
Полная версия:
Весна
К тому же ему необходимо сегодня повидаться с Тыниссоном.
Купив булочек, он отдает их все Куслапу и с радостью замечает, как на лице бледного невзрачного человечка появляется улыбка.
XXII
Тот же день, вечером.
Школьники ложатся спать. Собрались почти все, кроме нескольких человек, которые должны прийти утром, да еще тех, кто вообще не ночует в школе. Кое-кто из ребят еще возится в классной, спеша закончить заданные уроки. Все очень боятся кистера – тот терпеть не может, когда после положенного часа ребята еще не спят и из-за нескольких учеников в классной горит свет.
Спальня освещена тускло. Висячая лампа на потолке – совсем ветхая, и стоит только подкрутить фитиль и сделать огонь побольше, как она сразу начинает коптить.
Некоторые ребята уже разделись и залезли под одеяла, остальные, полураздетые, ходят друг к другу „в гости“, присаживаясь на чужие кровати: обычно это заканчивается тем, что непрошенного гостя угощают подушкой по голове и гонят прочь.
Арно нашел себе пристанище на кровати Сымера, рядом с Тыниссоном, и сейчас из-под одеяла следит за возней товарищей. Ребята кажутся ему теперь не такими, как всегда, может быть, оттого, что до сих пор он их видел только днем и совсем не знал, как они проводят вечерние часы.
Имелик в одной жилетке сидит на краю постели и играет на каннеле, это „сонный марш“, как он сам его называет.
У Тоомингаса вместо чулок портянки, на ночь он вешает их на печку сушиться, и они свисают оттуда, точно флаги.
У малыша Лесты поверх нижней рубашки надет потешный лифчик, в котором Леста очень напоминает божью коровку.
А у Кезамаа такая темная и грубая рубашка, что прямо страх берет; кажется, будто вместо рубахи он натянул на себя мешок из-под соли.
Петерсон стоит, скрестив руки, у изголовья постели и молится на сон грядущий.
Он, Арно, тоже, конечно, молится, но не так, на виду у всех, а тайком, под одеялом: тогда кажется, будто ты беседуешь с богом и жалуешься ему на свое горе.
Лимаск, лежа в кровати, еще раз повторяет заданные на завтра уроки. Случается, что он продолжает бормотать себе под нос даже тогда, когда в комнате уже погасили свет. Если он что-нибудь забывает, то будит соседа и спрашивает у него.
У некоторых ребят дурная привычка: они состязаются, кто покрепче „бабахнет“, и изо всех сил стараются не уступать первенства.
Кто-то жалуется, что всегда, ложась в кровать, чувствует, будто у него на ноге, под ногтем большого пальца, заноза; боль эта мешает ему и не дает уснуть.
Другой мальчуган рассказывает о своей беде: вечно он во сне куда-то падает.
А там, в самом темном углу комнаты, мальчик, которого при тусклом свете лампы даже не разглядеть, самым серьезнейшим образом разъясняет значение снов.
Но сосед его Виппер заявляет, что все это пустая болтовня и бабьи сказки и что он вообще ничему не верит.
Кяэрика мучают мозоли, и он обещает тому, кто посоветует от них хорошее лекарство, „все что угодно“.
Вообще подобные жалобы изливаются больше по вечерам – днем у всех столько спешных дел и всякой возни, что некогда думать о телесных недугах.
Одно только поражает Арно: Имелик спокоен как всегда, он даже и не заикается о том, что гулял сегодня с Тээле на кладбище. Он очень увлечен своим „сонным маршем“ и вряд ли даже думает о Тээле. „Ну и налопался я сегодня конфет!“ – вот все, что он сказал. Но где и с кем – об этом ни слова.
Наконец появляются в спальной и те мальчики, что сидели в классе, и тоже начинают раздеваться. В классной темно, там поднимается отчаянная мышиная возня. Среди ребят речь заходит о привидениях и домовых.
– С моим дедушкой раз такая штука приключилась, – говорит Тоомингас, садясь в постели. – Старик иной раз, как разойдется, начинает рассказывать, а вообще-то он не из говорливых.
– А что за штука такая? – спрашивает кто-то.
– Подождите, я расскажу, – начинает Тоомингас. – Дедушка мой тогда еще был совсем молодой. Как-то в волости у них помер нищий, звали его Тынисом, а очередь лошадь давать как раз дошла до дедушки. А жил он тогда где-то в Пылтсамааском уезде… Это он уж потом перебрался сюда, в Паунвере.
– Да не все ли равно, где он жил, ты дальше рассказывай! – нетерпеливо кричат из угла.
– Ну, так вот, – продолжает Тоомингас. – Тынис этот, значит, помер, а был он толстый такой старик, с огромным пузом, – ну да, помер, делать нечего, приходится дедушке везти его хоронить. Ах да, это не так было – они вдвоем поехали, на двух лошадях. Да, правда, правда, для похорон всегда брали двух мужиков: того, чья очередь подошла, и того, кто следующий был на очереди, ведь одному человеку покойника в могилу не опустить.
– Да еще такого громадину, как Тынис, – замечает кто-то из слушателей.
– Ну, значит, вдвоем, – продолжает Тоомингас. – Запрягли двух лошадей в одну телегу и – делать нечего – поехали к богадельне. Ах да, еще забыл сказать: кладбище от богадельни было, ну, так… верстах в семи или в восьми. Едут, значит, они, дедушка и сын соседа – тот тоже был молодой парень, как и дедушка, – ну да, едут они к богадельне и взваливают Тыниса на телегу. А погода была жаркая и от покойника вонью несло.
– Это, значит, летом было? – спрашивает Кезамаа.
– Ну да, летом, зимой ведь жары не бывает. Ну, так вот, сами они тоже кое-как влезают на телегу, зажимают носы и едут. Едут. А по дороге, верстах в трех от богадельни – трактир. Соседский сын и говорит дедушке: „Зайдем, опрокинем по четвертушке, может, тогда и вонь эту не так замечать будем“. Дедушка соглашается: „Идем“, – говорит. Словом, опрокинули они по четвертушке да еще полштофа на дорогу взяли. Семь копеек стоил в то время штоф водки.
– Чего ж было не пить, – вставляет Тыниссон.
– Ну да, дедушка и говорит, – продолжает Тоомингас, – что если в кармане хоть пятак водился, так это уже были большущие деньги, на них можно было в стельку напиться. Ну хорошо, значит, – взяли они полштофа с собой на дорогу. Но мужики, раз уж хлебнули малость, их еще больше охота разобрала: не успели они отъехать от трактира, как в полштофе ни капли не осталось. Проехали еще немного и давай петь. „Моя отчизна дорогая…“ и „Свобода – драгоценный дар“ и…
– Вот черт, как они покойника хоронили! – восклицает Имелик.
– Ну да, – подтверждает рассказчик, – дедушка и говорит: разума у него в молодости ни на грош не было. Ну ладно… На чем это я остановился? Ах да, едут, значит, они и распевают. А дорога лесом шла. Соседский сын – звали его Антс – в это время заснул. Дедушка, правда, и тряс его, и будил: „Проснись, – говорит, – что ты, бес этакий, спишь! Получается, будто два покойника и один могильщик; куда я поеду, люди засмеют. Но Антс ни в какую – знай себе храпит. Дедушка задумался: что тут будешь делать? Так ничего и не придумал, а у самого перед глазами тоже деревья пляшут – что ты сделаешь?“ Ну, – решил он тогда, – отведу я лошадей чуть в сторону от дороги и подожду. Проснется Антс – тогда дальше поедем». А сам думает: «Я-то не засну, присяду у канавы да покурю».
– Ха-ха, а сам, конечно, тоже заснул, – вмешивается Имелик, пытаясь предугадать ход событий.
Погоди, погоди, дай мне договорить, – отвечает Тоомингас. – Садится он у канавы, дедушка-то мой, и курит. Но вскоре начинает носом клевать: клюк, клюк. Дремлется ему. Знает, что спать никак нельзя, а все-таки растягивается на земле и кладет одну ногу на другую, чтобы, когда нога соскользнет, сразу проснуться, – знаете, как это делается. Ну так вот, думает он: «Вздремну чуточку». Дремлет. Да так долго, что уж и нога с ноги упала, и солнце закатилось, а он все спит. А когда просыпается, видит – ночь.
– Ох ты черт! – вскрикивает кое-кто из слушателей. – Ну, а что потом было?
– Что потом было? – продолжает рассказчик. – А вот слушайте, что было. Дедушка просыпается, оглядывается и начинает себе голову ломать: куда это меня, черт его дери, занесло? Смотрит – телега опрокинулась в канаву, крышка с гроба соскочила, мертвец наполовину вывалился. Одна лошадь совсем с постромок сорвалась и пасется поодаль, а вторая из оглобель выскочила и вот-вот в хомуте задохнется. Ну, вскочил тут дедушка, высвободил лошадь и начинает все как следует рассматривать. Антс каким-то чудом оказался на телеге и спит себе рядом с гробом – только храп стоит. А у покойника лицо все раздулось – смотреть страшно. Дедушка давай Антса будить, толкает его под ребра так, что только держись. А тот не просыпается. Скорее Тыниса разбудишь, чем Антса. Тут дедушку страх разобрал. Ночь, думает, лес, жилья вблизи не видать… Мертвец рядом. Антс спит… Под конец его даже сомнение взяло – Антс ли это на самом деле? Бог знает, кто это такой, бог знает, что это за лошадь, что за телега. А за кустами, там… словно бы кто-то на корточки присел, за каждым кустом – такой вот…

Тоомингас прикладывает ко лбу указательные пальцы обеих рук и шевелит ими, давая понять, что дедушке почудилось, будто у притаившихся за кустами были на голове рога.
– Видит дедушка – попал он в беду, – продолжает рассказчик, помолчав с минуту. Начинает бога поминать. Собирается уже прочесть «Отче наш», как вдруг смотрит – по дороге идут двое… все в белом. «Ну, – думает дедушка, – тут мне и конец, теперь мне живым не уйти; вон еще и новые появились». Перепугался насмерть, только и смог, что ничком на землю упасть и глаза зажмурить. Хоть лицо, думает, цело останется.
А белые тени все ближе. Дедушка лежит ни жив ни мертв. Вдруг слышит – говорят между собой по-человечьи, белые-то эти, которые по дороге идут. Поравнялись они с телегой – а это две бабы в белых платках! Дед рад-радешенек, что те людьми оказались. Поднимается и окликает их.
Ох ты господи, а бабы как глянут в канаву, да как заорут, прямо страх, да как бросятся наутек вприпрыжку, даже не оглянулись! А дедушка думает: «Еще и эти уйдут, оставайся опять один». Пустился и он бежать вслед за бабами. «Стойте, – кричит, – я не леший!» Да где там! Бабы словно за зайцами гонятся, к деревне бегут, а сами визжат не своим голосом. На опушке леса деревня была. Дедушка опять подумал – а поди знай, кто сейчас за ним самим гонится, – да и пустился за бабами вдогонку что было духу. До тех пор бежал, пока до первого хутора не добежал. А бабы – юрк! – ив избу: леший, кричат, за ними гонится! А в лесу, мол, целая куча всяких страшных тварей, и мертвец там, и у канавы еще какие-то, и из кустов выглядывают… А один, говорят, за ними до самого двора бежал. И кто их знает, чего они только там не наплели.
Ну, дед мой тоже туда, на хутор. Бабы как услышали, что в сенях кто-то возится, снова кричат: «Это он! Сюда идет!» Хозяева перг пугались, ребятишки под кровать забились, собаки завыли – словом, такая страшная кутерьма поднялась, что деду хоть бери да обратно и лес поворачивай. В конце концов удалось ему растолковать, что он никакое не привидение, что он человека хоронит, что дело обстоит так-то и так-то; пусть идут ему на помощь. Ну, тогда несколько мужиков с ним пошли, привезли покойника на хутор и на ночь оставили во дворе, а на следующий день похоронили. Вот какая штука с моим дедом приключилась. Вообще-то он не из говорливых, а иной раз, как разойдется, кое-что и расскажет.
– Ох, черт, бабы-то как перепугались! – смеются ребята.
– И все эти домовые да привидения – все такие, – замечает Антс Виппер. Он не верит в сны, да и вообще не суеверен. – И чаще всего с ними женщины дело имеют. Женщинам в любом темном уголке привидения мерещатся. Им черти и домовые так же нужны, как Имелику каннель. Пустая брехня!
– При чем тут я! – отмахивается Имелик. – Каннель – это каннель, а привидение – это привидение. А если хотите, я вам расскажу, как мой дедушка в мызном лесу хворост собирал. О чертях и домовых тут, правда, речи нет, но раз уж заговорили про дедушек…
– Валяй, валяй! – кричат ребята.
– Отправился дед мой в имение на отработки, – рассказывает Имелик, тихо погоаживая струны каннеля. – Поставили его с другими мужиками на хворост: столько и столько-то вязанок чтоб заготовили за день. Дед у меня был человек сноровистый, после обеда уже и справился со своей работой. Стал он чужие вязанки пробовать: катится вязанка с пригорка – значит, хороша; не катится – значит, плоха. Смешит он мужичков всякими шутками-прибаутками, то петухом запоет, то курицей закудахчет, то по-собачьи залает, так что не отличишь, собака это или человек.
– Ну, хорошо, хорошо, – торопят Имелика нетерпеливые слушатели, – ты дальше рассказывай.
– Едут они вечером, везут хворост к овину, – продолжает Имелик. – А дед мой со своим возом самый последний. Овинщик принимает хворост и говорит деду: «Выгружай свои вязанки, потом свезешь меня на мызу». Дед выгружает хворост, овинщик садится на телегу. Да где тут! У деда веревки так запутались, что не разберешь, где конец, где начало. Дед ругается, проклинает на чем свет стоит того, кто ему веревки спутал. В конце концов у овинщика терпение лопнуло: ну тебя к лешему с твоими веревками! – и пошел пешком. И тут у деда веревки в один миг распутались, кладет он хворост обратно на воз – и давай в лес! В лесу спрятал вязанки в самой чаще, чтобы на другой день можно было незаметно их прихватить. И так делал каждый день. Другие мужики диву давались – как это он, черт возьми, так быстро со своими вязанками справляется? Дедушка только под вечер чуть повозится для вида, да ему уже и делать нечего: воз нагружен – и поехал себе!
– Ах ты бес, вот хитрый старик! восторгаются ребята.
«А теперь расскажи, как ты сегодня на кладбище ходил и с Тээле конфеты ел», – вот что Арно хотелось бы сказать Имелику; но он прекрасно понимает, что говорить этого нельзя.
В это время другой мальчуган, снова заводя речь о привидениях, начинает рассказывать, как один мужик поспорил с другим, что пойдет ночью в часовню и там забьет в гроб гвоздь. Идет мужик в часовню, вбивает гвоздь куда нужно и собирается уйти – не может. Страх его берет, мерещатся ему всякие мертвецы и привидения – и он от страха умирает. А утром видят – он нечаянно себе полу куртки гвоздем к гробу прибил.
История эта уже почти всем знакома, поэтому она долгого обмена мыслями не вызывает; потом маленький Леста начинает рассказывать, как он с дедушкой ловил налимов.
Тааниэль Леста, шестидесятилетний старик, берет однажды на спину сачок и идет к речке. Внук семенит за ним, волоча по земле огромный мешок для рыбы. Старик раздевается и лезет с сачком в воду; пошатывает подмытый берег, мешает в воде шестом, и вода в реке становится такой мутной, что смотреть страшно. Глядит внучек с берега на деда, а тот ворочается в реке, как кит. Дед – рыбак знаменитый, и нет на свете таких рыболовных снастей, с которыми он не умел бы обращаться. Борода у него вся в грязи и водорослях, он похож на водяного. Наконец он поднимает сачок – а там огромный налим!
– Ага, попался-таки, давно я за тобой охочусь. На, возьми, внучок, сунь его в мешок да смотри, чтобы он не выскочил, – говорит дед, выбрасывая на берег скользкую рыбину.
Мальчик кладет рыбу в мешок и смотрит, что же дед будет делать дальше.
– А вот и второй, – радостно вскрикивает дед. – На, клади в мешок да смотри, чтобы он не выскочил.
Внук кладет и эту рыбу в мешок и смотрит, что же дед будет дальше делать. Через несколько минут у деда в руках оказывается еще один налим. И все как на подбор, большие, красивые. Выловив четвертого налима, дед вылезает из воды и идет к мешку посмотреть, «сколько же их, в конце концов, набралось».
А в мешке – ни одного налима.
– Ох ты, негодный мальчишка! – кричит дед. – Да ты, оказывается, его из мешка выпускал, и я все время ловлю одного и того же налима!
– Я вам тоже расскажу одну историю про привидение, – говорит Тыниссон и начинает рассказывать, не дожидаясь согласия слушателей.
– Прошлым летом пошли мы с батраком на выгон за лощадьми. Было уже совсем темно. Вернулись мы с сенокоса поздно, потому и не могли раньше за лошадьми сходить, – рассказывает он не спеша. – Приходим на выгон, останавливаемся у пригорка Ребане и смотрим, где же наши лошади. И вдруг батрак хвать меня за руку: «Гляди, гляди, что это?» Смотрю я и вижу: что-то белое, а что такое – в темноте не разберешь. Движется меж кустов. Стоим мы все да смотрим, а батрак у меня за спиной спрятался.
– У тебя за спиной? А за чью спину ты сам спрятался? – спрашивает Имелик насмешливо; от Тыниссона нечего ждать интересного рассказа – это можно было и заранее предвидеть.
– А я норовил батраку за спину спрятаться, простодушно отвечает Тыниссон.
– Ха-ха-ха! – смеются ребята.
– Стояли мы так, стояли, – бормочет Тыниссон, словно рассказывая больше самому себе, чем другим, – а потом осмелели. Начали потихонечку к кустам подбираться. Подходим – а там никакого привидения, да и вообще никого нет; просто это теленок был с соседнего хутора. Смотрит он на нас и мычит: му-у, му-у. От стада отстал и стоит, как баран, – ноги расставил и на нас смотрит.
– Я же говорил, – доносится из угла торжествующий голос. – Все они такие, эти привидения. Брехня!
– А вы, значит, с батраком так струсили, что и теленка испугались? – допытывается один из слушателей.
– Да что поделаешь, – бормочет Тыниссон.
– Ну, ты – еще куда ни шло, а как же это батрак таким трусом оказался?
– Батрак еще больше боится, чем я. Мне бы и в голову такое не пришло, а батрак сам на меня страху нагнал: да, да, там кто-то есть!
– Что ж это за трусишка такой?
– Да такой низенький, толстый парень, как кочерыжка. Ершей здорово умеет есть: положит ерша в один угол рта, а из другого одни косточки валятся.
– Ого! Да это прямо ершеедная машина какая-то, – замечает кто-то из ребят, до сих пор не принимавший участия в разговоре, но, видимо, часто имевший дело с ершами. – Ерша надо со злостью есть, как собака ежа ест, со всеми костями, есть прямо ложкой. В ерше ничего опасного нет, одно только перо под брюшком – оно колючее, как шип; а если его вытащить – тогда уплетай вовсю, чтоб под зубами трещало, только бы в ершах песку не было. У ерша, дьявола, мясо сладкое, были бы только они, черти, чуть побольше. А то, будь неладны, мелюзга такая, как точка над «и». А как умеют червяков с крючка утаскивать: прямо как слизнет червяка, дрянь этакая. Летом, когда погода тихая, они, подлецы, вокруг крючка так и кружат, носами тычут – тук, тук.
Ребята рассказывают друг другу еще всякую всячину, – все, что на ум приходит. Но о чем бы ни шла речь – о людях или событиях – всегда люди эти жили, по словам рассказчиков, «в наших краях» и события происходили «в наших местах».
Так, где-то «в наших краях» был мужик, который никогда не менял рубашки. Каждую субботу он переворачивал рубашку на другую сторону, приговаривая: «Как хорошо, когда у тебя чистая рубаха на теле».
Или же в другой деревне, но опять-таки, разумеется, «в наших местах», жил человек с деревяшкой вместо ноги; он перед дождем всегда жаловался, что у него на деревянной ноге пальцы ноют.
А кто-то из ребят рассказывает об одном мужике «из наших краев»: он такой был желчный, что когда дождь намочил скошенную им траву, он в сердцах выбросил из сарая и сухое сено.
Возле Тыукре, оказывается, живет скупой хозяин, который батраков голодом морит. А когда батраки отказываются хлебать жидкий суп, хозяин выходит из горницы, пробует суп и говорит: «Хм, чего ж вам еще надо? Суп хороший, хоть бери да сам ешь!»
Тыниссон добавляет коротко, что в старину хлеб был такой черный, что собаки, увидев краюху, принимались лаять.
А потом кто-то, уже совсем сонный, задает загадку:
– В какой постели не бывает клопов?
И так как никто отгадать не может, то он сам отвечает за других: клопов нет в постели Калевипоэга.[11]
Постепенно голоса в спальне затихают. Многие ребята уже храпят, высвистывая носом всевозможные мелодии. Один скрипит во сне зубами – у него, по мнению тех, кто еще не уснул, в животе черви завелись. Другой почесывается и бормочет что-то непонятное. В углу кто-то зевает и поворачивается на другой бок. Имелик раздевается последним, залезает в постель и довольно громко кричит:
– Ну, ребята, теперь можете тушить свет.
Но ни у кого нет особенного желания тушить свет. Имелику возражают.
– Ну да, сам улегся, а теперь пусть ребята тушат. Ты последний ложился, сам, пожалуйста, и туши. А других нечего заставлять!
– Тиукс, пойди ты, – говорит Имелик Куслапу; тот еще не спит, хотя глаза у него закрыты. Услышав приказ Имелика, он сразу начинает шевелиться в кровати.
Но Имелик уже вылез сам и встает на табуретку, чтобы потушить лампу.
В ту минуту, когда он собирается прикрутить фитиль, взгляд его падает на окно. Со двора через стекло заглядывает какая-то омерзительная рожа, и жуткий таинственный голос произносит: «Тот-тот-тот!»
Имелик застывает на месте, как изваяние, с протянутой к лампе рукой, и остекленевшими глазами смотрит в окно.
XXIII
– Ну, чего ты там загляделся! – кричат со всех кроватей. – Туши свет!
Но Имелик по-прежнему оцепенело смотрит в окно, потом слезает с табуретки и пятится к стене. Лампа продолжает гореть.
– Там, за окном, кто-то стоит, – бормочет он, дрожа, и ребята, находящиеся поближе, видят, что обычно такой хладнокровный и невозмутимый музыкант трясется всем телом.
– Кто ж там такой? – спрашивают его.
– Не знаю, – отвечает Имелик. – Лицо такое… такое страшное, как будто и не человеческое. Красное… красное… а белки так и сверкают.
– Кистер, кто ж еще, – говорит кто-то.
– Нет, нет, это не кистер. Это вообще был не человек. Совсем не человеческое у него лицо. Это было… это было…
– Привидение, – шепчет мальчуган, верящий в сны, и натягивает на голову одеяло.
От таинственного шепота просыпаются и те, кто уже успел уснуть, и тоже испуганно смотрят на окно. Двое маленьких мальчуганов, которые спят у самого окна, быстро вскакивают и бегут в угол. Если бы эти страшные вещи говорил кто-нибудь другой, это не вызвало бы испуга, но раз такой храбрец, как Имелик, весь дрожит, отступая все время к стене, значит, и в самом деле что-то есть…
– Чепуха! – слышится голос Виппера у стены, и он без малейших колебаний идет к окну.
– Не ходи! – громко шепчет Имелик.
– Молчи! – отвечает тот и машет рукой. – Пугаешь тут ребят на ночь глядя, они даже и выйти побоятся… Еще наделают…
С этими словами он, прильнув лицом к окну, вглядывается в темноту двора.
– И мышонка не видать! – восклицает он через несколько минут. – Тихо, как и всегда ночью. Небо ясное, звезды поблескивают, словно тоотсовская салака, на дверях прибитая. Наверно, подморозило.
Он направляется к своей кровати и, повернувшись к Имелику, добавляет:
– Эх ты, маменькин сынок! Говорили тут о привидениях, а ты их сразу и увидел. Или ты, черт, всех нас дурачишь?
Виппер останавливается – он готов вытащить Имелика из угла, если тот хоть чем-нибудь выдаст себя окажется, что он пошутил. Но Имелику сейчас не до шуток.
И Виппер, этот ни во что не верующий человек, собираясь лечь в постель, еще раз с иронической усмешкой оборачивается и смотрит в окно.
– Это что такое? – шепчет он вдруг, подносит руку ко лбу и обменивается с Имеликом долгим вопросительным взглядом.
– Тот-тот-тот… – раздается за окном.
– Тсс! – шепчет кто-то из мальчишек и вскакивает на постели; при этом доска кровати с треском проваливается и падает на пол. В другое время никто не обратил бы внимания на этот шум, но сейчас он кажется таким гулким и страшным, что всех мороз по коже пробирает.
Падает что-то на пол и в классной комнате. Наверно, книга соскользнула с парты. Часы тикают все медленнее, будто вот-вот совсем остановятся. А когда они бьют одиннадцать, то бой их кажется таким громким, какого ребята никогда раньше не слышали.
– Черт побери! – вскрикивает вдруг Виппер. – Голову даю на отсечение, что этот призрак – наш старый знакомый… Ох ты, жулье проклятое!

С этим восклицанием он, как был, босиком, в одной рубашке, бежит в классную, с шумом отпирает дверь в коридор и с грохотом несется к выходу. Потом во дворе слышатся голоса, кто-то – топ-топ-топ! – пробегает мимо окон спальной, ударяет чем-то тяжелым о стену дома и вопит так, словно его режут.
– Господи Иисусе, – стонет Петерсон, – его там убьют!
Но в этот момент Имелик, ко всеобщему изумлению, громко смеясь, тоже бросается вон из комнаты.
В спальной наступает мертвая тишина. В открытую дверь коридора тянет холодом, сквозняк вот-вот погасит и без того тусклый свет. Стекло на лампе совсем почернело, от густого слоя копоти огонь кажется кроваво-красным. Со двора ничего больше не слыхать; лишь изредка доносятся слабые голоса, но звучат они издалека и никак не могут быть связаны с теми, кто только что пробежал по двору. Минуты тянутся томительно медленно. Как видно, Виппер и Имелик стали жертвами своей безумной отваги.
Вы ознакомились с фрагментом книги.