
Полная версия:
Принц Модильяни
Я чувствую, как по спине, шее и рукам пробегает озноб. Удары сердца все чаще и сильнее. Я трясусь, сидя на стуле, против своей воли. Оскар встревоженно смотрит на меня.
– Ты не создан для «когда». Ты создан для «навсегда».
Силы меня покидают, комната кружится вместе со свечами и керосиновыми лампами. Я ощущаю тошноту и не уверен, что смогу усидеть на стуле. Вероятно, я сейчас потеряю сознание. Я чувствую, как сползаю со стула, пытаюсь прийти в себя и опираюсь на стол. Я покрываюсь потом сильнее, чем Мадам.
– Змея сбрасывает свою кожу… из-за стыда…
Мадам улыбается, обнажая белые зубы, но из-за полуобморочного состояния мне на какое-то мгновение показалось, что я вижу десну, полностью лишенную зубов. Это мимолетное видение тут же исчезает. Мне становится еще хуже.
– Наполни свое время так… чтобы оно стало «вечным».
В глазах у меня темнеет – и я проваливаюсь во тьму, словно падаю в бездну.
Я медленно пробуждаюсь – словно после глубокого сна. Открываю глаза и понимаю, что я все еще в гостиной Мадам. Я лежу на диване, а мои друзья сидят рядом в ожидании, пока я очнусь.
– Дедо, как ты? – Оскар улыбается.
У меня болит висок с правой стороны; должно быть, я ушиб голову. Я пытаюсь пошевелиться, но не могу, меня тошнит.
– Вставай потихоньку.
– У меня болит голова.
– Еще бы, ты ударился о край стула.
Арденго тоже подходит ко мне и улыбается.
– Ты увидел дьявола?
– Почти.
– Оказывается, ты более впечатлителен, чем девушки!
Я оборачиваюсь и вижу трех наших натурщиц, они смотрят на меня обеспокоенно. Четвертая же, танцовщица, целуется с Мануэлем немного в стороне. Оскар смеется и подмигивает мне.
– Твой чилийский друг намного хитрее нас. Видишь?
Арденго тоже улыбается.
– Думаю, нам нужно уходить отсюда, иначе эти двое не выдержат и займутся любовью прямо здесь, в доме Мадам. Девушки голодны, и тебе тоже нужно что-то поесть.
– Меня сейчас вырвет.
– Как только ты упал в обморок, она прекратила сеанс. Встала и ушла. Ты на самом деле испугался?
– Арденго, прошу тебя, я не хочу об этом говорить.
– Давай поднимайся и пойдем отсюда.
Нечеловеческим усилием и с помощью Оскара я сажусь на диван. Голова кружится, но через пару секунд приходит в норму. Оскар придвигается ко мне ближе.
– Можно узнать, что с тобой случилось?
– Я тебе после скажу. Не при всех.
Мы поужинали, я смог проглотить теплый суп и немного сыра и выпил бокал вина.
Чем закончится вечер, уже понятно. В принципе, все было предсказуемо. Девушек четверо, нас с друзьями тоже. Мы заплатили Мадам, оплатили ужин, и теперь проведем вместе ночь. Но идея дальнейших развлечений не сильно меня привлекает. Я все еще потрясен пережитым на встрече с медиумом.
Оскар пошел курить на улицу, и я составил ему компанию. Ему было любопытно узнать, а мне не терпелось рассказать.
– …Ты хочешь сказать, что слова были те же самые?
– И голос был тот же.
– Та самая старуха, которая предсказывала судьбу и с которой ты встречался во Флоренции, сегодня пришла поговорить с тобой через Мадам?
– Возможно, за эти годы она умерла.
– Дедо, ты правда веришь в эту историю?
– Тут волей-неволей поверишь! Были те же слова, те же идеи: стыд, кожа змеи, вечность.
– Наверняка такое используют все эти жулики. Ты на самом деле из-за этого упал в обморок?
– Я испугался, но теперь я доволен, потому что все лучше, чем мы себе представляем. Есть нечто большее.
– Бог?
– Я не знаю… Я не о религии говорю, это не имеет отношения к раввинам и священникам. Это вопрос таинства, чего-то такого, что мы не понимаем, но оно есть, и это выше нас. Поверь мне, эта женщина не могла знать о старухе из того квартала Флоренции.
– Дедо, я тебя не узнаю.
– Я сам себя не узнаю. Поэтому я и потерял сознание.
– Дедо, есть много способов обмануть, но должен быть и тот, кто хочет быть обманутым. Даже церковь против спиритизма, и твои раввины тоже. Но допустим, что все так, как ты говоришь; что она сказала такого волнующего?
– Я вижу тут некоторую надежду.
– Естественно. Тот, кто идет к магам, ищет, за что зацепиться. Все хотят получить надежду, никто ее не отрицает, и потому она ничего не стоит. У меня тоже есть надежда, что я перестану заниматься грязной работой.
Все, что говорит Оскар, разумно. Я не знаю, как ему возразить.
Старуха из Флоренции произнесла слова, которые остались в моей памяти. «Ты не создан для „когда“… ты создан для „навсегда“… часть тебя никогда не умрет». Точное значение этих фраз мне неясно, но они вселяют надежду. Если не считать испуга и эмоций, которые я испытал во время спиритического сеанса, у меня осталось чувство оптимизма, некая смелость. Теперь я должен понять, что мне с этим делать.
Пикассо
Когда Мануэль и Арденго говорят об искусстве, они всегда говорят о Париже. Исключительно о Париже. Как будто они находятся в Италии по ошибке, без истинного интереса.
Даже Венеция их не восхищает, еще меньше – Карпаччо и его необъятные полотна, перед которыми я теряюсь, чтобы уследить за всеми изображенными персонажами, или величественность Тинторетто и его огромные работы, полные жизни.
Мануэль и Арденго провели черту, которая отделяет современность от всего, что было создано ранее, и современность имеет единственное направление: Париж.
Сегодня Арденго пришел в нашу привычную таверну с новостью, которая, по его словам, уму непостижима. Для Мануэля это событие тоже абсурдное, практически скандальное. Похоже, что один их друг, испанец, один из многочисленных художников, живущих в Париже, некий Пикассо, сначала был приглашен участвовать в Венецианской биеннале, а потом ему отказали. Я не осознаю важности этого факта, но, по мнению моих друзей, мы находимся перед лицом несправедливости в отношении одного из самых талантливых художников, ныне живущих.
– А кто такой Пикассо?
Два «парижанина» восприняли мой вопрос как богохульство.
– Кто такой Пикассо? Амедео, ты шутишь?
Я бросаю взгляд на Оскара, чтобы понять, знает ли он этого художника. Оскар хмурит лоб и опускает уголки рта. Он тоже никогда о нем не слышал.
– Пикассо невозможно не знать! Это все равно что не знать Караваджо, Леонардо, Микеланджело…
Я позволяю себе поставить под сомнение это утверждение:
– Арденго, ты ведь шутишь? Все знают Сикстинскую капеллу, «Тайную вечерю», «Призвание апостола Матфея»… Но никто не знает, кто такой Пикассо.
– Дедо, иногда ты меня просто раздражаешь. Мы же тебе сказали: то, что происходит в Париже, – это современное искусство, грандиозность инноваций.
– Да, я понял… но грандиозность прошлого – это другое.
– Ты не понял. Прошлое очень важно, но в Париже – будущее. И будущее в том числе называется Пикассо.
– А что пишет этот Пикассо?
– Некоторое время он создавал картины в очень необычных и меланхоличных оттенках синего.
– То есть? Картины в одном синем цвете?
– Они прекрасны.
– И это – новизна?
– Возможно, его вдохновили работы Дега, Гогена… И, безусловно, Сезанна.
Мы с Оскаром не в состоянии скрыть свое невежество. Нам не известен ни один из упомянутых.
– Это очень печальные картины, на которых запечатлено бедное сословие. Нищие, голодные дети, бедность в целом.
Мануэль дополняет слова Арденго:
– Затем он изменил направление на совершенно другое: он выбрал розовый цвет для своих картин – и начал писать актеров, танцовщиц, циркачей, канатоходцев, акробатов. Символических персонажей, которые пытаются побороть тоску.
– А что сделали Пикассо представители Венецианской биеннале?
Арденго говорит, не столько отвечая на мой вопрос, сколько обращаясь к Мануэлю – в расчете на его понимание:
– Секретарь биеннале Фраделетто предложил Пикассо представить две его работы, а затем, когда он их увидел, отказал в участии, поскольку картины слишком авангардные и не соответствуют концепции выставки. Вы понимаете? Самый влиятельный человек в Венеции против современного искусства!
Арденго обращается к Мануэлю, уже практически крича:
– Знаешь, как он охарактеризовал картины Пабло? Возмутительными!
– Фраделетто все еще интересуют маккьяйоли…
Мы с Оскаром снова обмениваемся виноватыми взглядами. Арденго продолжает, все больше воодушевляясь.
– Самое мерзкое, что ни одна газета об этом не пишет, не вышло ни одной статьи, где бы заявляли о нелепом несоответствии занимаемому положению в руководстве биеннале консерватора Фраделетто!
– В Париже такого, как он, не допустили бы до руководства даже небольшой галереей.
Мне становится все интереснее – и я пытаюсь получить побольше сведений от своих друзей.
– А что за тип этот Пикассо?
– Он очень плодовит. Пишет огромное количество картин. Начинает работать ранним утром и заканчивает только вечером, когда идет ужинать. В Париже ты легко его встретишь в кафе, куда мы тоже ходим.
– Некоторые говорят, что у него есть страх быть бедным, – возможно, потому, что он вырос в бедности.
– Он много страдал? – иронично уточняет Оскар. – Если этого достаточно, чтобы стать великим художником, у нас с Амедео должно быть блестящее будущее!
– А вы сильно страдали?
Разговор принимает оборот, который мне не по душе.
– Я бы сказал, порядочно, – отвечает Оскар. – Я остался сиротой в раннем детстве.
Я опасаюсь, что Оскар расскажет о моей болезни, – а я совершенно не хочу, чтобы кто-то знал, что я чахоточный.
Мануэль смотрит на меня с улыбкой.
– Амедео, ты – буржуа, образованный, просвещенный. Сколько же ты страдал?
Я опускаю глаза и молчу. Оскар отвечает за меня:
– Он вырос без отца.
Мануэль, похоже, потрясен и хочет узнать больше.
– Сирота?
На этот раз уже отвечаю я сам:
– Нет. Иногда смерть – это не самое худшее, что может случиться.
Эта фраза, относящаяся к моему отцу, приводит Оскара в замешательство – и одновременно дает ему понять, что не следует продолжать спор.
Кафе Florian
Кафе Florian – один из символов Венеции – расположено в портике на площади Святого Марка. Это одно из самых красивых и элегантных заведений, которые я когда-либо видел. Даже во Флоренции кафе не такие изысканные и декорированные. Красные диваны, мрамор, лепнина, зеркала, камчатные ткани, фрески, статуэтки – чарующее место, источающее атмосферу прошлого и искусства. За без малого два столетия – с 1720 года – здесь побывали Казанова, Гольдони, Каналетто, Фосколо, Байрон, Гете и многие другие.
Мы сидим здесь вместе с Умберто Боччони, Фабио Мауронером, Оскаром, Мануэлем, Арденго и другими студентами Школы обнаженной натуры. Все на меня смотрят, потому что я принес с собой холст, обернутый бумагой. Но даже Оскар не знает, что там внутри.
– Это сюрприз.
Фабио Мауронер улыбается, поднимает бокал и произносит тост:
– За нашего друга Амедео.
Остальные повторяют за ним, все еще не зная причину. Мануэль любопытствует:
– Ну что, Амедео, скажешь нам, в чем дело?
Арденго не выглядит слишком удивленным.
– Это картина, разве не видно?
Мануэль подходит ближе.
– Конечно, это картина. Мы хотим посмотреть, разворачивай.
Я в шутку отнимаю ее у Мануэля.
– Сначала я должен спросить разрешения у заинтересованного лица.
– Как? Это разве не твоя работа? – Оскар изумленно смотрит на меня.
– Да, моя.
– Тогда разворачивай. Посмотрим.
Я обращаюсь к Фабио Мауронеру.
– Фабио, можно?
Я снимаю бумагу и кладу картину на стол так, чтобы всем было видно. Арденго узнает на картине Мауронера.
– Это же Фабио!
– И даже похож. Более того, тот, что на картине, – красивее, – шутит Мануэль, и все смеются.
– Молодец. – Оскар кладет руку мне на плечо.
Мануэль перестает улыбаться и становится серьезным.
– Красиво, но…
Все замерли в ожидании реакции Мануэля, который пытается подобрать правильные слова.
– Я хочу сказать… очень даже ничего. Но…
Я начинаю нервничать.
– Но?
– Это очень… очень… в стиле маккьяйоли.
На какое-то мгновение повисает тишина – и потом Мануэль разражается смехом.
– Я пошутил! У тебя было такое лицо… как будто я тебе сказал, что это отвратительно. Амедео, ты не можешь обижаться на мнение друга.
– Мануэль, ты мудак.
– Да, я знаю… а ты обидчивый. Ты не сможешь быть художником, если будешь расстраиваться из-за критики.
– Я всего лишь парень из Ливорно, а не парижанин, как ты.
– Я чилиец и немного итальянец.
– Знаете, какая характерная черта Амедео? – Фабио Мауронер вступает в разговор. – Он все видит в лучшем свете. Это прекрасно. Я бы тоже хотел таким быть. Представьте: если бы мы все писали усовершенствованную реальность – мы бы сделали мир лучше.
Мануэль хлопает меня по плечу.
– Амедео, ты ему заплатил?
Все смеются, они уже навеселе. Единственный, кто не смеется, – это Оскар. Он крутит в руках тосканскую сигару, сидит в задумчивости, затем поднимается и выходит покурить.
Несмотря на солнце и ясный день, воздух на площади Святого Марка наполнен свежестью. Оскар прислонился к краю портика и смотрит на собор тоскливым и печальным взглядом.
– В чем дело?
Он оборачивается и улыбается мне.
– Я знал, что ты придешь. Ты такой, Амедео. От тебя ничего не ускользает, ты пребываешь в постоянном состоянии тревоги и все время начеку.
– Похоже на критику.
– Видишь? Стоит только что-то сказать, как ты начинаешь защищаться.
– Я замечаю, когда что-то не так. Что случилось?
– Ничего не случилось. Не беспокойся. Проблема только во мне. Я не могу здесь находиться, в этом месте. Посмотри вокруг.
– Ты имеешь в виду всю эту красоту?
– Именно, всю эту красоту.
– Мы этого не заслуживаем. Ты об этом думаешь?
– Я – не заслуживаю.
– Когда я впервые был во Флоренции, я тоже так думал.
– Амедео, ты отличаешься от меня.
– Я не вижу большой разницы между нами.
– Ты мне писал из путешествия, что мы, художники, предопределены для иной жизни, что мы в состоянии высвобождать более значительную энергию по сравнению с остальными людьми.
– Разве не так?
– Нет. Я недостаточно желаю того, о чем ты говоришь. Ты говоришь, что если мы не будем в состоянии сломать все устаревшее, то останемся просто буржуа. А я никогда не был буржуа – но не понимаю, что плохого в том, чтобы им стать.
– Я говорил об этом исключительно в художественном смысле.
– Дедо, что означает «художественный»? Этот термин все понимают по-разному. Для кого-то «художественный» – повесить хорошую картину в гостиной. Для других – быть представленным в музее или основать новое течение. Но правда в том, что никто не замечает ценность какого-то человека, если им об этом не скажут.
– В каком смысле?
– Ты слышал, что они говорят об этом Пикассо? Я даже не знаю, кто он такой, я не видел его работ. В Париже решили, что он гений, – а здесь, в Венеции, ему дают пинка под зад. Тебя это не заставляет задуматься? Чтобы быть успешным, есть три способа: или ты этого заслуживаешь, или тебе повезло, или тебя продвигают. Меня никто не продвигает, а если бы я был везучим, я бы уже это знал. Что думаешь?
Оскар смеется и делает затяжку. У него очень четкие мысли.
– Ты можешь быть даже лучшим, но если кто-то расскажет всем, что это не так, – ты останешься непризнанным. Мои картины недостаточно оригинальны, чтобы соперничать с разными Пикассо.
– Это сейчас…
– Ты говоришь «я не заслуживаю», но через какое-то время ты, несомненно, скажешь «я заслуживаю большего». Я же буду доволен, что мне просто не нужно больше разгружать ящики с рыбой, и я буду удовлетворен независимо от того, что мне удастся получить. Ты, напротив, ищешь нечто большее, принципиально другое, и из-за этого поиска рискуешь быть несчастным. А я не хочу быть несчастным. И мне хорошо в Ливорно.
– Оскар, ты все время себя недооцениваешь. Ты не поверишь в свой талант, даже если тебе это скажут другие.
– Амедео, только ты мне говоришь, что я талантливый. У меня нет твоей уверенности и твоей энергии. Ты не отдаешь себе в этом отчета, но болезнь делает тебя очень сильным. Я, напротив, бездействую – из-за страха рисковать. Я не хочу, чтобы у меня перед носом закрывали двери, и чем дальше, тем больше я рискую.
– Ты решил уехать?
– Да, завтра.
– Мне очень жаль.
– Я понимаю. Но я пережил слишком много трудностей, чтобы вынести еще и новые. Я знаю, что такое угнетение, и мне достаточно не быть угнетенным.
Гашиш
Оскар уехал, и я остался один. Меня переполняет бесконечная тоска. Я чувствую себя так, как будто лишился брата и мое пребывание в Венеции потеряло смысл.
Умберто Боччони, Фабио Мауронер, Мануэль и Арденго пришли ко мне в гости вместе с несколькими девушками. Они показывают мне каталог парижской выставки – подарок знакомых, вернувшихся из французской столицы. Каталог выполнен в черно-белых тонах. Имена художников ничего мне не говорят, и, честно сказать, я не особо настроен уделять каталогу слишком много внимания. Мои приятели же полны энтузиазма и хотят поскорее вернуться в Париж.
– Значит, вы тоже уезжаете?
– Да, через несколько дней. – Мануэль возбужден больше других. – Мне нужна настоящая жизнь!
Арденго скорый отъезд тоже доставляет радость.
– Амедео, поехали с нами!
– Я не могу. Я должен вернуться в Ливорно.
– И что ты думаешь делать в Ливорно?
– Возможно, выберу что-то другое. Не знаю, создан ли я для живописи.
– Ты шутишь? – Арденго смотрит на меня с любопытством.
– Значит, я останусь сюжетом единственной картины Модильяни? – Фабио дурачится и – шутки ради – изображает неподдельный восторг.
Мануэль, как обычно, самый прямолинейный – он говорит то, что думает:
– Почему ты такой печальный? Тебе не хватает Оскара, да?
– Да, но дело не в этом.
– И чем ты хочешь заниматься?
– Думаю, ваять.
– В Париже – самые известные скульпторы мира.
Я начинаю нервничать и повышаю голос:
– Да я понял, что в Париже все самые великие, ты только и делаешь, что это повторяешь. Все самое прекрасное и значимое во вселенной происходит в Париже.
– Думаешь, я вру?
– Нет, думаю, что ты отбиваешь у меня желание туда ехать.
– Почему?
– Если там сосредоточены великие мира сего, что я там буду делать? Оскар прав, лучше быть первым в Ливорно, чем последним в Париже.
– Ты боишься?
– Разумеется.
– Меня восхищает твоя откровенность.
– А ты не боишься быть окруженным таким количеством тех, кто лучше тебя?
– Самые лучшие учат меня не быть удовлетворенным.
То, что говорит Мануэль, совершенно противоположно размышлениям Оскара. Путь одного – сражаться, чтобы достичь своего потенциала, второй склоняется к принятию того, что есть. А я? Я не знаю, что делать, что думать, что решить, потому что меня обуревает страх.
– Нет большой разницы: тратить деньги в Венеции или Париже, – настаивает Мануэль. – Тебе стоит поехать с нами.
Арденго согласен с ним:
– Париж – музей революционного искусства.
– Да, вы постоянно это повторяете.
– В Италии ты только растрачиваешь себя.
– В Италии были созданы лучшие предметы искусства!
– Сегодня все изменилось. Теперь Италия – это провинция.
– Амедео, к сожалению, так и есть, – подключается Боччони. – Ты знаешь, как меня это огорчает. Но здесь все в руках тех, кто застрял в прошлом. Нет увлеченности, нет желания перемен. Биеннале наводит тоску, а Осенний салон в Париже – как пылающий костер.
Мануэль поднимается, охваченный вдохновением.
– Здесь все ищут способ воспроизвести прошлое, которое есть и останется непреодолимым. Нужно перестать исходить из логики продаж. Девиз Парижа – «долой жюри, долой награды».
– А на что вы живете в Париже? Голодаете?
– Всегда найдется способ наполнить желудок. Всегда что-то можно продать.
– Что-то?
– В Париже больше продавцов и покупателей произведений искусства, чем во всей Италии.
– Получается, вы опять исходите из логики продаж.
– Амедео, одно дело – жить ради продаж, и другое – искать свой путь. Можно делать и то и другое, с той лишь разницей, что если ищешь свой путь в Париже, то, когда находишь, тебе удается еще и продать свои работы. Там нет неприятия новизны, наоборот, новаторские работы продаются еще лучше. Ты говорил, что хочешь стать скульптором?
– Хотел бы.
– Кому ты собираешься продавать свои скульптуры в Ливорно? Где ты думаешь их выставлять? Скажи мне.
Я не знаю, что ответить. Я даже не думал об этом. У меня еще нет ни одной готовой скульптуры, у меня нет даже замысла. Пока это лишь пустые разговоры.
Я опускаюсь в полупродавленное кресло, стоящее у кровати. Я изнурен, опустошен всей этой неопределенностью, которая давит на меня.
Я вижу, как одна из девушек, сидящих на моей кровати, готовит длинную курительную трубку, набивает ее табаком и коричневым веществом, некой твердой смесью. Другие девушки, удобно расположившись на моем матрасе, курят сигареты и пьют вино в ожидании, когда трубка будет готова.
Мои друзья сидят на полу и на диване, где спал Оскар. В их реакциях наблюдается какая-то всеобщая вялость и слабость. Артистический пыл Мануэля угас, и сейчас он с гораздо большим интересом гладит ноги одной из девушек; та без всякого сопротивления позволяет ему задирать юбку.
Между тем другая девушка закончила набивать чашу курительной трубки; она просит у Арденго прикурить и затягивается. Я моментально ощущаю терпкий, кислый запах, через несколько секунд он становится приторным, немного неприятным. Я иногда курю тосканские сигары, у которых теплый, обволакивающий, нисколько не резкий аромат. Я никогда не вдыхаю дым, не позволяю ему попадать в легкие. Мне это запретил врач. Девушка, напротив, жадно затягивается и задерживает дыхание, позволяя дыму оставаться в легких. Трубка передается из рук в руки, и все делают то же самое. Хотя я никогда и не курил эту штуку, но я слышал об этом, и я не настолько глуп, чтобы не понимать, что это – гашиш.
Трубка доходит до меня, и я бы с удовольствием отказался от этого опыта. Я даже не знаю, смогу ли я вдохнуть и задержать дым. Мои легкие намного слабее, чем у остальных присутствующих. Но если я этого не сделаю, то привлеку к себе внимание и, возможно, мне придется объясниться. Я предпочитаю закурить. Беру трубку в рот и делаю затяжку. Вдыхаю – и ощущаю страшное жжение в трахее и легких. Все мои органы отвергают эту чужеродную субстанцию. Я пытаюсь сдержаться, но боль нестерпима. Вдруг все как будто пересохло: губы, нёбо, язык, щеки, горло. Я смотрю на остальных, на их спокойные и расслабленные лица… Я сейчас взорвусь. Я не выдерживаю и разражаюсь таким кашлем, словно умираю. У меня горит лицо, наверное, я побагровел, кашель не останавливается, от напряжения белые пятна расплываются у меня перед глазами. Мануэль смотрит на меня с улыбкой.
– Не переживай, в первый раз это со всеми случается.
Бесполезно притворяться, что это не впервые; это настолько очевидно, что я бы выглядел идиотом.
– Передавай трубку.
Одна из девушек, сидящих на кровати, подходит ко мне, улыбается и гладит меня по волосам. Я ощущаю себя побитым щенком, которого утешают. Временами я еще кашляю, хотя жжение потихоньку ослабевает. Девушка, имени которой я даже не помню, снова улыбается, садится еще ближе и целует меня. Я чувствую, как ее язык скользит по моим губам и залезает в рот. У него сладкий вкус и запах вина. Мы долго целуемся, и я чувствую себя восстановившимся, жжение и сухость уступают вожделению. Она оборачивается и смотрит на остальных.
– А это он не в первый раз делает.
В ее голосе нет и тени насмешки – скорее, изумление, словно мой поцелуй приятно застал ее врасплох.
Открытие
Я просыпаюсь. Я лежу на полу поверх покрывала, которое было на кровати. Я обнажен, рядом со мной лежит девушка, которая меня целовала. Она тоже полностью обнажена и еще спит.
Свет, проходящий через ставни, слабо освещает комнату.
Все ушли, но я не знаю когда. Я почти ничего не помню, только обрывки сцен и ощущений.
Я помню, что приложился к бутылке вина, чтобы утолить безумную жажду после гашиша. Помню поцелуи, ласки, помню, что засунул руки девушке под юбку и потом под блузку. Припоминаю ее грудь… А потом, наверное, все ушли и оставили нас наедине. Мы занимались любовью – вероятно, на полу, – и я думаю, что мне понравилось. А потом я, должно быть, вырубился.
Я смотрю на распростертое тело во власти сна. Когда девушка была одета, она мне не казалась такой красивой; я ее недооценил – возможно, по причине моей неспособности распознавать точные формы тела, скрытого одеждой. У нее белоснежная кожа и волосы пепельного цвета. Она лежит на спине, одна рука прикрывает голову, а ноги разведены. Я рассматриваю каждую деталь: редкие светлые волоски на лобке, стройные ноги, белизну внутренней поверхности бедер и полную грудь с твердыми сосками. Вероятно она замерзла – но я не хочу ее накрывать, она от этого может проснуться. Покрывало – цвета охры с красным вышитым узором. Все кажется таким идеальным – оттенки цвета и формы, изящные ступни, кисти рук с розовыми ногтями, лицо, прикрытое волосами…