка вызова милиции да собственные кулаки, на которые надеяться никак нельзя.

У милиции то горючки для машины нет, то вызовов много. А кулаки, – какая защита? Для налёта на банк требуются люди далеко непреклонного возраста. И мои два мягких, интеллигентных кулачка годны лишь для того, чтобы от страха огородить лицо, когда будут глушить железной битой.

Сижу, гоню время к рассвету. Можно конечно поспать, зная, что моё присутствие здесь, как тень на дороге для проезжающего бульдозера – не остановит. Спать можно, но как уснёшь, когда глухая ночь, а банковское хранилище вот оно, за стенкой, там денег и на грузовике не увезёшь.

Голова клонится, как перезрелый подсолнух в дождливый день, а сон нейдёт. Сижу, свет не включаю, от него толку мало, одна резь в глазах, да и с улицы я буду как в телевизоре. Зачем ночь дразнить?