banner banner banner
Гаспар-гаучо. Затерявшаяся гора
Гаспар-гаучо. Затерявшаяся гора
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Гаспар-гаучо. Затерявшаяся гора

скачать книгу бесплатно

Итак, Чако остается неколонизованным и неисследованным. Но все же можно найти исключение. Если бы путешественник в 1836 году поднялся вверх по реке Пилькомайо, то, проплыв около тысячи миль от ее устья, он увидел бы невдалеке от берега дом, который мог быть построен только белым или, во всяком случае, цивилизованным человеком. Нельзя сказать, чтобы в архитектуре этого дома было что-нибудь особо внушительное или величественное: то было простое деревянное строение с бамбуковыми стенами и крышей из прутьев особой разновидности пальм, которую в тех местах называют «Шуберта», так как ее порослями постоянно кроются дома и шалаши. Но при всей своей простоте здание это было все же гораздо крупнее простых тольдо индейских обитателей Чако; кроме того, к нему примыкала большая веранда с колоннами, покрытая побегами и листьями той же пальмы; упомянем еще крепкие загородки для домашнего скота и обнесенные изгородями поля маиса, маниоки и других тропических растений. Все это свидетельствовало о терпении и культуре, на какие вряд ли пока способны туземцы.

В самом доме мы бы сразу наткнулись на новые доказательства присутствия белого человека. Мебель здесь была самодельная, но прочная, изящная и удобная: стулья и кресла из южноамериканского бамбука, называемого «сака» (canabrava); кровати из того же дерева с матрацами из мягкого испанского мха, покрытыми пончо[14 - Пончо – плотная ткань из шерсти оленя-гуанако, изготовляющаяся в Аргентине.]; циновки из волокон другого вида пальмы. Там и сям гамаки. Много книг, картины, писанные с натуры, нотные тетради, скрипка и гитара – все это говорило о домашнем быте, какого не знают американские индейцы.

В некоторых комнатах, а также на веранде посетитель мог бы заметить другие предметы, не слыханные у туземцев: здесь были чучела диких зверей и пресмыкающихся, птиц, препарированные бабочки и блестящие жуки, наклеенные на полоски пальмовой коры, образцы растений и минералов, оригинальные женские наряды местного производства. Такая коллекция могла принадлежать только натуралисту и этнографу. Хозяина звали Людвигом Гальбергером.

По имени видно, что он был немец. И в самом деле, Гальбергер родился в Пруссии, неподалеку от Берлина.

В том, что пруссак был натуралистом, ничего удивительного, конечно, нет; гораздо страннее то, что он поселился в таких отдаленных местах. Вокруг его дома не было ни одного цивилизованного поселения. Вплоть до самого города Асунсиона, то есть примерно на целых сто миль к востоку, здесь не жило ни одного белого. А на север, на юг и на запад до цивилизованных селений было впятеро дальше. Со всех сторон усадьбу окружала неисследованная пустыня, по которой странствовали только исконные ее хозяева – индейцы.

Чтобы объяснить, каким образом Людвиг Гальбергер поселился в такой глуши, необходимо рассказать кое-что о прежней его жизни, о том, что с ним случилось до того, как юн выстроил себе эту одинокую эстансию[15 - Эстансия – усадьба, ферма скотовладельца.]. Тут придется вспомнить мрачного парагвайского диктатора – Франсиа[16 - Хозе Франсиа (1766–1840) – парагвайский диктатор, с 1814 по 1840 год управлявший Парагваем. Во время испанского владычества Парагвай был подчинен правительству, находившемуся в Буэнос-Айресе. Когда началась война за освобождение, город Асунсион, восставший отдельно, отказался соединиться с остальными провинциями под началом Буэнос-Айреса. Пользуясь смутой, царившей в Аргентине, власть над Парагваем захватил Хозе Франсиа – иностранец, француз по отцу, метис-креол – по матери, теолог и юрист. Франсиа создал из Парагвая совершенно обособленный мир; он не допускал парагвайцев к участию в войне за освобождение, не посылал уполномоченных на конгрессы, не заводил ни торговых, ни дипломатических сношений с другими государствами. Противник иезуитов, но продолжатель их политики, он был одновременно и светским, и духовным диктатором Парагвая; он объявил себя главой парагвайской церкви и порвал всякую связь с Римом. Франсиа установил строгую монополию на торговлю лесом, парагвайским чаем и другими местными продуктами. Он запретил вывоз золотой и серебряной монеты, вынудив парагвайцев вести с иностранцами исключительно меновую торговлю. До Франсиа народное образование было в руках духовенства. Изгнав большинство католических священников, Франсиа ввел обязательное обучение, с чисто военной дисциплиной: дети созывались барабаном, и ответственность за уклонявшихся лежала на местных властях. Однако читать грамотным парагвайцам было нечего, так как после иезуитов первая типография была открыта лишь в 1844 году. Хозе Франсиа раскинул по всей стране сеть шпионажа и сыска. Он внушал такой страх, что парагвайцы не осмеливались произносить его имя. Они называли его «Еl Supremo» (самый высший, главный), «Еl Perpetuo» (бессмертный) и, когда он умер, – «Еl Defunto» (усопший).], который четверть века с лишком держал свою прекрасную родину поистине в железной узде. С именем этого злобного тирана связано другое имя, пользующееся совсем иной репутацией. Я говорю об Амадее, или Эме Бонплане[17 - Эме Бонплан (1773–1858) – врач и натуралист, прибывший с экспедицией Гумбольдта в Америку и обосновавшийся в Парагвае.], известном всему миру друге знаменитого Гумбольдта, его товарище по странствованиям, помощнике и сотруднике в научных изысканиях, еще и поныне не превзойденных по размаху и глубине. Эме Бонплану принадлежит немало открытий, связанных с именем его великого друга, но по своей беспримерной скромности он всегда оставался в тени, доставляя всю славу энергичному и честолюбивому Гумбольдту.

Как ни уважаю я Эме Бонплана, но не могу здесь привести его полной биографии. Ограничусь тем, что напомню некоторые обстоятельства его жизни – обстоятельства, имеющие прямое отношение к герою нашей повести. Ведь не будь Эме Бонплана, Людвиг Гальбергер никогда не поселился бы в Южной Америке. Если прусский натуралист отправился по Ла-Плате и Парагваю, то сделал это, лишь следуя примеру французского ученого.

Расскажем же о приключениях Бонплана в этих прекрасных местах, а затем перейдем к событиям нашей повести.

Развязавшись со своими коммерческими делами, – они, видимо, достаточно тяготили его, – Бонплан поселился на берегу Рио-Параны, но не на парагвайской территории, а на противоположном берегу реки, в Аргентине. Устроившись здесь, он повел далеко не праздную жизнь, но временно забросил свое любимое занятие, увлекательное, но не слишком доходное, – изучение природы. Вместо него он отдался земледелию. Выращивал он, главным образом, «парагвайскую траву», «yerba de Paraguay»[18 - Йерба (Yerba de Paraguay) – вечнозеленый кустарник с небольшими белыми цветами (Ilex paraguariensis из семейства падубовых, заключающих около 180 видов, преимущественно африканских). Плод – костянка. Гуарани называли «падуб саа», что значит – «растение»; испанцы неправильно перевели «саа» как уеrbа (трава), хотя падуб – не трава, а куст или деревце, высотой с апельсинное, но с более тонкими ветвями. Бонплан обнаружил в Парагвае три вида йерба. В листьях йерба содержится кофеин, и они употребляются для изготовления особого сорта чая – мате (mate – «тыква» на языке кечуа). Область распространения йерба – от морского побережья до реки Парагвая и Аргентины; но эксплуатируется падуб только на юге Бразилии и в Парагвае. Лучшей йерба считается парагвайская. В старинных иезуитских миссиях и на образцовых плантациях йерба культивируется, но вся масса чая получается из дикого падуба, растущего в лесах. Чтобы легче было собирать листья, парагвайцы беспощадно рубят целые деревья. За сбором листьев «йербаторы» отправляются в длинные путешествия по лесам. Добытые листья высушиваются на медленном огне и толкутся в порошок.], из которой приготовляется «матэ», или парагвайский чай. Дело пошло отлично. По соседству жило мирное индийское племя гуарани. Бонплан ладил с соседями, применяя их труд на своих плантациях.

Бонплан быстро преуспел, но на его горизонте неожиданно показалась грозовая туча. Молва о хозяйственных опытах Бонплана дошла до парагвайского диктатора Хозе Франсиа, утверждавшего, что право выращивать «хербу» составляет монополию Парагвайской республики, вернее – его личную. Правда, дерзкий конкурент работал вне пределов Парагвая: плантация Бонплана лежала на территории Корриентеса, входившего в Аргентинскую конфедерацию. Но Хозе Франсиа считался с международным правом только тогда, когда оно опиралось на штыки; Аргентина же в то время не могла ему сопротивляться. И вот однажды в глухую ночь его личная гвардия, отряд знаменитых квартелеро, переправился через Парану, напал на чайную плантацию Бонплана и, перебив с полдюжины пеонов, захватил в плен самого хозяина и доставил в столицу Парагвая.

Правительство Аргентины, поглощенное внутренними распрями, не протестовало против такого разбоя: ведь Бонплан был француз, иностранец. Девять долгих лет томился он в парагвайском плену. Освободить его не удалось ни английскому представителю, ни специальной комиссии, посланной в Парагвай Французской академией. Конечно, будь пленник сыном какого-нибудь лорда или виконта, его вынужденное пребывание в Парагвае было бы очень кратким. На выручку ему послали бы целый корпус. Но Эме Бонплан был только скромным натуралистом, одним из тех незаметных и непритязательных людей, которые создают и накопляют для человечества драгоценнейшие знания, – и никто не избавил его от плена. Плен этот был не слишком суров: никто не стеснял Бонплана, так как диктатор верил его честному слову и, ценя выдающуюся ученость своего пленника, охотно пользовался его знаниями[19 - Эме Бонплан, по приказанию диктатора Франсиа, прожил девять лет на чайной плантации Церни по реке Паране, между селениями Санта-Мария и Санта-Роза, основанными иезуитами.]. Но в конце концов ученого постигло новое несчастье, и этим несчастьем он был всецело обязан своему личному обаянию. Завоевав сочувствие и уважение парагвайцев, он возбудил в диктаторе зависть. И вот, как прежде, ночью его снова схватили, опять переправили через реку и высадили на аргентинской территории. Диктатор не оставил ему ничего, кроме носильного платья.

Бонплан поселился неподалеку от аргентинского города Корриентес, где вновь занялся земледелием. Там он жил со своей женой, уроженкой Южной Америки, и детьми, там и умер в глубокой старости.

Глава III

Охотник-натуралист

С жизнью Эме Бонплана имела много общего и судьба Людвига Гальбергера. Подобно Бонплану, он страстно любил природу и был прекрасным натуралистом; подобно ему избрал полем своих исследований Южную Америку. На берегах многоводной Параны, больше известной европейцам под неправильным названием Лаплаты, он нашел обширную область, совершенно не затронутую естествоиспытателями. До него здесь работал только испанский натуралист Азара, но это было в те годы, когда ни ботаника, ни зоология еще не стояли на научной высоте, – и труды Азары уже успели устареть.

Гальбергер, кроме того, был страстным охотником, и необъятные пампасы со своими пумами, ягуарами, страусами, мустангами и крупными оленями – «квазуты» – манили его и в этом смысле.

Подобно Бонплану, Гальбергер прожил в Парагвае девять долгих лет, но обосновался здесь добровольно и не в одиночестве. Как ни любил он природу и охоту, но сердце его не устояло перед иной любовью. Его пленили черные глаза парагвайской девушки, – глаза, казавшиеся ему ярче оперения самых нарядных птиц, прекраснее крылышек самых цветистых бабочек.

«El Guero» – белокурый, как называли Гальбергера смуглые туземцы, добился взаимности юной парагвайки и женился на ней. В то время ему было двадцать лет с небольшим, а ей всего четырнадцать.

«Какая молодая жена!» – воскликнет читатель. Но возраст в браке – дело расы и климата. В испанской Америке девушки созревают очень рано и нередко становятся женами и матерями до двадцати лет.

Больше десяти лет Гальбергер прожил в мире и ладу со своей молодой подругой. Дом его огласился детским лепетом; сначала родился сын, потом дочь. Мальчик был весь в отца, а девочка походила на мать. Позже в семье появился третий ребенок – племянник жены Гальбергера, сын умершей сестры сеньоры. Звали мальчика Чиприано.

Дом охотника-натуралиста стоял не в самом Асунсионе, а милях в двадцати от него, в кампо[20 - Кампо – равнина; в Южной Америке словом «саmро» обозначаются также степные или луговые участки.]. В город Гальбергер наезжал редко и только по делам. Дела эти были не совсем обычного характера. Немало птиц и зверей, бабочек и жуков, убитых и тщательно препарированных Людвигом Гальбергером, украшают теперь публичные музеи Пруссии и других европейских стран. Если бы не хлопоты по отправке экспонатов в Европу, наш охотник никогда б не появлялся на улицах Асунсиона.

Приехав в Южную Америку с очень скромными средствами, немецкий натуралист вскоре разбогател: приобрел большой участок земли, отстроился, нанял работников; все работники были из мирного, давно покоренного индейского племени гуано. Гальбергеру посчастливилось нанять и одного гаучо[21 - Гаучо – аргентинский крестьянин. В период нашего рассказа «гаучо» мало отличались от индейцев. Большей частью они были метисами и унаследовали внешний облик своих индейских родичей. Высокие, крепкие, со смуглой кожей, жесткими черными волосами и с резкими чертами лица, они напоминали арауканцев. Неустрашимые гаучо не сходили с лошадей, занимаясь преимущественно охотой. Полевые работы они предоставляли обычно женщинам. Жили они в жалких и грязных лачугах, но щеголяли в вышитых панталонах (кальцонеро), плащах (манта) из шкуры гуанако, в тонких сапогах со шпорами, а шляпы украшали перьями. Гаучо были любителями петушиных боев, скачек и азартных игр. Подобно тому, как гаучо вытеснили индейцев, сами они были вытеснены иностранными рабочими гринго (gringo – от исп. griego, эмигрант, говорящий по-гречески). Во время междоусобных войн гаучо группировались в Аргентине около Факундо Квироги, генерала, прославившегося избиением туземцев.], по имени Гаспар. То был человек испытанной честности и мастер на все руки. У Гальбергера он жил на положении управляющего и доверенного.

Итак, Людвиг Гальбергер преуспевал, подобно Эме Бонплану; но и над ним спустилась грозовая туча, и притом надвинулась она с той же стороны.

Жена Людвига, очаровательная в четырнадцать лет, и в двадцать семь была достаточно красива, чтобы привлечь к себе внимание парагвайского диктатора. Для Хозе Франсиа «пожелать» всегда означало «получить», особенно, если предмет его вожделений находился в подвластной ему стране. Гальбергер это знал. Он заметил, что диктатор посещает его дом подозрительно часто. Диктатор воспылал нешуточной страстью. Спасти семью от развала можно было только немедленным бегством. B верности жены Гальбергер не сомневался. Да мог ли он усомниться в жене, когда она сама открыла ему глаза на надвигающуюся опасность?

Прочь из Парагвая! Куда угодно, – только отсюда! Таково было решение натуралиста, поддержанное и подругой его. Но принять это решение было легче, чем выполнить. Отъезд из Парагвая оказался делом не только трудным, но почти совершенно невозможным. Один из законов этой удивительной страны, – закон, изданный самим диктатором, – воспрещал всякому иностранцу, женатому на уроженке Парагвая, увозить ее за границу без разрешения главы исполнительной власти. Людвиг Гальбергер был иностранцем, жена его – уроженкой Парагвая, а главой исполнительной, как, впрочем, и всякой другой власти, был Хозе-Гаспар Франсиа.

Этот закон в корне менял и ухудшал положение. Добиваться разрешения на выезд с женой было не только безнадежно, но и безумно: это лишь ускорило бы катастрофу.

Итак, бежать… Но куда, в каком направлении? Бегство в парагвайские леса не спасет семью, а если и спасет, то ненадолго. В лесах этих всегда бродили парагвайцы, собиравшие хербу; все эти люди состояли у диктатора на жалованье, так что Гальбергер с женой оказался бы в лесу в таком же опасном положении, как и на улицах Асунсиона. Такая большая группа беглецов, как натуралист с женой, детьми и домочадцами, не могла остаться незамеченной; всех их, разумеется, переловили бы и выдали диктатору – и это тем вернее, что в основе всей внутренней политики Хозе Франсиа лежала искусная слежка и шпионаж. Жители то и дело доносили друг на друга всемогущему Эль-Супремо, как называли деспотического правителя.

Можно уплыть по реке, но этот способ бегства не легче, а, пожалуй, труднее первого. По всему течению, вплоть до аргентинской границы, Франсиа построил форты, так называемые «гвардиа», днем и ночью зорко охранявшие реку[22 - Во времена Франсиа в речной полиции, которая должна была задерживать иностранцев и не допускать контрабандной торговли, служили индейцы племени паягуа, долго боровшиеся за свою независимость, но в конце концов покорившиеся белым. В период войн за независимость паягуа были перебиты.]. Ни одно судно, ни один утлый челнок не мог проскользнуть мимо них незамеченным. Подозрительных путешественников сейчас же схватывали и доставляли в Асунсион.

Припомнив все эти трудности, Людвиг Гальбергер сильно смутился. Он совсем было растерялся, как вдруг ему пришла в голову новая мысль, новый план спасения. Этот план не мог как будто не увенчаться успехом: Гальбергер решил бежать в Чако!

Всякому парагвайцу эта мысль показалась бы дикой. Бежать в Чако, спасаясь от Франсиа, – то же, что нырять в реку, укрываясь от дождя. Никто из граждан Асунсиона не мог переправиться через реку, омывавшую стены этого города. Всякий белый, пойманный индейцами на территории Чако, считался погибшим. Его ожидало либо копье индейца из племени тоба или гуайкуру[23 - В районе Чако кочевали так называемые мбая, или «злые», принадлежащие к нации гуайкуру. Остатки мбая, этого могучего некогда племени, жили около бразильской границы и держались по-прежнему обособленно. Однако они значительно «обыспанились», так как во время былых набегов мбая всегда щадили женщин и детей, угоняли их в плен и принимали в свой народ.], либо плен, который подчас хуже смерти.

Но Гальбергер и раньше безбоязненно переправлялся на другой берег реки, углубляясь далеко в Чако. Нередко он там охотился или ботанизировал. Его бесстрашие имело свои причины, о них нам придется рассказать.

Индейцы Чако иногда заключали с парагвайцами перемирия, во время которых индейцы переплывали реку и появлялись в городе, продавая меха, страусовые перья и другие свои товары. В одну из таких торговых экспедиций вождь племени тоба по имени Нарагвана, хлебнув, очевидно, лишний стакан рома, каким-то образом отбился от своей свиты и попался на зубок парагвайским мальчишкам, которые издеваются над пьяными не хуже парижских гаменов. По улице случайно проходил наш натуралист. Видя почтенного индейца, преследуемого мальчишками, он сжалился над несчастной жертвой и освободил ее от мучителей.

Протрезвившись и вспомнив об услуге, оказанной ему иностранцем, вождь тобасов поклялся в вечной дружбе своему великодушному защитнику, – и с тех пор Гальбергер мог свободно путешествовать по Чако.

Между тем оскорбленные тобасы прекратили всякие сношения с парагвайским правительством, нарушили перемирие и с тех пор уже не возобновляли его. Поездки в Чако стали для парагвайцев опаснее, чем когда бы то ни было. Но Людвиг Гальбергер знал, что на него враждебность индейцев не распространяется, и теперь, веря в дружбу Нарагваны, решил бежать в Чако – просить у него защиты.

Дом натуралиста, по счастью, был расположен у самого берега реки. Беглец дождался глубокой ночи и, взяв с собой жену, детей, слуг, необходимый скарб и верного Гаспара, который распоряжался всеми сборами, переправился через Парагвай и поднялся вверх по Пилькомайо. Он слыхал, что милях в девяноста вверх по течению этой реки раскинуто становище, или тольдерия, тобасов. Слух оправдался. К вечеру второго дня беглецы достигли лагеря, где нашли самый радушный прием. Нарагвана не только встретил Гальбергера, как дорогого гостя, но и помог ему выстроить новый дом и предоставил целый табун мустангов и много рогатого скота. Отсюда вместе с цриплодом образовались стада, которые паслись в его «корралях» в 1836 году, когда начинается действие нашей повести.

Глава IV

Ближайшие соседи

Новый дом охотника-натуралиста стоял невдалеке от реки. Выбирая место для усадьбы, Гальбергер позаботился о живописности, – и, в самом деле, трудно было бы найти более очаровательный пейзаж. Под окнами дома, вернее, перед пристроенной к нему верандой, расстилалась безграничная равнина. То была цветущая зеленая саванна, там и сям прерываемая зарослями акаций и пальм. Местами на лазурном небе, подобно резным камеям, вырисовывались прямые, гладкие стволы и изящные кроны одиноких пальм. То была не безнадежно ровная степь, как обычно, – но совершенно неправильно, – представляем себе мы пампасы и прерии. Нет, местность была холмистая, причем холмы и долины чередовались плавно, подобно морю в мертвую зыбь, когда на гребнях уже не видно пены.

Из окон дома всегда можно было наблюдать каких-нибудь диких животных. Проходили стада крупных оленей, паслись мелкие косули пампасов, двигались стаи южно-американских страусов. Страусы то выступали медлительно и спокойно, то стремительно бежали вперед, далеко вытягивая длинные шеи и распуская пышные хвосты. Быть может, они спасались от темной пумы или полосатого ягуара, притаившегося, как огромная кошка, в высокой траве пампасов. Иногда мимо дома пробегал табун мустангов; их гривы, и хвосты, не знакомые с ножницами, развевались на ветру. Вот они галопом поднимаются на холм… вот исчезают в долине… вот снова показываются на дальнем высоком холме…

Но Людвиг Гальбергер и его домочадцы встречали на равнине не только диких лошадей, но сплошь и рядом также – индейских всадников. Впрочем, наездники не всегда сидели на конях: нередко они стояли на крупах – и это на воем скаку!.. Ездить на лошадях стоя умеют и наши цирковые наездники, но у них лошадь галопирует по кругу, так что все искусство циркача сводится к тому, чтобы найти равнодействующую между центробежной и центростремительной силой. Пусть он попробует проскакать стоя по прямой – и тотчас свалится, как спелое яблоко с ветки! Индейцы Чако не нуждаются ни в цирковой арене, ни в вольтижировочном седле: они ездят стоя почти с такой же легкостью, как и в седле. Не мудрено, что их прозвали «красными кентаврами Чако».

Индейцы, с которыми сталкивалась семья Гальбергера, принадлежали к племени тоба. Их становище, или тольдерия, была расположено милях в десяти вверх по реке. Нарагвана уговаривал своего белого друга поселиться поближе к становищу. Но натуралисту это было неудобно. Для успешности исследований ему было необходимо жить, по крайней мере, за шесть миль даже от временной стоянки индейцев, а ведь тольдерия – это постоянное становище. Птицы и звери боятся индейских стрел, и в окрестностях лагеря их не сыщешь.

Как это ни странно, охотник, потерявший связь с цивилизованным миром, продолжал собирать свои коллекции. Спуститься с товаром по Пилькомайо Гальбергер не мог: нижнее, парагвайское, течение реки охранялось зоркими пограничниками диктатора. Но по этому пути Гальбергер не рассчитывал сноситься с цивилизованным миром; он думал связаться с Европой совсем по иному маршруту – и уже сделал необходимые приготовления для перевозки своих товаров сухим путем к Рио-Вермейо, чтобы, спустившись по этой реке до самого устья, проехать снова посуху до Параны и, переправившись через нее, попасть в Корриентес. Этот город находился в тесной торговой связи с Буэнос-Айресом. Таким образом Гальбергер задумал переслать коллекции в Европу, нигде не ступая на территорию, подвластную парагвайскому диктатору.

Нарагвана обещал ему не только конвой из лучших своих воинов, но и целую артель каргадоресов[24 - Каргадорес (cargadores) – носильщики, от слова cargo (груз).], которые доставят на себе товар. Носильщики эти были рабами племени тоба, ибо это аристократическое племя, подобно африканским кафрам и арабам, держит невольников.

С тех пор как натуралист обосновался на новом месте, коллекции его сильно разрослись. Если бы удалось их доставить в какой-нибудь европейский порт, за них можно было бы получить несколько тысяч долларов. Понятно, что Гальбергеру хотелось отправить их как можно скорее. Он уже сообщил Нарагване, что собирается отправить товар, и просил его приготовить караван. Вождь обещал немедленно приступить к делу.

Но с тех пор прошла уже целая неделя, а Нарагвана все еще не появлялся в усадьбе и никого не присылал. Индейцы перестали показываться в окрестностях фермы, где из туземцев остались только работники Гальбергера.

Все это было очень странно. Нарагвана почти никогда не пропускал недели, чтоб не навестить Гальбергера или не послать к нему кого-нибудь, а сын его, Агвара, очень привязанный к семье охотника, бывал у немцев каждые два-три дня.

Агвару всегда принимали радушно, хотя одному из членов семьи его посещения были не слишком приятны. Я говорю о Чиприано: юноше казалось, что молодой вождь слишком уж часто и нежно поглядывает на его хорошенькую кузину – Франческу. Но, кроме Чиприано, никто этого не замечал, и один только он радовался, что прошла уже целая неделя, а индейцев все не видно.

То, что индейцы так долго не показываются на ферме, было не совсем обычно, но особой тревоги не вызывало. Им уже случалось пропадать и на более долгое время, когда они отправлялись из становища на охоту или за кормом для скота. Таким образом, отсутствие вестей не смутило бы Гальбергера, если б не обещание Нарагваны помочь ему в перевозке коллекций.

До сих пор Нарагвана не нарушал своего слова. Что же случилось с ним теперь?

Гальбергер давно бы съездил в становище тобасов и узнал, в чем дело, но он боялся совершить бестактность. Хотя плантаторы высокомерно называют индейцев дикарями, но в вопросах чести и слова они щепетильны, настоящие джентльмены; зная это, Гальбергер ждал, что Нарагвана сам явится к нему.

Но прошла вторая неделя, а за ней и третья, – а от Нарагваны ни слуху ни духу. Натуралист серьезно обеспокоился не столько за себя, сколько за своего краснокожего покровителя. Не напало ли на тобасов какое-нибудь враждебное племя? Может быть, врага уже перебили мужчин, увели в плен женщин? Ведь в Чако живет много индейских племен, часто жестоко враждующих между собой. Как ни маловероятно такое предположение, в нем все же нет ничего невозможного.

И Гальбергер решил наконец отправиться в лагерь тобасов. Приказав оседлать коня, он вскочил в седло и тронул было поводья, когда услышал детский голосок:

– Отец, возьми меня с собой.

Это была тринадцатилетняя дочь.

– Отлично, Франческа! Едем! – согласился Гальбергер.

– Так погоди минутку: пусть оседлают моего пони.

Девочка бросилась к корралю, кликнула конюха и велела ему оседлать лошадку.

Через несколько минут оседланный пони уже стоял перед домом, и девочка села в седло.

Тут послышался другой, умоляющий голос – голос жены Гальбергера: она уговаривала мужа не ехать одному с девочкой…

– Людвиг, возьми с собой Гаспара! Кто знает, там, быть может, опасно.

– Дядя, лучше я поеду с тобой, – вызвался Чиприано и при этом пристально взглянул на двоюродную сестру, как бы говоря: «Без меня ты не поедешь в лагерь тобасов».

– Значит, можно ехать? – повторил Людвиг; он был старше сестры всего на два года.

– Нет, нельзя, – ответил отец. – Неужели, мой мальчик, ты оставишь мать одну? Кроме того, я задал вам с Чиприано на завтра урок. Бояться нечего, дорогая, – успокоил Гальбергер жену. – Ведь мы не в Парагвае; здесь до нас не дотянется старый плут Франсиа и его приспешники. А Гаспар занят по хозяйству. Да пустяки. Обыкновенная утренняя прогулка. Съезжу, увижу, что все в порядке, – и через два-три часа мы будем дома. Прощайте! Едем, Франческа!

Он трогает коня, Фрайческа легонько касается своего пони хлыстиком, и оба бок о бок отправляются мелкой рысью.

Оставшиеся стоят на веранде и глядят вслед. Взгляды их выражают разные чувства – разные и по характеру, и по силе. Людвиг кажется только немного раздосадованным тем, что его не взяли, но большего огорчения, по-видимому, не испытывает. Чиприано, наоборот, так огорчен, что вряд ли ему удастся как следует выучить урок. Что касается хозяйки, то в глазах ее светится не досада, а мучительное беспокойство. Эта дочь Парагвая, воспитанная в вечном страхе перед всемогуществом диктатора, не представляет себе места на земле, до которого не могла бы дотянуться рука Эль-Супремо. Она не верит, чтобы люди, восставшие против его желаний или капризов, могли избежать жестокой кары. С младенчества она наслушалась рассказов о безграничной власти деспота, о том, как беспощадно применяет он эту власть. Даже скрывшись в Чако, где покровительство вождя тобасов позволяет ей презирать злобу диктатора, она не слишком верит в свою безопасность. Теперь же, когда случилось нечто странное с Нарагваной и его племенем, страх ее удвоился. Взглядом она провожает мужа и дочь, сердце отяжелело, все тело пронизано предчувствием близкой опасности.

Юноши видят ее страх и пытаются успокоить, но напрасно. Вот уже скрылась за дальним холмом высокая шляпа мужа. Франчески уже давно не видно.

– Быть может, мы никогда не увидим их!

Глава V

Покинутое селение

Всю дорогу Гальбергер ехал легкой рысью, чтобы дочь могла за ним поспеть на своем пони. До становища индейцев он доехал без всяких приключений, но каково было его изумление, когда он увидел, что шалаши, сплетенные из бамбуковых и пальмовых ветвей, стоят на своих местах, но все – пустые…

Охотник слезает с коня, обегает стоянку, заходит в каждый шалаш, но нигде не встречает ни мужчины, ни женщины, ни ребенка… Ни в проходах между шалашами, ни на широкой площади, где старики собираются для отдыха и бесед, а молодежь для игр, – нигде ни души.

Он входит в большой шалаш совета, называемый «малокка», во и тут не застает никого. Ни в самом становище, ни на прилегающей равнине не видно никаких признаков жизни.

Гальбергер и удивился и испугался. Испуг его, пожалуй, был даже сильней удивления, ибо в этом запустении ему чудилось что-то недоброе. Но внимательно осмотревшись кругом, он понемногу успокоился, если не за себя, то по крайней мере за индейцев. Если бы, как он предполагал дома, на тобасов напало другое племя, оно перебило бы мужчин, а женщин и детей увело бы в полон. Такие случаи обычны среди краснокожих туземцев Северной и Южной Америки. Но теперь опасения рассеялись. Осматривая становище, Гальбергер не нашел ни крови, ни трупов… Разве это похоже на битву, после которой на равнине остаются мертвые тела и шалаши превращаются в золу?

Нет, шалаши стоят на месте, хотя в них и не видно домашней утвари. Не оставлено решительно ничего: это мало похоже на военный грабеж. Скорее, весь скарб вывезен спокойно и хозяйственно, как это всегда делают кочующие племена, снимаясь с места. Там и сям на земле валяются обрезки сыромятных ремней. Ясно, что вещи были упакованы и перевязаны.

Итак, с индейцами ничего дурного не случилось. Все же Гальбергер не мог побороть удивления и тревоги. С какой стати тобасы покинули стоянку? Куда могли они уйти? И не странно ли, что Нарагвана так бесцеремонно скрылся неведомо куда, не предупредив его, Гальбергера, о своих намерениях? Ясно, во всяком случае, что племя ушло не на охоту, не за кормом и не на войну. В любом из этих случаев оно оставило бы здесь женщин и детей. Нет, тобасы ушли отсюда всем племенем и, быть может, вовсе не собираются возвращаться на старые места.

Так размышляя, Гальбергер вскочил на коня. Дочь его, не слезавшая со своей лошадки, поехала за ним рысцой, глубоко удивленная всем виденным. Она еще ребенок, но испытала в жизни многое; знает, какими отношениями связан отец с племенем тобасов, и кое-что слышала о бегстве семьи из старого дома. Ей объяснили, что это было вызвано страхом перед Эль-Супремо, которым в Парагвае матери пугают детей. Она знала, что вождь тобасов – друг и защитник ее отца, и вполне разделяла беспокойство и страх Гальбергера.

Обменявшись с дочерью несколькими словами, Гальбергер уже возвращался домой, когда ему пришло в голову проследить, в какую сторону ушли индейцы из своего становища.

Ответить на этот вопрос нетрудно: для этого достаточно найти след, верховых коней и вьючных животных. След этот начинался не на том конце становища, с которого въехал охотник, а на противоположном; около мили тянулся он вдоль берега реки, а затем резко сворачивал в пампасы. До этого поворота и дальше совершенно отчетлив, хотя протоптан уже давно; дождя с тех пор не было, и следы копыт, выбитые быстрым галопом, просвечивают сквозь редкую траву. Тут же виднелась широкая полоса, протоптанная тяжелым шагом вьючных животных. Но, независимо от следов тобасов, дорогу указывали обломки и ненужные вещи, выброшенные в пути.

Добравшись до места, где след сворачивал от реки к пампасам, Гальбергер, наверное, поскакал бы домой, если бы его не удержало одно соображение. Ему случалось здесь охотиться, и он знал, что в каких-нибудь десяти милях тобасы наткнутся на приток Пилькомайо. И вот он задался вопросом, двинулись ли индейцы вверх по притоку или направились к большой реке. Солнце стояло в зените; до вечера было далеко. Гальбергер увлекся и позабыл обещание, данное жене, – вернуться через два часа домой.

Пришпорив коня и подозвав Франческу, он доскакал галопом до притока Пилькомайо. Блеснула широкая, но мелкая река, окаймленная топкими лугами. На болотистом грунте отчетливо отпечатались сотни лошадиных копыт. Даже не переправляясь на другой берег, Гальбергер заметил, что след продолжается не вверх по течению притока, а вдоль большой реки.

Он снова заколебался – не вернуться ли домой, с тем чтобы назавтра прискакать сюда с Гаспаром и выследить дальнейший путь индейцев? Но тут ему бросилось в глаза одно удивительное обстоятельство.

Это отпечатки копыт. Кругом видны были сотни других следов; почему именно этот привлек внимание охотника? Гальбергер знал, чему удивлялся. Здесь прошла подкованная лошадь, а индейцы своих лошадей не подковывают. Мало того: этот след был бы не так подозрителен, если бы он относился к тому же времени, что и прочие. Но нет, опытный взгляд охотника сразу отметил, что тобасы проехали по крайней мере три недели назад, тогда как всадник на подкованной лошади – на прошлой неделе.

Кто бы ни был таинственный всадник, он путешествовал один. Остается разгадать, был ли то индеец или белый. Но как мог белый проникнуть в эту область, запретную для всех бледнолицых, кроме Гальбергера и его родных? Если б не следы подков, охотник не усомнился бы, что запоздалый ездок – индеец.

Долго стоял охотник-натуралист у берега реки, разглядывая отпечатки подков и размышляя о странном всаднике. Наконец он решил переправиться вброд через приток и посмотреть, не поехал ли этот всадник по следу индейцев. Он уж пришпорил коня и кликнул Франческу, но тут с противоположного берега до них донеслись голоса, и они снова застыли на месте. Был слышен хохот и веселые восклицания; казалось, там резвилась целая компания веселых юнцов. Звуки быстро приближались.

Оба берега притока, а также и самой Пилькомайо, покрыты густой тропической растительностью – главным образом, невысоким кустарником, над которым возвышаются стройные пальмы. Веселые путники пробирались через такую заросль; они были скрыты листвой, и Гальбергер с дочерью их не видели.

На противоположном берегу, в том месте, где отпечатались следы индейцев, простиралась небольшая безлесная полоса в несколько квадратных акров. Должно быть, кусты здесь были вытоптаны дикими конями и другими животными, спускавшимися к реке на водопой. Отступая от берега, полоска луга вдавалась мысом в густой кустарник, и Гальбергер заметил, что след индейцев входит в кусты как раз в том месте, где заострялся этот мыс. Он не сомневался, что приближающаяся кавалькада выедет на открытый луг именно из этих зарослей.

Действительно, она уже приближалась. Странная то была кавалькада! Около тридцати всадников ехали попарно, причем двое передовых значительно опередили своих спутников. Надо заметить, что в отличие от своих лесных братьев индейцы пампасов и прерий далеко не всегда ездят гуськом. Такое построение слишком растягивает верховой отряд, так что он теряет связь и силу сопротивления. Поэтому индейцы прерий нередко передвигаются колоннами и развернутым фронтом.

Все всадники, кроме передовой пары, были одеты совершенно одинаково, и у лошадей их была одинаковая сбруя. Одежда на этих людях была самая простая и несложная: она состояла из набедренной повязки, ниспадающей от поясницы до середины бедер, точно такой, как у северных индейцев, но сделанной из другого материала. Вместо дубленой оленьей кожи обитатели Чако носят белую хлопковую ткань, красиво отделанную яркой шерстяной тесьмой. В отличие от своих северных братьев они не знают ни сапог, ни мокасинов[25 - Мокасины – индейские сапоги без каблуков.]. Климат здесь настолько мягок, что обувь не нужна. Для защиты ступней от камней, шипов и колючек индейцы Чако подвязывают на ремнях толстые подошвы, но и то далеко не всегда, ибо чаще всего они не ходят, а ездят верхом.

Обнаженные нога всадников, пробиравшихся сквозь низкорослые заросли, были гладки, как полированная бронза, и стройны, словно вышли из-под резца Праксителя[26 - Пракситель – античный греческий скульптор (Афины), живший в IV веке до нашей эры.]. Туловища их были также обнажены, но не размалеваны ни мелом, ни сажей, ни киноварью, ни другими яркими и грубыми красками. Смуглая кожа, подобная бронзе или темной амбре, была совершенно чиста и лоснилась лишь мягким блеском здоровья. Никаких украшений, кроме бус из раковин или зерен местных растений, на всадниках не было.

Все они сидели на низкорослых, но стройных и крепких лошадках, чьи длинные хвосты и гривы не знали ножниц: варварский обычай подрезания хвостов еще не дошел до «варваров» Чако.

Индейцы Чако не употребляют седел. Они накрывают лошадь куском воловьей кожи или оленьей шкуры, а вместо узды им служит обыкновенный сыромятный ремень, обвязанный вокруг нижней челюсти лошади. Ни головного ремня, ни удил у них не бывает. Ремень дает всего один повод, и этого индейцу вполне достаточно, чтобы управлять конем.

Все всадники, приближавшиеся к реке, были очень молоды – ни одному из них еще не было и двадцати лет; волосы, только на лбу подстриженные челкой, свободно ниспадали на плечи. У некоторых они были так длинны, что концы их доходили до крупов коней.

Двое передовых резко отличались от своих спутников. Видно, недаром они ускакали вперед, оставив между собой и следующей парой тройной интервал. Один из них отличался от своих спутников только одеждой. Подобно им, то был индейский юноша, по виду моложе всех остальных. И все же в нем сразу можно было узнать вождя: так богата была его одежда, пошитая из самых красивых и редких тканей, известных индейцам Чако. Свободная туника из белой хлопковой ткани докрывала его туловище от плеч до половины бедер. На обнаженных до самых плеч руках блестел браслет литого золота. Ноги были голы, но под коленями их охватывали перевязи, расшитые раковинами и пестрыми бусами. На лбу у юноши красовалась такая же перевязь, утыканная высокими яркими перьями из хвоста гвакамайо, одной из великолепнейших пород южноамериканских попугаев. Но самой роскошной частью его одежды была манта – нечто вроде плаща или пончо. Подобно гаучосскому пончо, манта свободно висит за плечами, но только делается она не из шерстяной ткани, а из более дорогого материала. Плащ молодого индейца был из кожи молодой косули, выдубленной и выбеленной до мягкости и белизны лайковой перчатки: с лицевой стороны он был расшит пестрыми редкостными птичьими перьями, которые располагались сложными и прекрасными узорами.

Двое передовых резко отличались от своих спутников

Сложен юный вождь был так изящно и пропорционально, что, если б не темная кожа, его можно было б принять за самого Аполлона; зато всадник, ехавший рядом с ним, походил на сатира. То был белый, лет тридцати, высокий, плечистый и коренастый, с мрачным выражением лица. Одет он был, как гаучо: на ногах длинные шаровары, за плечами полосатое пончо, на голове шелковый тюрбан. Но то был не мирный земледелец, а коварный и жестокий негодяй, искушенный в обманах и предательствах, – Руфино Вальдец, известный всему Парагваю как приближенный диктатора Франсия и один из опаснейших его агентов.

Глава VI

Старый враг на новом месте

Если б охотник-натуралист знал, что случилось с племенем тобасов, если б он знал, какая кавалькада приближается к нему, он ни одной секунды не стал бы медлить на берегу реки. Нет, он сейчас же повернул бы коня, во весь опор помчался с дочерью домой и немедленно бежал бы из усадьбы со всей своей семьей. Но он не подозревал страшного удара, обрушившегося на него и на его близких, он не разглядел, еще приближающихся всадников, чьи громкие полоса доносились из-за реки.

В ту минуту они были далеко и нескоро должны были показаться на берегу. Сначала Гальбергер не собирался ни бежать, ни прятаться от всадников. Для такой беззаботности у него были все основания. Во-первых, с тех пор как он поселился в Чако, под покровительством Нарагваны, ничто не нарушало его покоя, и он проникся сознанием полной безопасности. А во-вторых, приближающиеся всадники были так веселы, что встреча с ними не предвещала ничего страшного. Конечно, это тобасы. Они возвращаются вместе со своим вождем в покинутое становище. Так думал Гальбергер…

Но что, если это не они, а какое-нибудь другое индейское племя – ангвиты или гуайкуру, враждующие с тобасами, стало быть, и с их союзниками? Снова вспомнил Гальбергер о внезапном исчезновении тобасов со старого становища – и тут же сообразил, что находится в добрых двадцати милях от дома, что с ним его дочь, а с ребенком гораздо труднее ускользнуть от врагов, чем одному. При этой мысли в его душу прокрался страх. Нет, страх не прокрался в душу, а сразу вспыхнул ярким пламенем. Кто знает, что за люди едут сюда? Нужно предпринять все возможное, чтоб избежать встречи. Не поскакать ли во весь опор домой? Или, спрятавшись в зарослях, выждать, пока индейцы не проедут мимо? Ведь если это действительна тобасы, можно будет выйти из под прикрытия и присоединиться к ним, а если чужие, то, пропустив их, незаметно пробраться домой.