Читать книгу Вдовушка (Анна Сергеевна Чухлебова) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Вдовушка
Вдовушка
Оценить:
Вдовушка

4

Полная версия:

Вдовушка

И выгнанный с позором, он нищим стал и вором; но нет, конечно. Мы просто вышли в ноябрьскую морось, перебросились еще парой слов, и растворились в мокром тумане.

Уехал

Осенью 2022-го дейтинги в Ростове стали походить на дембельский альбом. Но кто б знал, когда там дембель. Лично я не вывезу встречаться с военными, мне более чем достаточно одних похорон за год.

Мой взгляд цепляет светлую голову и улыбку какого-то есенинского свойства, но без душка погибели. Он пишет в профиле, что психолог и ищет серьезные отношения. Лично я просто психованная – и ищу хоть кого-нибудь, кто не умрет в ближайшей перспективе. Наверное, мы поладим.

Обычная болтовня, пытаюсь выяснить, в каком подходе он работает. Говорит, что подходы – фигня, у него – интегрированная техника. Надо же, умный какой! Что ж, понаблюдаем. Кажется, ему и правда интересно всякое про меня; наверное, это профессиональное умение слушать. Он отправляет мне фотки из путешествий по России. В стилевой такой рубашечке на фоне блеснувшего сталью моря. «Золотая голова», – выдыхаю я вслед за Айседорой. Блондины пахнут деликатно, почти нежно. Брюнеты пахнут зверьем. Так всегда пах Гоша, несмотря на вечную свою маскировку под беленького.

Но Сережа, его еще и зовут Сережа, золотая сережка в чумазом от солнца ушке нашего города. На третий день он объявляется около полуночи, дежурно спрашивает про мои дела и спустя минут десять переписки говорит, что хочет приехать ко мне прямо сейчас. Занятно он придумал, конечно. Часто ли соглашаются?

Вот незнакомый парень появляется на пороге. Здоровается, и тут же сворачивается в смешную уязвимую позу, потому что надо бы снять ботинки. Идет мыть руки. Рядом толчок, на котором я восседаю каждое утро, белый партизан, затаившийся в сумерках, преждевременное знакомство. Ванная вся в моих штучках, пшикалках, пузырьках, исподнее красоты. Я ставлю чайник, ну надо же выпить чай для приличия. Разговор не особо клеится, ситуация искусственная, принужденная. Вроде как собирались заняться сексом, но липнет чувство, будто, протерши очки и нацепив самое строгое выражение, на нас глазеет педсовет захудалой районной школы.

Я пытаюсь отшутиться, что приезжать ко мне среди ночи можно только после личного знакомства, не то мой кот будет в шоке. «Кота задобрим»; ну да, ну да, эдак тебя там приперло, сладкий. Отвечаю уже серьезнее, что это вопрос безопасности. Ты же банально сильнее, и неплохо бы для начала прикинуть адекватность в приличное время и в публичном месте. «Ну что ты, я просто шучу. Дышим, дышим, дышим под мой счет». Такой ты профи, конечно, Сережа. Какого-то хрена лечишь меня, хотя я не просила.

«Я военный вообще» – решил налить на макушку ледяной воды, чтоб разговор свернул на другую дорожку. «Военный психолог?» – надо же разобраться все-таки, епт. «Да. На горячей линии сижу». «И как тебе с ПТСР-никами?» «Они ничего еще, хотя бы понятные. Жопа в том, что знаешь кучу всего такого, за гранью понимания. И даже обсудить ни с кем не можешь, секретка». «А если с коллегами?» «Так они подчиненные. Я честно с ними не смогу».

Сережа пишет мне, что смертельно устал. Что прошлой ночью какая-то женщина ломилась в штаб. И чем она думала, хорошо, что ему не положено табельное. Дома он всё время лежит и ничего не может. Может разве что выпить, чтобы хоть как-то уснуть. И, в общем, понятно, что ему хочется приехать среди ночи к неизвестной девушке, сразу увидеть ее с изнанки, ткнуться в нее туда, где помягче, двигаться и застыть. Звон свой спрятать. Быть вместе гладкими, голыми, маленькими, защищать друг друга от оскаленной, брызжущей красной слюной пасти мира, войны. Но боже, Сережа, на мне и самой живого места нет. Ну куда мы друг другу, только последнее светлое выжечь дотла, дотоптать.

Позже он позовет меня встретиться днем, прилично, в кафе. Я была не в городе, привычно бежала от горя, куда только глаза глядят, в другие декорации, в другую пьесу. По дороге обратно я получаю от него сообщение: «Меня переводят в Мариуполь». «Или куда похуже?» – чую неладное, переспрашиваю. Сережа отвечает эмодзи с обезьянкой, которая закрывает глаза ладонями. Он пишет и позже, но редко: связь ловит не всегда. Я забываю о нем. И вспоминаю лишь с толчком в груди – осознав, что не помню, когда он объявлялся в последний раз.

До дыр

Когда я не рыдаю, веду себя как полная дура. Подруги перестали меня выносить. Коллеги лишний раз не трогают. Родители ходят вокруг меня на цыпочках, будто я – забывшаяся беспокойным сном, всех задолбавшая бабка.

Догорает панический двадцать второй год. Единственная радость, что в моем прифронтовом регионе нет прямой границы. Свист самолетов, вой ветра в степи, если прислушаешься, заметишь дальнее тра-та-та. Это в пригородах Ростова так слышно луганщину. Наш израненный регионсосед щедр. Когда его уже как следует подлатают, когда это всё кончится, когда.

Первый месяц горя я плохо помню. Две недели провела, не трезвея, а когда хоть немного окстилась – грянули истерики. Звучит как какая-то бабская ерунда, слёзки, игрушки, но на деле это ощущается, будто твои кишки перемалывают в мясорубке живьем. Несколько часов не можешь прекратить рыдания, срываешься на рев, вой, скулеж, ходишь кругами по комнате, пытаешься продышаться, остановиться, но только задыхаешься. Если приложить к тыльной стороне руки лед, не почувствуешь холода. Ты идешь трещинами изнутри, вся боль – там, поэтому твои рецепторы не регистрируют внешний раздражитель. У них и так перегруз.

И на второй месяц я не могу спать без света. Кажется, по щелчку выключателя начнется казнь мира. Вся грязь и горе человечества за тысячи лет истории выползут из темноты, протянут щупальца, передушат всё сущее. Здесь, сейчас, а в эпицентре действа – моя комната. Ночник не поможет; нужен свет сверху, электрическое солнышко, потолочная икона. Уснуть получается только под верхним светом, пусть для этого и приходится укрыться с головой. Может, в тюрьмах потому и не гасят свет на ночь, чтобы он, технологический оберег, выжигал всю нечисть, всё зло, сотворенное человеком. Одеяло во сне сбивается, под ним невозможно дышать, адски жарко. Свет постоянно будит меня, глубокого сна нет – лишь печальные синие островки дремоты берегут остатки разума.

На излете второго месяца я бесславно еду через полстраны к бывшему любовнику. Это настолько позорная история, что не хочется и вспоминать. Может быть, позже. Странно, но этот дурацкий эпизод помог мне наконец выключить свет в спальне. Неделька ночника после возвращения домой – и всё, мне снова доступен сон в полной темноте. Кажется, я просто окунулась во тьму – и она перестала меня пугать. Не будешь же каждый раз вздрагивать, когда видишь собственную руку или ногу.

Про третий и четвертый месяцы я сбивчиво рассказала выше. Неловкие попытки ластиться к первым встречным ненужным людям. Серия идиотских свиданий-досвиданий. Кудахтающая мамаша подростка едва меня не отпиздила на свадьбе.

Я пытаюсь найти хоть что-то красивое в мире, чтобы снова его полюбить, почувствовать своим домом. Но красота как категория теперь едва ли существует. У ней из самой сердцевины выдран клок. Зияющая прореха, сквозь которую чуешь ледяную воронку, наспех подлатана белыми нитками. Если бы просто человечек умер, дружок. Так нет же, умер сам принцип. И в этом разоренном, нищающем мире мне как-то предстоит жить.

Тра-та-та с луганщины – так смерть поет колыбельную. Тра-та-та – и чтобы понять, зачем идти дальше, нужно разобраться, что же случилось. «До дна!» – я поднимаю бокал, и первый глоток горя жжет пищевод до дыр.

Часть вторая

май 2020 – май 2021

Слово это Бог

Знаешь, эти платья тебе очень идут.

Кстати, какого цвета у тебя сейчас волосы? Длинные? Прекрасно, думаю, это очень красиво.

Помнишь картину «Ребенок с кнутиком» Ренуара? Все считают, что это девочка в голубом платье, но ведь это мальчик. Просто в конце девятнадцатого века маленьких мальчиков одевали в платья, и это казалось совершенно нормальным.

Или еще любопытнее, у Репина, та картина с освобожденными от казни. Такой там прелестник! Тонкое платье обнажило грудь, ножки иксом, в лице – смерть, а ведь спасся, спасся же, а сам и не верит, и черной тенью смерть на веки легла. Тога у него, конечно, не платье, античный сюжет, в избавителях – древний святой.

Ты и похож чем-то на репинского, только ростом повыше, и так здорово, что у тебя длинные волосы. Длинные волосы – это здоровье и стать, пусть коротко стрижется всякое зэчье, тебе-то зачем. Глаза у тебя – черные дыры, длина твоих ног такая, что грех, сам ты – искусство. Кажется, это уж слишком, так что давай о чем-нибудь другом.

Так вот, я решительно возмущена и это всё от души терпеть ненавижу. Эти разговорчики, привет, типа, как дела. Расскажу я, как дела, мне ответят, что я молодечик или вроде того, умочка, потом диалог взбрыкнет напоследок и умрет сам за очевидной бессмысленностью. По всей видимости, я за эвтаназию, поэтому предпочитаю, чуть разговор начнет задыхаться, свернуть ему шею превентивно. Да, я та сука бессердечная, что удаляется из пар в Тиндере, совершенно ничегошеньки не объяснив.

Может, ты и не в курсе, но вообще-то слово священно, слово это такой Бог. Раз уж мы говорим по-русски, наш Бог – русский, и я так и скажу, можешь сразу же записывать меня в шовинисты. Записал уже? Продолжим разговор. Слово – Бог, а значит, говорить нужно только о важном, пустословие – такой же грех, как поминать Господа всуе. Вот какое тебе дело до моих дел прямо сейчас?

Дело к трем ночи, а я пишу тебе всякий бред; а ведь завтра на работу. Хорошо, не ехать, спасибо, удаленка, если мы от этого вируса не умрем – вообще будет роскошно, будет восхитительно. Я засела в пригороде и не выхожу, очень удобно: не нарвешься на штраф, и в любой момент можно погреть свои косточки во дворе. Но очень, очень скучно. Говорить нужно – о важном, поэтому я наперекор себе выложила как мои дела, ну а что, мне кажется это забавным.

Ладно, о важном. Человечество получило от бытия бесценный дар, но только он – чемодан без ручки. Нести невыносимо, а если оставишь его за спиной – потеряешь себя. Вот все и кружат вокруг чемодана, как идиоты. Те, кто пытаются его сдвинуть, продвигаются миллиметрами, плачут от усталости, дуют на стесанные ладошки. Что в чемодане? Э, да всё тебе расскажи. Самое тяжелое из барахла – осознание своей смертности. Вот только понял, что ты – это ты, и всё, детскому твоему бессмертию без пяти минут конец.

Ловлю за хвостик момент, когда осознала себя собой, присоединяйся. Первый проблеск воспоминаний – белый осенний день, грубая девочка в детском саду глумит за неумение завязать шнурки, за мой зов, за мою просьбу к ней от лица всех обреченных глумит. Стерва! Я в слезах, и ничего не получается, а воспитательница наша летает где-то в облаках космической пыли. И тут на пороге появляется папа, не мама, а папа, это так удивительно, такое счастье, и оказывается, папа пришел, потому что моя любимая тетя приехала в гости из Москвы, и шнурки завязываются сами собой, уходят с повестки существования. И дальше – счастливый детский день, который я совершенно не помню, запись безвозвратно стерта. Всё потому, что волшебное избавление не помогает вообще ничему. Пока у тебя ничего не болит, ты не почувствуешь себя собой.

Может, я поняла, что я это я, когда влюбилась в мальчика, а подружка разболтала всё моей маме. Мама сказала, что мальчик балованный и со сколиозом, и любить таких мальчиков – себя не уважать. Мальчика я разлюбила, уважать себя перестала, тронула драму существования кончиками пальцев, не понравилось очень. Было всего пять лет, и тоже мне проблема, ан нет. Это ведь даже не первый мальчик был, просто такая я: мальчики, мальчики, мальчики с детства. И как цветы в вазе всё больше, не как обед, не как десерт. Платонически всё больше, но с мукой плоти. Как тебе еще объяснить.

А вообще, у меня было благополучное детство на совершенно неблагополучном фоне. Сосед слева жену бьет, сосед справа жену бьет, сосед сверху жену бьет, папа маму не бьет, про соседа снизу я ничего не знаю.

Дом наш стоял долгостроем, это и не дом был, а гостиница под Олимпиаду. Но наш Гребной канал гребанным им показался, соревнования перенесли куда-то в Литву или Латвию, а дом стоял скелетом, пока государство не рухнуло, а потом ожил в предсмертной агонии страны. Родители заселялись как раз в девяносто первом. Семнадцать этажей на всех ветрах, самая окраина.

Это была бы хорошая гостиница для спортсменов: номера на одну спальню и на две, личные санузлы, кухня на этаже, блеск. Квартиры же получились – отвратительные; да какие квартиры, гостинки. Вместо второй спальни все завели себе кухню, куда выдворяли спать чуть подросших отпрысков. Газ к дому не подвели, везде электрические печки, осенью и обогреватели. Проводка вечно горела, кошмар, в конце коридора – туман, искры и запах, и, может, пора бежать, иначе мы вообще все тут сгорим в этом муравейнике. Лифт ухал как нутро чудища, казалось, что сорвется с цепи и стремглав бросится вниз, но и то хорошо, если работал, он же мог стоять сломанным месяцами. Тяжело мне ребенком было подниматься на свой тринадцатый, долго, отдыхаешь в пролетах, ставишь портфель на пол, садишься прям на него, режет в боку, и воздуха совсем нет. На лифте лучше намного, но очень страшно. Чтоб не бояться, я придумала, что если лифт оборвется, то я просто дождусь, когда он будет близко к земле, и подпрыгну. Даже мечталось, чтобы он оборвался, свободное падение – это полет. А смерть я надурю, и всё будет в порядке.

Вот, осознала себя – и года через два поняла, что я смертна. Но не до конца еще, как игру пока, будто можно отмотать назад. Понимаешь всерьез, только когда хоронишь, да помоложе, да чтоб больно было до слепоты. Тогда понимаешь, и осознаёшь себя собой, живым существом, черточкой между датами. Червячком.

А квартира в детстве была слишком маленькая, и так хотелось больше пространства, что заоконное стало продолжением жилого, площадь квартиры выросла на целую пропасть. Тринадцать этажей – это очень высоко, но если долго смотреть вниз, то кажется, что не очень. Верила, что точное движение ног всё сгладит при посадке, вприпрыжечку разве потом побежишь, тормозной путь, все-таки. Отмотаешь, как на видике… Помнишь, как смешно люди бегают задом наперед, когда мотаешь?

Дом – на окраине; по левому краю видно горизонт, до горизонта – кресты. Да кладбище, кладбище там, самое большое когда-то в Европе, ты знал? Высунусь из окна и гляжу, когда скучно. Выглянешь раз – кладбище как сброшенная чешуя, змея уползла, а чешуя, взлохмаченная, так и лежит. Выглянешь другой раз – и приросло вспаханной землей, нормально так приросло, много. Выглянешь третий раз – та земля посветлела, чернеет новая. Смотришь на всё с высоты, а кладбище растет километрами. Везут Чеченскую и мне под ноги кладут, а я парю как маленькая птичка надо всем. Снилось мне, что прям в квартире у меня кладбище, у печки торчат кресты, а перед телевизором – памятники. Я боялась тех снов, но всё равно высовывалась из окна, и почему-то было радостно, что кладбище растет, может, это удовольствие от свершаемого на твоих глазах дела, жуткий восторг от девятого вала. Айвазовский бы справился с этим сюжетом, но тогда вместо огромных кладбищ были только моря.

Зачем я рассказываю это тебе, депрессуха сплошная, ты, наверное, уже устал.

Такой ты красивый мальчик, конечно. Тебе бы сразу пачку нюдсов отправить, но ты слишком красивый, в этом – божье, нельзя сразу нюдсы. И вообще, разговор – это молитва, разговор – это важно, так что у нас никакая не похабная переписочка, а настоящая служба, как в церкви; какой-то в этом есть высший смысл. Хотя если ты пришлешь еще фоток, я буду рада; очень понравилось на тебя смотреть.

А теперь представь – всегда над пропастью, под ногами – долина мертвых. Живешь как какой-то орлан белоголовый, только гнездо очень тесное. И тут соседскому орленку дарят трубу, и он высовывается из окна и трубит. Он так и не научился играть, кривой поломанный звук будил меня с год, не спалось же ему, соседу. Ему вообще родители прекрасное прививали: как-то весь вечер слушала, как они учили Пушкина всей семьей. «И днем и ночью кот ученый, я кому сказал, сука, блять, продолжай». Я смеялась, и мама смеялась, ну а что еще делать, если кот ученый, сука, блять. На меня тоже орали, бывало, но только если я с четверкой приходила. Без мата орали, мы не ругались друг при друге, только по своим делам ругались. Приличная семья, в классе все думали, что папа начальник, а папа – просто папа, ну и ничего, только мама возмущена.

Ты всегда ложишься спать так поздно, что аж рано? Господи, пять утра уже; понятия не имею, как завтра работать. Вот это мы заболтались с тобой, редко с кем так получается, это просто супер, чудеса. Спишемся завтра, еще обязательно спишемся. Я обычно уже сплю около полуночи, ловишь ритм на природе: солнышко село – значит, пора спать. Рада знакомству. Как, говоришь, тебя зовут?

Волчонок

Георгий, Жора, или Гоша, или Гера, или Жорж, – я откликаюсь на всё. Хочешь звать меня Гошей? Ой, меня так мама всегда называла.

Мне очень нравится, как ты необычно пишешь, как в книжке. Я так красиво, как ты, не умею, но буду стараться. У меня не получится, так что не сильно смейся и не считай меня недоразвитым. Это я так, чтоб в грязь лицом не ударить, как бы случайно падаю сам. Такая стратегия, шахматы. Ты играешь, кстати? У меня третий разряд, а еще я приехал из Питера, и гитара, опять-таки. Здесь на юге все говорят, что я отличаюсь; это мне нравится, я такое люблю.

Ты прости меня за разнузданные фотографии эти. Тебе вроде понравилось, но ты всё равно прости. Так вот сразу тебе всё – коленки, гольфики, баловством наружу. Но что тянуть, зато сходу всё понятно. Вот подружимся с тобой – и будешь наряжать меня как куколку, как принцессочку. А я внезапно так басом в разгар процесса: «Кто твой папочка?» Ахахах.

В картинах я как-то не очень, вот в кинокартинах – отлично. Да у меня даже жизнь началась по Тарантино, такой вот Тарантино из Воронежской области. Я – Гера, а отец героиновый был. Всего одна черно-белая фотография: мама, совсем еще девочка, начес, тогда так носили, отец, лыс и худ, я – щекастый пельмень в теплом комбинезоне. Сидим все вместе на парапете в парке, я посерединке, идиллия, прямо семья. Маленький такой я. В комбинезоне этом мать и увезла меня в Питер, не то бы ее убили и меня убили. А так только отцу прострелили колени. Ору столько, кровища, страх такой, чисто Тарантино, ну. Отец задолжал им, что ли, или просто всех задолбал, не знаю, как там было принято в девяностых. Мама накрыла меня собой и забилась в угол. Утром увезла к тетке в Питер. Охуеть история, да? Наверное, не надо так сразу при знакомстве, но ты же говоришь, что любишь сразу о важном. Колени – это очень важно, они нужны человеку.

Мама и сама здоровья не густо – больной позвоночник, – а еще и крутись как-то одна с ребенком. А ведь была настолько красивая, краше, чем Ума Турман, раз в сто. Глаз с поволокой, огромный, зеленый; то ли хитрость, то ли наивность в лице, ну, выражение. У меня такое же, говорят. Мужики вокруг нее – штабелями. Вечно, правда, не те.

Мама, папы, я – несчастная семья. Да какие папы, я звал «папой» всего одного человека в жизни – дядю Сашу. Хороший мужик, сварщиком работал, эси диси там, дип пёрпл, подбухнет – и колонку в окно, всем соседям слышно. Веселье!

Вот фотография: держит маму на поводке, приспособили так ремень обычный от брюк, а она заливается, хохочет. Хорошо им вместе было, громко. Я бы предпочел всего этого не слышать, но раз уж я в курсе, то просто рад, что маме с ним было хорошо. Хотя могли бы и потише, конечно.

У других папаш я не вспомню даже лиц, не папы никакие вовсе – так, осеменители маминых простыней. Однушка ведь в коммуналке, «Гоша, у нас сегодня гости». Ляжешь спать под шепот, проснешься под скрип, фу. Конфету дадут – и маму ебут, ну хоть какое-то возмещение ущерба. Нет бы сделать ей массаж, сволочи, у нее ведь спина больная.

Я сам выучился делать массаж, и получалось отлично: руки у меня с детства нежные, чуткие. У девочек – и у тех запястья обычно толще моих; пальцы у меня длинные, настоящие музыкальные. Эси диси там, дип пёрпл, папа дядя Саша показал на гитаре первые аккорды, даже что-то получаться начало. Я бы научился играть еще тогда, если б он не забухал неудачно, не получил бы в нос неудачно, не упал бы неудачно на поребрик затылком. Скучали мы с мамой и плакали по нему. А потом другие папаши пришли, с конфетами.

Лучше б они все были и дальше, конечно, эта сборная команда сладкого королевства. Но появился Егор, и привел с собой Антошку. Антошка – дурачок, а Егор просто дурак, да слабо сказано, но что тут еще скажешь про алкаша-рецидивиста. У Антошки было отставание в развитии, молчал всё. У Егора – опережение: бить начинал всегда раньше, чем думать. В двенадцать лет я завел себе нож под подушкой, полезет Егор – и убью его; так думал. Да и сам стал будто нож: холодный, острый, хоть кусок мяса резать, хоть Егора, хоть хлеб – всё одно. И одновременно с этим трусился весь, мелкий, худой, дите. Мама носом хлюпала, сопли кровавые. Влезу в драку, сам отхвачу, Антошка помолчит-помолчит, и как заорет! И ему, и мне Егор зарядит, Антошка забьется под кровать и сидит, как зверье какое. Но мне не было жалко Антошку, и себя не было; жалко было только маму, очень жалко маму. Два года мы так, а потом Егор, слава богу, кого-то убил, но не нас, и сел надолго.

Ты не забанила меня еще? Супер. Хорошо, что ты не малолетка, и сама всё понимаешь. Сколько нас так выросло в девяностые, и ничего, нормальные ведь, ну, как нормальные… Одна подруга вообще нашла своего отчима мертвым в петле, так она остановила наручные часы на том времени и ходила так долго, лет пять, пока не потеряла часы где-то. Нормальная девчонка такая, веселая, мы играли вместе в группе. И всё же в порядке, в конце концов. Мы все – совершенно нормальные люди, просто не самые счастливые, но кто и когда вообще, в чем проблема.

Нам было хорошо с мамой вдвоем; она мне много читала, приучила меня к книгам. Гладила по спинке, говорила, что спинка у меня минтайская, ну, минтай, рыба такая морская костлявая. Я волчком, конечно, вырос, не рыбой совсем, но не таким, что зубами щелк. Любил одну книжку про индейцев, и там индеец нашел волчонка, воспитал его, а тот ему потом помогал на охоте, и вообще помогал. Мама мне так это читала: я под одеялом – как всегда, болею, – торшер желто светится, мамин голос звучит как-то кругло, можно же так сказать про голос? Словно шар золотой, только голос. Да, волчонок в этой книжке не главный герой, но очень важный. Меня это совершенно устраивает.

Я тебе почитаю вслух когда-нибудь, если хочешь; я это очень люблю до сих пор. И читаю с выражением так, артистично, чтоб слушать интересно. Тебе понравится. Ну, обычно такое нравится девчонкам.

Кроме книжек, я очень любил Сергея Бодрова, у меня плакат на стене висел, и были кассеты «Наутилуса». Засмотрел оба «Брата» до дыр, только приходим к тетке в гости – я к видику, и поминай, как звали. Данила был очень клевый, прям вообще герой, и Сергей тоже, прямо как папа дядя Саша, его тогда уже не было, а Данила был, и убивал всех врагов. И женщины его любили, Салтыкова красивая такая, да и остальные ничего себе. Я подрос когда, выпросил у мамы на день рождения плеер с дисками, и свитер был у меня похожий. Когда не болел, выезжал в центр Питера – и ходил, как Данила в кино под «Наутилуса», и думал, что сам тоже буду убивать всех плохих. Смех один, я ж худой, то враги бы меня скорее убивали, но так хорошо я ходил, так нравилось мне.

Когда Бодрова ледником завалило, не хочу даже и вспоминать, что со мной было. Я месяц спать не мог, может. Ты тоже расстроилась, да? Теперь-то я понимаю, что Бодров на самом деле искусствоведом был, и никого не убивал. Очень культурный человек, ренессансы там, то да сё. А Салтыкова вообще ржала как припадочная во время сцен с поцелуями, ну, она не профессиональная актриса, не могла играть. Это я знаю из фильма о фильме, очень интересно. Мы посмотрим с тобой обязательно, если захочешь.

Я был в детстве совсем другой, не такой, как сейчас. Молчаливый, замкнутый; все орут во дворе, а я мимо шмыг, тень мальчика. Или вообще лежу дома болею, обычное дело, и что там говорят про меня, какая мне разница.

Хотя вот случай был. Егор выдрал из моей книжки страницу и начал на ней есть вяленую рыбу, мерзко-мерзко причмокивая костями, в субботу-то утром. Со смаком, со вкусом. Звук этот будто посасывал мои обнаженные мозги. Да и книжку очень жалко, хотя сейчас уже и не вспомню, какую. Так хотелось вылить Егору на голову его пиво, но он вообще бы меня кастрировал за это. И я просто сел с недовольной мордой напротив, и смотрел на него пристально-пристально. Он не сразу заметил; зыркнул раз, второй, а я гляжу как приклеенный, ноль эмоций в лице. Егор прикрикнул, а я продолжаю, он стукнул по столу, а я как каменный. Он вскочил и чуть придушил меня, чисто чтоб пугнуть. Шея заболела вся изнутри, я отполз. Скоро он нализался и уснул. Я спер у Егора из куртки денег сколько было и ушел, осенью в дождь. Шлялся весь день, мама бегала, искала, подняла на уши весь двор. Вечером меня нашли на улице с какими-то обсосами, мама дала мне по морде прям при всех. Ну, за дело, конечно. Повезло, что Егор всё еще дрых пьяный. У меня температура к ночи, понятное дело, – столько под дождем; да мне много и не надо.

bannerbanner