banner banner banner
Политическая исповедь. Документальные повести о Второй мировой войне
Политическая исповедь. Документальные повести о Второй мировой войне
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Политическая исповедь. Документальные повести о Второй мировой войне

скачать книгу бесплатно


И только «Екатеринка» (так называли тюрьму местные жители, потому что она имела форму буквы «Е») осталась полностью сохранной, вплоть до последних вспомогательных строений. Ее, будто по договоренности, щадили при обстреле и немцы, и русские.

Там, в этой тюрьме, нам пришлось пробыть с 21 декабря 1944 года до марта 1946-го. Возили нас на допросы по вечерам, когда стемнеет, через весь город, в другой его конец, где занимал сравнительно целое здание штаб СМЕРШ. Возили на грузовых машинах, в любую погоду, уложив в кузове вниз лицом, со связанными за спиной руками.

Чаще всех в «работе» по ночам бывали мы трое: радист Аркадий Герасимович, Игорь Белоусов и я. Остальных доставляли в следственный корпус по два-три раза в неделю. Их «дела» – по совместительству, двух-трех человек сразу – вел один следователь. А у нас с Аркадием и Игорем были свои «персональные» сыскари довольно высокого ранга.

Меня «обрабатывал» начальник следственного отдела майор Маракушев. Хотя только в первые дни нашего знакомства он был майором, в начале 1945 года стал подполковником, а вскоре, после Дня Победы, появился на службе уже с полковничьими погонами.

Но все же я обязан свидетельствовать: никаких «запрещенных по закону мер воздействия» Маракушев ко мне никогда не применял. Побил меня основательно во время следствия единственный раз совсем другой майор, временно подменивший Маракушева. А кроме побоев этот «временный» для полноты впечатлений вывозил меня на пустырь между разрушенными домами поиграть в имитацию расстрела.

Трудно их обвинить в нарушении закона – это и был их «закон». И во главу его были поставлены слова Горького: «Если враг не сдается – его уничтожают».

Со мной они обращались с чисто иезуитской выдумкой. В течение многих месяцев я провел почти без сна, имея возможность «отдохнуть» в камере только по воскресеньям потому лишь, что это ИХ выходной день. Я пытался спать прямо на ходу, в машине, лежа лицом вниз со связанными за спиной руками, сидя в самом неудобном положении, на допросе, пока следователь заполняет протокол. Однако месяцы без здорового сна, при постоянном нервном напряжении довели меня до состояния, близкого к психическому срыву. И «глюки» стали довольно частым моим развлечением.

Расчет у чекистов был и на подсадную утку – со специальным провокатором меня продержали в одиночке более трех месяцев. И они могли себе это позволить, когда в Воронежской тюрьме сидело втрое – если не больше – людей, чем она могла вместить!

Маракушев иногда официально спрашивал, будто специально подчеркивая этим свои возможности по усилению давления, есть ли у меня претензии к ведению следствия. И мой ответ каждый раз аккуратно заносил в протокол допроса.

Претензии по поводу тюремных правил, которые запрещали спать днем, даже если кто-то «работал» ночью, нужно было направлять не к нему, а в администрацию тюрьмы.

Маракушеву вторил и прокурор, иногда посещавший следственные кабинеты.

А у меня со следователем складывались, мягко говоря, не совсем дружественные отношения. И, конечно, часть вины мне следует принять на себя. Дело в том, что почти пять месяцев я для него был Юрием Семеновичем Дащенко, жителем Чернигова. А еще – я врал. Много врал…

Только в мае 1945 года, после командировки в Киев, майор привез мои документы из медицинского института, и пришлось мне откликаться на свою настоящую фамилию. Создавалась путаница в тюремной картотеке, излишняя нервозность. Побывал Маракушев и во Львове. И с улыбкой передал мне привет от моих родителей.

Следователи тогда легко разделили нас на два противостоящих лагеря. Виновными во всем оказались только Михаил Михайлович, я, Игорь Белоусов да еще наш радист Аркадий Герасимович.

Аркадий сорвал радиоигру чекистов в поддавки с Даниловым: каким-то одному ему известным кодом он сообщил по радио в Краков о том, что работает под контролем. Этот же код содержал информацию, что нас уже нет в живых.

И теперь дорогому товарищу приходилось расплачиваться. Я видел, как Герасимовича несколько раз увозили из следственного корпуса в тюрьму «на ночлег» окровавленным, и грузить его в машину приходилось с помощью солдат.

Меня с Игорем очень редко возили одним рейсом. Если же так получалось, то укладывали в разные углы кузова. Мне никак не удавалось его увидеть поближе, переморгнуться и перекинуться парой слов. Но я чувствовал и знал по намекам следователя, что ему было очень тяжело.

Должно быть, у них не имелось в наличии достаточно стукачей, и они держали Игоря одного в камере. Он начал курить. А поэтому приходилось унижаться – выпрашивать табак у следователя или собирать окурки в коридоре. У него были поморожены ноги, большой палец на правой ноге начал чернеть… Срочно требовалась ампутация, а медицинская служба тюрьмы умела только бороться с вшами и клопами…

Повезло нам с Игорем встретиться только летом 1945 года. К этому времени он уже справился со своей бедой. Как выяснилось потом, он сам, в присутствии молоденькой медсестры, которая платочком закрывала носик от вони, скальпелем ампутировал себе фалангу большого пальца на ноге. И только после завершения операции сестричка привела его в сознание и неумело забинтовала. А потом несколько раз тайком приносила пенициллин и посыпала им рану, делая очередную перевязку.

Следователь Игоря, совсем молодой и очень смешливый капитан-еврейчик, решил проявить инициативу и в перечень статей нашего обвинения включить еще одну статью – «попытка террора». Для этого ему необходимо было провести с нами очную ставку. Дело в том, что в нашем имуществе, выброшенном отдельным парашютом, они нашли печать из латуни для пакетов со значком «Третья сила». Учитывая остроумие капитана – следователя Игоря, можно предположить, что беседа у них на тот час шла не вполне серьезная. И Игорь, утратив бдительность, высказал мысль, что печать эта, вполне возможно, предназначалась для того, чтобы штамповать лбы поверженным коммунистам. А поскольку я отрицал эту ахинею напрочь, капитан решил вывести нас на чистую воду.

Однако мы оба были так рады неожиданному свиданию, что повод для этого и присутствие самого капитана остались для нас уже только фоном. Слова относительно печати я расценил как недоказанный домысел. Капитан назвал меня уже довольно добродушно «чмо» и объяснил аббревиатуру: «чудишь, мудришь, обманываешь».

Мы с Игорем уже были в том состоянии, когда и палец казался нам смешным и забавным. И, не сговариваясь, мы расхохотались в ответ так, как бывало когда-то в «прежней» жизни. Следователь немного позлился, а потом, видимо, вспомнил, что сам нарушил этикет «следственного эксперимента» – не пригласил прокурора на очную ставку. Тогда он сам нехотя хохотнул и порвал заранее заготовленный протокол. И велел даже покормить нас солдатскими щами из одного котелка, прежде чем отправить на «отдых». В одной машине мы сидели рядом и улыбались, на удивление конвоя.

И это была наша маленькая победа!

Ребята из числа военнопленных как-то сумели сговориться, чтобы показать на следствии, будто они еще в Кракове готовились, оказавшись на территории СССР, арестовать нас четверых и передать в руки представителей власти.

Саша Никулин к тому времени восстановил свою настоящую фамилию Попов и выглядел лучше всех нас. Однажды во время переезда в автомашине, когда шел проливной дождь и солдаты немного ослабили бдительность, он рассказал мне о заговоре в отряде и просил прощения от имени всех его участников. Я ответил, что не буду обижаться, если они в свою компанию примут еще и Павлика Иванова, на которого у чекистов не было серьезных материалов.

Нам с Игорем вся эта их возня повредить уже никак не могла; я соглашался со всем, какую бы чушь обо мне ни рассказывали наши «противники», и отбивался только от излишеств в трактовке штампа и от протокольной оценки наших действий.

Втайне я надеялся, что кто-то более умный и справедливый когда-нибудь, даст Бог, прочтет эти «труды» и расставит все по своим местам! И спорил со следователем из-за подтекста в каждой фразе и за значение каждого слова. Это выводило майора (потом подполковника) из себя. Он не уступал и не мог уступить, потому что в их юриспруденции со времен Гражданской войны сложились малограмотные «революционные» штампы, по их мнению, усиливающие значение слов обвинения.

Больше всего нас обоих злило расхождение в определении понятий «преступная» деятельность, «контрреволюционные» или «революционные» действия. Он называл меня «контриком», а я себя, наоборот, – «революционером». В конце концов он все же не так часто использовал эти слова.

Однажды Маракушев, к тому времени уже подполковник, был в командировке, и мне полагался «отгул», меня все-таки вызвали и повезли в следственный корпус. Да еще с особым почетом – одного на трехтонной машине при четырех автоматчиках сопровождения. Оказалось, со мной пожелал говорить «сам» – начальник контрразведки генерал-майор Попов.

Беседа в присутствии толстого, на вид добродушного майора, с которым мы не были до этого знакомы, длилась более двух часов. Генерал был покладист, грубоват и по-солдатски остроумен. Он по-отечески пожурил меня за участие в авантюре с нашим полетом. Поиздевался немного и над названием «Третья сила»…

Это в ту ночь он рассказал мне, что нашему Саше Никулину (Попову) повезло несказанно. Генерал был не только его однофамильцем, но и земляком, а возможно, и дальним родственником. И лично знал отца Саши – директора школы в городе Грязи Воронежской области.

Но главное, генерал очень хотел узнать из нашей беседы, сколько же в действительности денег мы привезли с собой. Он сам скрупулезно посчитал всю наличность – и в карманах у каждого бойца, и в отдельном пакете.

Все «десантники» заявляли в один голос, что немцы «подарили» нам два миллиона. И только я упрямо твердил, что у нас было меньше миллиона девятисот тысяч рублей. Дело в том, что часть денег все же разворовали бойцы отряда, которым повезло найти наш грузовой парашют в брянском лесу. Никто не хотел признаваться в грехе, потому что это грозило военным трибуналом. Генералу лично пришлось вести дознание о своих мародерах.

Но при встрече со мной ему хотелось выглядеть гостеприимным хозяином, и он добродушно улыбался на протяжение всей нашей беседы. Его полное лицо располагало к откровенности. И я без утайки рассказал улыбающемуся человеку, что часть денег мы потратили уже в Кракове. Валюта эта была там в ходу наравне с польскими злотыми. Причем ее ценность росла по мере приближения Красной армии. Мы покупали на рынке лук, чеснок и другие овощи, которых нам не хватало, а иногда еще и мясо, молоко и другие продукты.

Но больше всего – именно сто тысяч рублей – я подарил Сусанне Даниловой в вечер последней нашей встречи. Меня с ней связывали дружеские, теплые взаимоотношения: она называла меня своим братиком, а я ее – сестричкой. Я знал, что у Даниловых никаких средств, кроме того солдатского пайка, который они получали у немцев, не было. И им про запас деньги были очень нужны.

Генерал поблагодарил меня за откровенность, поручил майору оформить мои показания, пошутил еще немного как с добрым знакомым, велел адъютанту покормить солдатскими щами, пожелал доброго утра и распорядился отправить «домой», опять на «персональном выезде».

А со следующей ночи началась у нас с этим майором «настоящая работа». В отсутствие генерала он оказался совсем не добродушным, а открыто злым, изобретательным и жестоким. Из поручения, ему данного, он, пока Маракушев отсутствовал, решил создать целое дополнительное дело. Мне было предъявлено обвинение в том, что я выплатил казенные деньги шпионке за сообщение некой секретной информации. Версия была настолько дикой, что я начал открыто хамить следователю. А тот в ответ не скупился на провокации и физические меры воздействия.

Я отказался подписывать протоколы.

И пожалел потом об этом. Ну зачем мне были лишние неприятности, и какая разница, что там написано, в их протоколах?!

В отсутствие «моего» постоянного следователя у меня состоялась еще одна довольно интересная встреча. Это произошло в воскресенье, когда обычно они отдыхали от нас, а мы – от них. Меня вызвал некий капитан, вежливый, корректный и внимательный. И половина ночи, проведенная с ним, прошла в разговоре, больше похожем на беседу двух приятелей, чем на допрос.

Капитан был секретарем партийной организации следственного отдела СМЕРШ. И интересовался всем тем, что совсем не интересовало Маракушева, а именно идеологической основой нашей Организации. Он очень подробно расспрашивал меня о работе НРП в немецком тылу.

Никаких последствий наша встреча не имела, но беседа с умным и тактичным человеком, который просто сам хотел во всем объективно разобраться, была редким явлением в тех условиях.

Михаила Михайловича Замятина из Воронежа отправили, как нам стало известно, в Москву, выделив его «дело» из нашего группового. Значит, ему повезло больше – пришлось побывать на Лубянке.

Он, как и Игорь, поморозил в лесу лицо, руки и ноги и вынужден был выйти к людям за помощью. И его тоже заложили «гостеприимные» хозяева. Перед отъездом он мне вкратце нашептал свою грустную историю. А еще похвалился, что сохранил на себе нашу походную типографию – аккуратно сшитый жилет с внутренними карманчиками, в которых удобно был разложен в алфавитном порядке пластмассовый шрифт, готовый для изготовления небольших листовок в походных условиях. Остается удивляться, как он мог пронести эту «невинную» жилетку через десятки жестких тюремных шмонов!

О моем существовании следователь «забыл» только в декабре 1945 года. Перед этим мы с ним несколько ночей занимались чтением «мемуаров» – листанием папок моего «дела» – к подписи по так называемой статье 206. Маракушев в ту ночь был особенно величав – в парадной форме, с новенькими полковничьими погонами. Он свысока разговаривал со мной и подчеркнул в назидательной речи, что я «своим поведением» на следствии приработал себе несколько лет лагеря дополнительно. А кроме того, сказал, что он почел своим долгом сделать отметку в моем «Личном деле» – для создания особого режима моего содержания. И при прощании добавил, что с великой радостью покидает «эти надоевшие ему развалины города».

А в январе случилось настоящее чудо! Неожиданно нас собрали в одной камере вместе: Игоря, Павлика, Аркадия, меня и еще двух из наших старших по возрасту солдат. Опытные арестанты предсказывали: скоро нас ожидает вызов в суд. Однако странно: перед судом «однодельцев», по законам чекистов, полагалось содержать врозь, чтобы не сговаривались! А нас собрали вместе…

Что-то случилось!

Вскоре прояснилось: меня первого вызвали из камеры – одного, без вещей. И в кабинете дежурного по корпусу на том же этаже невзрачный, но официально настроенный лейтенант скороговоркой прочел мне, как неграмотному, напечатанный на сереньком клочке бумаги «Приговор Особого Совещания при МВД СССР».

Меня, как оказалось, какие-то чины из Министерства внутренних дел заочно осудили на 20 лет исправительно-трудовых работ. Я расписался в том, что «ознакомлен», и лейтенант сразу убрал документ, будто специально, чтобы я не смог рассмотреть состав «суда». Я так и не увидел, кто же они такие, эти люди, лихо распорядившиеся моей судьбой.

Вслед за мной и Игорю таким же образом присудили 15 лет, Аркадию, как и мне, – 20, двум старшим товарищам – по 10 лет, только Павлику Иванову – 5; он тогда чувствовал себя очень неловко, но, видно, сработала-таки наша договоренность.

(Из всех друзей каким-то чудом сохранилась у меня фотография моего юного «адъютанта». На обороте значится, что он прислал ее из Ангарска в 1947 году.)

А я-то готов был уже к той оценке своей деятельности, которую называли «высшей мерой»! А Игорь после процедуры скорого суда залез на верхний настил нар, отвернулся и засопел носом, как обиженный мальчишка. Ему, видите ли, было обидно! Даже роль Аркадия эти судьи оценили выше, чем его!

Потом он объяснил: он осознавал вполне ясно, что выжить там, куда нас увезут, перенести эти сроки нам все равно не удастся. Выживать из всех должен был только Павлик.

А ему, Игорю, была важна только объективная оценка его вклада в общее дело. Такую оценку могут дать только враги.

Наш скромный и тихий Аркадий оказался на проверку очень верным товарищем. И схлопотал именно за эту верность дополнительный срок, да еще и «черную метку» – отметку в личном деле – ООП, т. е. «особо опасный преступник». И положил свою молодую жизнь.

Все остальные товарищи могли представить свое поведение в тылу у немцев как вынужденное, но не он: радист мог действовать таким образом, как это делал он только вполне осознанно. Чекистам очень хотелось и Данилова с его командой заманить к себе на расправу.

И если бы Аркадий не предупредил их, они, как и мы, обязательно оказались бы в руках контрразведчиков.

Я часто думал потом, что первый секретный радиокод знал еще и командир. Вполне возможно, что знал он и запасной. Но, может быть, этих запасных кодов было два? И для командира и радиста они были разными? Данилов ведь был очень осторожным человеком! Не исключен и такой вариант, что Саша знал и не предал. Во всяком случае, Данилову с его ребятами тогда очень крупно повезло.

? А вы заметили, – обратил внимание Игорь, – что в наших приговорах нет дополнительного пункта о лишении прав после срока заключения? Вот спросите у мужиков в камере: слышал ли кто-нибудь из них о таком приговоре, где не было бы этих самых обязательных «по рогам» – еще по пять лет? А у нас их нет! Нам же до времени этих самых годов «поражения в правах» все равно жить не положено! А потому в их «приговорах» я лично вижу только одно, и притом самое важное: относительно объективную оценку нашей деятельности.

Над нашими рассуждениями потешались не только наши товарищи, но и все сокамерники…

На пересыльном пункте в городе Усмань (что по-татарски значит красавица) в одной огромной камере, целом зале человек на сто, собралась опять почти вся наша команда, хотя и в другом качестве. Было нас десять человек.

Отношения сначала были несколько прохладными, но уже к вечеру мы поняли, что делить нам теперь нечего, что защищались каждый кто как мог и что особенного вреда никто никому не причинил. Все-таки нужно отдать справедливость: несмотря на сложную обстановку, все вели себя относительно корректно.

Не было с нами только Замятина и Никулина-Попова. В «деле» командира, оказывается, имелось даже личное ходатайство генерала. «Особое совещание» все учло и ограничилось тремя годами ИТЛ. Попов был амнистирован ко Дню Победы и освобожден из-под стражи.

Какая-то добрая душа сообщила моим родителям, что я в Воронеже, и мама приехала меня разыскивать. Догнала она меня только в Усмани на пересылке. Я представил себе это путешествие и поразился мужеству маленькой женщины. Ведь только недавно закончилась война, был голод, разруха, железные дороги перегружены. С несколькими пересадками, в товарных вагонах, в толпах «мешочников» моя мама преодолела путь из Львова с передачей для меня весом не менее двадцати килограммов!

Свидание нам не разрешили – я уже получил разряд «особо опасного». И мама проявила находчивость… В особо сложных ситуациях она всегда находила в себе необычайную душевную силу. За плату какому-то старшине ей все же показали меня на несколько секунд через окошко в воротах, с расстояния не менее десяти метров. Она покивала мне головой и даже не заплакала.

Сало с сухарями из Львова, приготовленное для меня в дальнюю дорогу, мы ели всей командой. Такая пища после длительного голодания могла повредить нашим желудкам, но тюремная мудрость гласит, что продукты лучше всего хранятся в брюхе. Ночью воры пробрались под деревянными нарами и украли остатки от нашего пиршества.

Они не скрываясь, открыто ели наше сало и хвалили его, явно издеваясь. И тогда начался бой. Шпаны было больше, но мы все же победили, отобрали остатки сала, сухари и заставили воровскую команду просить надзирателей о переводе в другую камеру.

При отправке в этап нас уже разделили.

С Игорем и Аркадием я проехал с пересадками до Вологды.

В Вологде меня с ног свалила жестокая ангина, и я попал в тюремную больницу с температурой под сорок. Тесно, грязно, душно, по телу ползают огромные, породистые клопы… Практически никакой медицинской помощи не было, меня просто изолировали от здоровых. Настало время, когда я потерял всякий аппетит, отказывался от пищи и лежал безучастный ко всему. Но тело и душу мне согревал белый свитер из тонкой шерсти, переданный мамой и надетый под нательную рубашку. Даже в бреду, теряя сознание, я сознавал, что нахожусь под его защитой!

Лишь потом, в «столыпинском» вагоне по дороге на Север, когда мне стало лучше, меня уговорили отоварить мой талисман. Пришлось это сделать, потому что его бы и так отобрали. Дали за него буханку хлеба и два соленых огурца. Мне от этого богатства досталась горбушка граммов на триста.

Был конец апреля. На Воркуте наступило постоянное, хмурое полярное утро, но зима еще была в полном разгаре. На улице морозы не снижались ниже 15?18 градусов. Часто мела пурга. И ветры такие, что на них можно просто лечь всем телом, как на постель, и не упасть.

Мне и еще нескольким заключенным из нашего этапа очень повезло: нас привели в небольшой лагерный пункт, считавшийся среди блатных одной из лучших зон в системе Воркутлага. Это была зона Нового кирпичного завода. Новым он назывался потому, что недавно на Воркуте существовал еще и Старый кирпичный завод. Но сырьевые ресурсы его исчерпались, кирпич стал стоить дорого, и завод закрыли.

Одновременно был решен и социальный вопрос: часть рабочих перевели в Новый, а от остальных – «контриков» – просто избавились. Их ликвидировали вместе с бараками. Рассказывали об этом старожилы без всяких эмоций, как о самом обыденном происшествии. Новички понимали особый колорит этого края… Инициативу в рационализации решения «производственного» вопроса и сортировки заключенных проявил «московский гость» – старший лейтенант НКВД Кашкетин.

Нас в эту производственную зону доставили по заявке администрации лагеря на рабочих по профессиям. С моих слов в «личном деле» значилось: профессия – технолог. Я при опросе уточнял: технолог по переработке плодов и овощей, а записали только основное слово! Никто так и не понял, технологией какого производства предстояло мне заниматься в зоне кирпичного завода, а старший нарядчик рассудил по-своему: быть мне землекопом.

Грунт в Заполярье – это замороженная глина. По вязкости очень похожа на свинец желтого цвета. Выдолбить в нем с помощью кирки и лопаты даже небольшую ямку под столб для ограды мог только сильный, здоровый, а главное, сытый мужик.

Я же – «слабак», с атрофированными мышцами рук, дрожащими ногами, после полутора лет тюрьмы и тяжелой ангины, был обречен еще и на голодное прозябание, так как количество пищи всегда и везде в ГУЛаге прямо увязано с процентом выполнения нормы выработки на производстве.

Я и не пытался выполнять норму, это было бесполезно, а шевелился просто для того, чтобы не замерзнуть. Так поступали и все «доходяги». Однако интуитивно я знал, что «доходягой» я ни в коем случае не буду.

Эти люди, доведенные до крайности, теряли стержень. Они собирали отходы около кухни, подбирали куски и рыбьи кости со столов, пили много воды, чтобы заглушить голод. Лучше буду умирать с голоду, терять здоровье от недоедания, но не унижусь, не утрачу человеческого достоинства.

В зоне, наскоро заглотив все, что выдавали на обед, я забирался на верхний ярус жестких деревянных нар и забывался в тревожном сне до самого утра, с перерывом только на вечернюю поверку.

Один раз я решился устроить себе «отгул». На разводе молча протянул руку дежурному фельдшеру – тот по частоте пульса определил, что у меня повышенная температура, и отправил в барак досыпать до девяти часов, когда на работу приходят вольнонаемные врачи. Пульс у меня постоянно тогда был более 90 ударов в минуту, но на температуре это сказывалось не в мою пользу – она постоянно была пониженной. По мнению врачей, это было личной проблемой каждого, администрация опасалась только эпидемий.

Врач в тот день освободила меня от работы по свершившемуся факту. Она прекрасно понимала природу учащенного сердцебиения, так бывало со многими, но редко кто пытался воспользоваться этим. Врач была добрым человеком и иногда даже жалела заключенных.

Я повторил свою авантюру через пару недель, когда на смену в развод вышел другой фельдшер. И тогда врач сказала:

? Еще раз повторишь – будешь наказан!

Но опять записала меня на больничное освобождение.

Днем, когда мы уходили на работу, в зоне становилось, как оказалось, намного веселее: дружно обедала смена рабочих кирпичного завода. Они шутили, смеялись, как с равными, переговаривались с поварами… Это о них строители говорили, что кирпичники «закормлены с осени». Все они были упитанными, крепкими ребятами с круглыми румяными лицами. Ели нехотя, красуясь, презрительно отталкивали недоеденное, оставляли на столах огрызки хлеба.

Один покосился на меня и показал головой на объедки. Я отрицательно помотал головой.

? Голодные, но гордые! – неодобрительно отреагировал «кирпичник».

Другой сам подошел к моему столу, поставил передо мной двойную порцию каши и положил кусок хлеба:

? Ешь. Не стесняйся.

Потом мне объяснили. В зоне оцепления, кроме кирпичного завода, размещалась еще и пекарня, обслуживающая центральный район Воркутлага. И кирпичники по очереди, несколько дней в неделю, после смены отрабатывали еще на самых тяжелых участках хлебозавода. Им приходилось очень туго, но они были сыты.

А строители, вернувшись после работы на зону, бегом врывались в столовую, иногда в драке сгребая со столов все остатки.

Мы жили в бараке, который звали «шалман». Спали без постели, на голых нарах, в трещинах которых селились полчища клопов. А тумбочки оккупировали тараканы.

В бараках же «кирпичников» такие же нары были отскоблены стеклом, отпарены от насекомых крутым кипятком и застланы чистыми одеялами с белыми простынями. Почти у каждого было по несколько подушек, а кое-где встречались и ватные одеяла.

Там пахло чем-то жареным и… густым потом.

Я пошел туда на экскурсию. Но дневальный меня сразу выставил – в эти «хоромы» чужих не впускали.

В зоне рядом с вахтой были отгорожены небольшой участок и половина типового барака. Там обитали женщины. Их было человек двадцать. В большинстве своем литовки и латышки. Несколько пожилых, остальные – молоденькие.

Работали они почти все в швейных мастерских – чинили спецодежду, в основном – прогоревшие на выгрузке кирпича из печей телогрейки и рукавицы. Женщины держались кучно, в одиночку не решались пойти даже в поликлинику или в контору за посылкой.

В столовой их часто обижали доходяги. Заметив обычную для женщин брезгливость, эти потерявшие человеческий облик «строители» развязно подходили к столам, где обедали девочки, бросали в их тарелки какой-нибудь огрызок или окунали туда грязный палец – и задавали наивный вопрос: «Вы это есть не будете?»

Забирали еду, даже не ожидая ответа.