
Полная версия:
Жребий брошен
Квартира Фабия без ведома хозяина превратилась в подобие таверны и, вероятно, из пожитков сотника не уцелеть бы ни ложке, ни плошке, ни ветошке от наплыва незваных гостей, если бы одно благодетельное существо не положило конец буйству веселой компании.
Рогожа, заменявшая дверь, была гневно откинута маленькой нежной ручкой, и на пороге хижины явилась прелестная брюнетка, одетая с изысканным вкусом в полугалльский и полугреческий костюм. Ее черные глазки сверкали очень сердито из-под сдвинутых бровей; она вся дрожала от волнения и казалась всем еще прелестнее, раскрасневшись от торопливой ходьбы и гнева.
– Господа, что вы тут делаете! – вскричала она. – Это не таверна для вас, а квартира сотника, имеющего все права на ваше уважение… Уйдите отсюда! Прошу вас, уйдите!
– Адэлла, прелестная Адэлла! – вскричали все в один голос и потянулись к маркитантке с заздравными тостами, но она еще сердитей указала на дверь, повторяя: – Уйдите! Уйдите!
И они побежали вон из квартиры Фабия быстро и безмолвно, как не убегали ни по какой команде начальства.
– Лаберий-покойник болтал, бывало, в хмельной час, будто она – жена Фабия, – сказал Арпиней Юнию на улице.
– Да… болтал… только мало ли, что он болтал… Врет, бывало, весельчак без конца, пока не доврется до положительной бессмыслицы… Лаберий да еще Меттий-декурион были душой всякой пирушки… Увы! Британцы не оставили нам ни того, ни другого… Оба нашли себе могилу на берегу холодной Тамезы[54].
Юний грустно вздохнул.
– А где-то будет наша могила, Квинт Юний, – продолжал рассуждать Арпиней. – Лаберий-то даже скончался со смехом, передразнивая ранившего его британика.
– А Меттий умер, вспоминая дочь Друза. Любил ее весельчак; так и умер, верный ей, на моих руках. Вынес я его из битвы на простор и стал утешать неопасностью раны, а он и сказал: «Все равно, Квинт Юний. Жив останусь, все равно буду пить мертвецки от горя. А теперь умру – честнее будет смерть. Полюбила бы меня Беланда – непременно смог бы я привлечь ее моим богатством, если бы Венера не подшутила, давши богатую тетку дураку Церинту». Так и скончался Меттий, говоря про дочь Друза.
– А ты, Квинт Юний, громко-то не называй Церинта дураком! Его, говорят, Цезарь сегодня в гости позвал.
– А-а-а! Будто!
– От верных людей я слышал… и вовсе он не разиня, а только нарочно прикидывался таким до поры до времени. Друз еще держит таверну, но зять его вовсе не маркитант, а сделался галльским аристократом.
– Еще, пожалуй, нас с тобой обгонит, если служить в войске будет.
– Возможно. У нас с тобой богатых теток нет, а патроны между собой не ладят.
– Не нравятся мне их ссоры, Кай Арпиней, крепко не нравятся! Мы с тобой все меры употребляем, чтобы не доводить до разрыва, потому что Цезарь, точно нарочно, все сводит этих легатов вместе… Вдруг в час битвы они не поладят…
– Плохо будет… что и говорить!
Глава II
Королева дикарей – Маб и Цезарь
За городом под холмом, обросшим мелким кустарником, струился чистый ручей, впадавший в Самару. По берегу этого ручья тихо расхаживал римский часовой, наблюдавший за прелестной молодой женщиной, сидевшей в глубокой печали. Ее роскошные бесцветно-белокурые волосы были распущены и спадали ниже пояса поверх дорогой короткой шубы, накинутой на плечи мехом наружу, а большие темно-голубые глаза были так обворожительны, что мечты самого Цезаря о них никого не удивляли.
Королева Маб, вдова казненного Думнорикса, была дивно хороша! Ее костюм был богат, только очень небрежен, но это шло лучше всех модных туник фигуре и лицу прелестной дикарки, по которой многие сходили с ума. Никто, однако, никакими ухаживаниями не мог добиться благосклонности Маб, а Цезарь строго запретил надоедать ей навязыванием любовных признаний. Сам влюбленный в нее, Цезарь, однако, не рисковал преследовать красавицу; стареющий герой сознавал, что пора любовных восторгов миновала для него невозвратно, и сделался строгим педантом-моралистом – крайность, в которую нередко впадают старые грешники.
Подле Маб лежала золотая арфа. Красавица взяла ее в руки и, тихо перебирая струны, под звуки нежных аккордов запела вполголоса галльский вдовий плач о своем погибшем муже:
Он был добр и лицом был прекрасен,Точно статный олень гор арвернских…Он был крепок и строен фигурой,Как дубок молодой в чаще леса…Он был храбр, он был горд, благороден,Как орел на альпийской вершине…Маб умолкла и положила арфу на землю; пред ней возник милый образ, но не Думнорикса, которого она оплакивала по обычаю галльских вдов. Маб вздохнула, вздрогнула, ударила себя обеими руками в грудь и с тихим завыванием начала причитать:
– О горе мне, бедной! Ужасные корриганы смутили мой разум… Уста мои зовут одного, а сердце кличет другого… Я клялась моему умирающему отцу не посрамить его рода… Клялась мужу в ненарушимой верности живому и мертвому… Клялась лечь на костер подле его тела, но костра его я не видела, а свой себе воздвигнуть я не в силах! О, Гезу! Отчего ты не разразил громом корригану прежде, чем она смутила мой ум? Я плачу о муже, а сердце рвется к другому… Он любил меня… Он, может быть, любит и теперь… Он здесь… Я его опять увижу… О, горе!
Дикарка плакала, вцепившись обеими руками в свои волосы, не замечая, что ее плач давно подслушивает мужчина, удаливший часового.
– Не горе, а радость, Маб, – сказал он тихо, – все любящие тебя с нетерпением желают видеть прекрасную королеву, и я чрезвычайно счастлив, увидев тебя прежде, чем другие.
– Цезарь! – воскликнула Маб, вскочив со своего места. – Чего тебе надо от несчастной вдовы Думнорикса, убитого тобой безвинно! Покинь бедную пленницу, с которой у тебя не может быть иных отношений, кроме тех, что бывают между тюремщиками и арестанткой.
– Я это знаю, Маб, – ласково ответил герой, – знаю и то, кем был для тебя погибший муж. Думнорикс был твоим тираном. О Маб, было время, когда твоя улыбка делала тебя царицей моего сердца, но разве я увлекся? Разве я оскорбил тебя хоть одним дерзким словом, взглядом, намеком?
Королева-дикарка не отвечала; она потупила глаза под жгучим взором черных очей героя-императора, сознавая, что он прав.
– Я уважаю тебя, Маб, – продолжал Цезарь, – уважаю, как уважал прежде. Я просил твоей любви, а не требовал; я хотел взять твоего мужа насильно в Британию, чтобы избавить тебя надолго от его присутствия. Ты же сама просила меня сослать Думнорикса подальше, говоря, что тебе легче жилось у гельветов, враждебных твоей семье, чем здесь у мужа… вспомни это, Маб!
– Но я не просила о его смерти, Цезарь… Ты, поработитель родины моей, стал теперь убийцей одного из лучших воинов Галлии… Кровь Думнорикса пролилась между нами… Его тень взывает к богам о мщении.
– Думнорикс замыслил измену.
– Неправда, Цезарь! Коварный Дивитиак оклеветал брата перед тобой, как сначала оклеветал Лискона.
– Но ты не ответила, Маб, на мой вопрос. Скажи, оскорбил ли я тебя, как мужчина женщину? После будем толковать о политике.
Маб немного подумала, конфузясь и колеблясь. Как галлиянка, она считала долгом видеть в Цезаре врага, а упрямое сердце ее льнуло к личности этого ласкового старика как к единственному покровителю.
– Нет, Цезарь, ты ничем не оскорбил меня, – сказала она почти шепотом.
– О, дорогая Маб! – вскричал Цезарь страстно. – Если мой приговор над твоим мужем кажется тебе оскорбительным, если я, не обидев тебя, как женщину, возмутил твое патриотическое чувство, то прости меня, прости! Владыка всей Галлии, победитель Ариовиста и Кассивелауна, готов вымолить себе прощение королевы эдуйской у ног ее.
– Не надо, Цезарь! – гордо возразила пленница. – Не унижайся! Я этого не хочу. Ты оскорбил не меня лично, а всю Галлию.
– С меня довольно и того, что я не оскорбил тебя.
– Цезарь, Цезарь! Много крови прольется за кровь Думнорикса. Убей всех нас, срой наши дома, сруби наши леса – и тогда не будешь ты владыкой Галлии. Из камней гор наших грозный Дит, бог ада, воздвигнет мстителей за погибшего, за убитого не на честном поле битвы, а под мечами палачей.
– Лишь бы не ты, Маб, явилась мстительницей!
– Я?.. О Цезарь! Могу ли мстить тебе, мой утешитель?!
– Могу ли не любить тебя, радость моего сердца, милая! Любовь мою ты отвергла, я покорился и безропотно принял твою холодность. Я привык, чтобы меня любили, а не проклинали. Ни один отец, ни один муж в Риме не может сказать, что я насильно похитил его дочь или жену. А здесь, в Галлии, кто может сказать это? Говори!
– Не знаю.
– Даже клеветники не сумели ничем подобным запятнать мое имя. Правила у меня везде одни: мне не надо воина, который нехотя бьется за меня, и не надо ласк нелюбящей женщины.
Маб взглянула на Цезаря и сконфузилась сильнее прежнего.
– Я знаю, Маб, почему ты не можешь любить меня, – продолжал император еще ласковее, – вспомни длинные зимние вечера в Везонции! Ты приходила ко мне просить защиты от пьяного буяна.
– Помню… Это время, Цезарь, никогда не изгладится из памяти моей.
– Вернувшись сюда из Британии с моим любимым Десятым легионом раньше всех, я имел время наблюдать инкогнито за тобой, Маб. Я следил за тобой. Мое сердце ныло, когда я видел тебя, идущую в тоске со своей арфой. Ты шла и что-то говорила сама себе… черные очи ты поминала… это очи не мои, конечно… я знаю, чьи они.
– Молчи! Ни слова! О, Цезарь! – дико вскричала красавица. – Ты, Цезарь, причина бед моих… ты познакомил меня… ах!
– Я не ревную, Маб.
– Ты знаешь, отчего мой муж запил и стал бить меня. Ты знаешь все. Ты разжег в моем сердце ужасное чувство, которое не залить мне никакими слезами.
– Я ни к чему тебя не поощрял. Не поощрял, а напротив, удерживал и того, на кого ты намекаешь. Маб, неужели ты думаешь, что я, сам любящий, стал бы желать счастья другому и такого счастья, которое невозможно для меня?!
– Невозможно?!
– Бывало, ты придешь ко мне и сядешь за стол с единственным защитником твоим… и плачешь ты, бывало, предо мной… и все высказываешь мне с доверчивостью детской… а он придет, и ты повеселеешь, как будто солнышко в очах твоих блеснет… ты улыбнешься, Маб, готовая на шутку… простится он – ты хмуришься опять. Ты высказала мне и взглядами, и вздохами твоими, чего словами высказать не смогла.
– Ты знаешь, Цезарь… Пощади меня! По городу молва прошла недавно, что будто игры ты затеял дать; на тех германских играх моя рука назначена в награду.
– Не все ли равно нам, Маб, – зима или осень ныне? Не все ли равно – Везонция, Бибракт, Самаробрива? Не все ли равно, шатер или холм открытый? Не все ли равно – ты мужняя жена, жена кутилы, пьяного буяна, или вольная вдова погибшего? Присядь сюда… Позволь и мне сесть рядом… доверчиво склони твою головку на плечо Цезаря, как на плечо отца… поведай мне все тайные желания, заветных дум твоих стремленья и мечты. О, Маб, ужель еще не стоит Цезарь доверия прелестной королевы?
Дикарка подняла на императора свои голубые глаза, полные слез. Он сел.
Она поколебалась минуту, но потом порывисто бросилась на землю у ручья, где сидела прежде, обвила шею Цезаря своими руками, шепнула:
– Да… я его люблю. – И осталась неподвижной, пока он не заговорил.
– Любовь одно, дитя мое, а житейские дела – другое. Поговорим о них, Маб! Ты согласна жить под опекой Дивитиака?
– О, нет! – отозвалась она с отвращением.
– Дивитиак – твой законный опекун как брат мужа.
– Несносный Дивитиак! О, Цезарь, могучий император, избавь меня от Дивитиака! Он сам хочет жениться на мне.
– Жениться насильно я ему не позволю, но нарушать законов ваших не хочу. Ссориться с твоим деверем мне неудобно.
– Цезарь, ты погубил Думнорикса, погуби и виновника его гибели, клеветника!
– Дивитиака не погублю.
– Он клеветник, он сеятель раздора. Ты сын Венеры, которую мы Нертой называем, ты – божество, ты – Галлии властитель. Что для тебя один Дивитиак? Служителей у Цезаря немало помимо этого коварного лжеца.
Цезарь страстно припал устами ко лбу дикарки, но через минуту одумался.
– Дитя мое, – сказал он, – прелестная! Я обещал Лискону погибель мужа твоего. Дивитиака часто уверял я в немедленной погибели Лискона. Я их обманывал. Мне это было нужно. Перед тобою лгать мне смысла нет.
Твоя доверчивость, невинность, добродетель и честность будят дремлющую совесть в душе моей – ты дивно хороша, и я люблю тебя, люблю безумно. Проси меня, о чем тебе угодно – о камнях драгоценных стран индийских, о кубках золотых, конях нумидских, проси рабов, невольниц легионы, палаты с бронзой, мрамором, порфиром. Но не проси, прелестная, того, о чем просить красотке неприлично, не вмешивай политику в любовь.
Я молод был, но и тогда я не увлекался до всезабвенья женской красотой; теперь же, в годы старости, привык я глядеть глубоко в душу человека, в каком бы виде мне он не явился… Я прозреваю все, что происходит в душе ли старца грозного в сединах, или женщины прелестнейшей, как ты. И если бы ты теперь пообещала забыть года преклонные мои и лысину, осмеянную в войске, клялась любить меня, как юношу ты любишь, то и тогда не мог бы я коварно сгубить полезнейшего человека в угоду женщине, платя кровавой платой.
Нет, я не стану, Маб, рубить голов сподвижников храбрейших за поцелуи женщины прекрасной. Как человек Дивитиак противен и мне не меньше, чем тебе, дитя, но как союзник он мне очень дорог. Таких Дивитиаков тут не много.
– О Цезарь!
– Маб, я вижу, что творится в душе твоей. Ты от меня не скроешь. Поведай мне, покайся, кто тот недруг, что упросил или приказал тебе просить меня сгубить Дивитиака? Ты не сама, дитя мое, просила; из уст твоих идут слова чужие. Ты не способна, Маб, измыслить это… тебя принудили?
– О, нет… нет, Цезарь… Дивитиак, узнав о казни брата, стал приставать ко мне, женитьбу предлагая… я не люблю его… он стар… он безобразен… он пьет, дерется… У Адэллы летом однажды больно он меня избил… Тут были многие, не взятые тобой… Антоний был…
– Из галлов кто?
– Луктерий.
– И он внушил тебе…
– О, нет, нет, Цезарь! Он мне сказал, что Цезарь справедлив, что Цезарь защитил меня от мужа, казнив его… спасет меня наш Цезарь от деверя, если захочет, тем же.
– Коварный! Ты свободна, Маб. Рукой твоей играть я не желаю. Луктерий и друзья его пустили по городу нарочно ложный слух, что будто ты назначена в награду искуснейшему на германских играх, чтобы отвратить тебя от нас, раздор посеять, и нашу дружбу обратить во зло.
Уйди от нас в твои родные горы, в Гельвецию. Погоню за тобой послать я запрещу Дивитиаку. Я настою, чтобы все твое богатство он также переслал тебе.
– О, Цезарь-благодетель!
– Я хочу, чтобы ты думала о Цезаре без гнева, хочу остаться в памяти твоей хорошим человеком, не тираном. Ты веришь мне?
– Я верю, Цезарь. Ты великодушен…
– Минули уже те годы золотые, когда красавицы гордые высшим блаженством любовь мою недолгую считали. Я сознаюсь, что постоянство чувства всегда мне было чуждо. Я не мог любить неизменно одну красотку по той причине, что любил их всех. Теперь я стар, и сед, и слаб здоровьем… Нередко после умственной работы за толстым свитком кожи дневника я падаю в конвульсиях ужасных.
Не суждено мне счастье с тобой… Меня ты не полюбишь, Маб… Давно другого любишь ты, плутовка! От всякого легко ты скроешь тайну, и всякого ты без труда обманешь, но только не меня – не Цезаря, которому любовь знакома так же близко и подробно, как и искусство дела боевого. Ты любишь, Маб…
– Люблю…
– Дитя мое!.. Он юн и легкомыслен. Поверь, что счастлива ты с Фабием не будешь. И честный галл, союзник Рима верный, тебя скорее в браке осчастливит, чем римлянин, привыкший к переменам. Прощай, дитя, обдумай на досуге, что я сказал тебе, желая счастья.
Маб со вздохом поцеловала руку императора, чувствуя к нему искреннее уважение. Цезарь ушел, что-то мимоходом шепнув часовому с указанием на пленную королеву.
Глава III
Сотник у ног дикарки
Уже вечерело, а Маб все еще находилась у ручья, только не пела больше вдовьего плача и не причитала, а неподвижно глядела на потухающую вечернюю зорю. Слова императора глубоко запечатлелись в ее голове. Ей думалось о том, что Фабий – римлянин, привыкший к переменам, легкомысленный, юный.
Но и самой Маб едва ли было двадцать лет. Сколько ей на самом деле, она не знала, помня одно, что ее еще ребенком обручили со взрослым Думнориксом, и он взял ее, лишь только она, по мнению родных, достигла надлежащего возраста.
Маб была умна и образованна, но только на дикарский лад, то есть умела хорошо прясть и вышивать, твердо знала галльскую мифологию и могла импровизировать на любую тему разные причитания; она знала также множество народных песен, легенд и заговоров – могла заговаривать коровью смерть, лечить травами раны животных и людей, насылать порчу на врагов, и тому подобное.
В те времена у галлов, часто имевших дело с греческими купцами, вошла в оборот азбука, похожая на греческую, но Маб не умела ни читать, ни писать; не знала и никаких языков, кроме родного. Она, считаясь среди дикарок образованной, внутренне гордилась своими познаниями и не сознавала, какая глубокая пропасть лежит между ее образованностью и воззрениями цивилизованного римлянина из высшего круга; она не могла понять, чтобы мужчина желал от женщины чего-нибудь, кроме ее красоты, верности, ласки и ведения хозяйства по-галльски. Она понимала, что сама красота требует искусства. Маб никогда не расчесывала, но лишь разбирала волосы руками после тщательного мытья головы; употребление косметики, кроме галльского мыла, было незнакомо ей; зеркала, помада, духи – все это она видела в плену, но находила лишним и не умела употреблять. Не было ей понятно также и беспричинное мужское легкомыслие. Мужчина, по ее мнению, мог изменить женщине только в двух случаях: потому что сам негодяй, или его избранница оказалась недостойной любви. Но чтобы хороший человек изменил женщине только потому, что она ему наскучила – этого Маб не допускала. Она видела, что Фабий уже несколько лет любит ее, любит тайно, не смея признаться, и она не считала его негодяем, способным обмануть. За что же он может разлюбить ее? Она все такая же.
И слова императора мало-помалу стушевались в ее памяти.
– Маб! Ты здесь! – раздался радостный возглас. – Никогда мне не пришло бы в голову искать тебя в такой глуши, если бы добрый человек не указал.
Фабий, выскочив из чащи, упал на колени перед дикаркой, схватил ее руки и осыпал их страстными поцелуями.
– Сотник! – вскричала королева, отстраняясь. – Что ты делаешь! Перестань, перестань! Неприлично благородному римлянину склоняться у ног пленницы… оставь меня!
– Ты для меня не пленница, – возразил он. – Ты моя радость… свет очей моих… zoe kai psiche![55]
– Сотник!
– Я люблю тебя.
– Неприлично тебе любить меня. Я – не маркитантка и не рабыня, я – вдова короля-вергобрета, я игрушкой твоей не буду. Сам Цезарь отнесся ко мне с уважением.
– Ты презираешь меня, Маб! – вскричал Фабий, мгновенно впадая в глубокую скорбь.
– Я не презираю тебя, – возразила пленница, – но ответить тебе любовью не могу.
– А, гордая галлиянка! Ты не можешь любить римлянина. О, Маб, лучше убей меня, растерзай, принеси в жертву твоим лютым богам, только не позволяй видеть или слышать, что ты любишь другого.
– Я никого не люблю.
– О, зачем я не галл! Зачем я не Вирдумар! Цезарь благосклонно смотрит на сватовство этого глупого эдуя, ты его любишь, изменница! А ведь была минута, только одна минута, помнишь?.. В лодке… ты любила меня.
– Это был миг увлечения… ты сам извинялся передо мной на другой день… я тогда простила тебя с условием, что ты это забыл.
– Тогда ты была женой Думнорикса, а теперь свободна. Ты любишь Вирдумара? Говори, Маб! Одно слово – любишь его или нет?
– Нет.
– Клянись!
– Клянусь тебе богами Белизаны.
Никогда не обдумывавший своих поступков, легкомысленный весельчак крепко обнял дикарку и стал шептать ей:
– Если ты не любишь Вирдумара… если ты свободна сердцем… отчего же ты не хочешь быть моей?
– Фабий… ах!..
Фабий целовал ее и продолжал:
– Ты будешь моей женой… законною женой… поедем в Рим! Я брошу, Маб, все для тебя, выйду в отставку… Если бы ты знала, моя несравненная, как хорош наш Рим! Я богат, очень богат, у меня есть мраморный дворец, конюшня, полная отборных рысаков, золоченые колесницы лучше, чем у Цезаря, кладовая одежд и золотой посуды. Мой отец был много раз консулом, а консул у римлян – то же, что здесь вергобрет.
Он беспощадно врал, что ему приходило в голову; его отец никогда не был консулом, а отцовское богатство не было собственностью непокорного сына-мота. Перечислив все свои мнимые сокровища и титулы, он перешел к другому.
– В нашей Италии зима теплее галльского лета; там розы цветут круглый год. Роза – это не виданный тобой цветок, похожий на здешний шиповник, только крупнее и ароматней. Небо там постоянно лазурное, люди вежливые, боги милосердные, не требующие человеческой крови.
Там народ мирно играет на гуслях и поет о любви под сенью лавров и мирт.
Там не бывает войны, мудрые сенаторы заботятся, чтобы всегда был мир. О, Маб, умчимся в Италию! Умчимся, чтобы спокойно наслаждаться нерушимой любовью!
– Фабий, прочно ли твое чувство? Цезарь остерегал меня…
– Остерегал из ревности, потому что сам любит тебя.
Для Фабия ничего не стоило даже очернить императора, лишь бы покорить дикарку.
– Он не ревнив, – возразила она.
– Не верь ему, Маб! Он очень ревнив. Он указал мне, где ты находишься, и тоже остерегал меня, уверяя, что ты будешь женой Вирдумара. Он погубит и этого эдуя, как погубил Думнорикса. Погубит всякого, кто дерзнет поднять очи с любовью на тебя. Не имея надежды быть любимым сам, он решил, чтобы ты не досталась никому.
– Погубит и тебя.
– Мы перехитрим Цезаря… Скроем нашу любовь до времени, а потом бежим… в Риме он нас не достанет… мой отец могущественней его.
Маб отстранила от себя сотника и запела новое причитание:
– Фабий, римлянин жестокий, зачем ты губишь бедную Маб? Чистой взошла я к брачному алтарю… искренне поклялась я делить с мужем радость и горе… поклялась я любить Думнорикса здорового и больного, доброго и злого, живого и мертвого… Честно надела я обручальный браслет над огнем богини Нерты…
Отец мой гельвет Оргеторикс, принужденный самоубийством спастись от мучительной казни, заклинал меня перед кончиной честно исполнить мой долг… и я поклялась ему, поклялась не посрамить его рода и сана. Святые обряды поруганы мной… все клятвы безумно нарушила я… зажглась в моем сердце любовь роковая… мне стыдно… о, Фабий!.. люблю… я твоя…
Она сорвала со своей руки браслет Думнорикса, изломала его и бросила в ручей.
– О, милая, успокойся! – воскликнул Фабий, торжествуя свою победу. – Я надену тебе римское кольцо перед алтарем Венеры… наш сенат даст тебе римское гражданство, чтобы вступить со мной в законный брак.
Напрасно холодная осенняя ночь давала знать о своем наступлении дождем, ветром и непроницаемым мраком. Влюбленные долго сидели на холме, мечтая о будущем счастье.
Глава IV
Сотник и его жена
Фабий поздно вернулся на свою квартиру и с приятным удивлением увидел в ней полный порядок.
– О боги! – невольно воскликнул он. – Какая благодетельная рука убрала здесь так все хорошо?
Он выпил вина и хотел лечь спать, когда неожиданно из-за рогожной двери появилась Адэлла.
– Кто же позаботится о тебе, кроме меня, мой милый?! – сказала она, прыгнув к сотнику на колени. – Без тебя легаты и их друзья распоряжались тут не лучше, чем в завоеванном городе. Я выгнала их без церемоний. Эпоредорикс и Вирдумар разбили часть твоей посуды, но я заставлю их непременно заплатить… заплатят они и за порчу твоей одежды, которую изорвали.
– Здравствуй, Адэлла! – холодно сказал сотник и с гримасой поцеловал маркитантку, давно бывшую его женой втайне от всех.
– Что же ты не зашел ко мне? – с нежным упреком продолжала она. – Где ты пропадал весь день? Хорош муж! Хорош отец! Жену не проведал после целого полугода разлуки и детей не поцеловал.
– Дети здоровы?
– Здоровы. А ты?.. Ты здоров?.. Не ранен?.. Не надо лечить тебя?
– Здоров. Оставь меня, Адэлла… я устал с дороги.
– Устал? Давно ли мой Фабий стал знать усталость?
– Целый день на ветру и стуже – это хоть кого измучит. Даже Британия теплее Галлии.
– Зачем же ты сегодня был где-то вместо того, чтобы греться у очага моего?
– Был по делам… у Цезаря… Мне дано одно тайное поручение, о котором не могу болтать… Я спать хочу… поди домой, Адэлла!
– Разве твоя хижина не дом твоей жены?
– Твой дом подле детей… Я завтра приду… оставь меня!
– Что с тобой, Фабий? Я тебя узнать не могу. Что это за новости? Я вижу какую-то заботу на твоем лице, Веселый Воробей.