Читать книгу Магазин ненаглядных пособий (Альберт Анатольевич Лиханов) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Магазин ненаглядных пособий
Магазин ненаглядных пособийПолная версия
Оценить:
Магазин ненаглядных пособий

4

Полная версия:

Магазин ненаглядных пособий

– Могу показать край света.

– Я тебе покажу! – не понял Вовка.

Вовка сопел носом, недоверчиво оглядывал меня, не зная, как понять мое предложение: возвращение дружбы, перемирие, попытка исправиться?.. Его, наверное, подмывало сказать мне какую-нибудь чепуху, отказаться, повернуться спиной или еще что-нибудь в таком же роде, но Вовка был добрым пацаном – это проверила жизнь.

Он кивнул, я объяснил ему условия: если будет тепло, звездно, безветренно. И назначил встречу на берегу возле заброшенной лестницы.

С лестницы днем удили рыбу, народ ее знал, ходили даже слухи, будто тут в стародавние времена утопилась от любви красавица. И это ее любимый построил лестницу, чтобы красавица по ней вышла из воды, если захочет. Впрочем, в подобную чепуху никто не верил, просто лестница – чья-то старинная блажь, или, может, ее построили, чтобы для купания было удобнее в реку сходить – прямо по лестнице с красивыми перилами. Как уж там было давно, неважно. Главное, Вовка при словах о лестнице оживился, на него подействовало.

С Витькой же снова поглядеть край света я договорился отдельно. Он отнекивался, удивлялся, зачем это мне каждый день смотреть, надо изредка, только тогда получишь удовольствие, но я его все-таки уломал.

Вовка и Борецкий встретятся на лестнице. Вовка увидит край света, открытый Витькой, оценит, как человек впечатлительный, и они подружатся. Вот и все. Вовка перестанет дразниться…

Мне повезло. Погода повторилась вчерашняя. Звезды так же, как накануне, сливались с водой, я заприметил это краем глаза, когда мы с Витькой подходили к лестнице.

Но дальше все пошло кувырком.

Едва только Борецкий заметил Вовку, стоявшего под фонарем, он попятился назад и наступил мне на обе ноги: это нехорошая примета. Но мне было уже некогда наступать в ответ на Витькины ботинки, я бежал к Вовке, чтобы не смылся он, – боже, куда может зайти совершенно неоправданная вражда!

С трудом, тратя сотни торопливых слов, я заставил их сблизиться и подойти к воде. Вовка выражал собой полнейшее недоверие – руки нахально упирались в бока, да и шел он как-то бочком, словно подозревая нас в том, что мы утопим его, покажем край света в прямом смысле.

Я ругал его про себя на все лады – за упрямство, непонятливость, тупость, нежелание помириться с Витькой, – но выразить это вслух не решался.

– Глянь сперва на фонарь, – сказал я, – а потом туда!

Вовка молчал, но слушался. Все-таки его проняло, не могло не пронять, я же знаю этого упрямого Вовку с самого первого класса. Но когда он заговорил, я готов был надавать ему по его круглому, упрямому кумполу.

– Ну и что-о-о! – протянул Крошкин. – Подумаешь, край света! Суеверные фанатики! (Откуда и слова-то такие выкопал!) Не маленькие уже, должны бы знать, что никакого края света не бывает!

Он спустился по лестнице, наклонился, поболтал рукой в воде, отчего, понятное дело, пошли круги, звезды в воде заколебались, и небо тотчас отделилось от нее, превратив воду в воду.

– Вот и все! – сказал Вовка, стоя на колене, а мне хотелось подскочить и столкнуть его в реку.

– Кто придумал этот детский сад? – не мог успокоиться Крошкин, обращаясь ко мне, как бы вовсе не замечая Витьки. И проскрипел, зловредно выделяя слова: – Твой сыкун?

Я не успел ничего сообразить, как Витька бесшумной черной тенью метнулся на ступеньки, схватил за грудки Вовку Крошкина, и они завозились там, обмениваясь выразительными междометиями:

– Ну!

– Ты!

– Эх!

Я кинулся разнимать врагов, но то ли действовал медленнее, чем требовалось, то ли соперники потеряли осторожность, но я опоздал. Оба рухнули в холодную весеннюю воду, слава богу, на последние, подводные ступеньки. Вода тотчас разъединила их, они, дрожа, выскочили к фонарю.

– Всякий тут сыкун будет хвататься! – кричал Вовка.

– Трус! – отвечал ему Витька. – Давай реку переплывем. Слабо? Все вы такие – злобные негодяи.

– Я негодяй? – кричал Вовка.

– Негодяй! Негодяй! – срывая голос, орал Борецкий.

– Перестаньте! – кричал я, стараясь перекрыть их обоих. Но они не замечали меня.

Они стояли друг против друга, и их разделял, точно мишень, круг света от фонаря. Я вбежал в эту мишень, встал на самую середину и раскинул руки в стороны, как рефери на ринге, разводя друзей по разным углам.

– Стой-те! – крикнул я что было мочи с надеждой объяснить им обоим, как они глупы, бессердечны, жестоки друг к другу, а особенно Вовка, что так нельзя, что это, в конце концов, неблагородно, но намерениям моим не суждено было сбыться.

– А ты иди к черту! – крикнул мне мой друг Вовка Крошкин.

– Иди к черту, Колька! – крикнул другой мой друг, Витька Борецкий.

Они скрылись в темноте, а я остался в круге света. Ну и дела! Хотел как лучше, хотел, чтобы они подружились, а вышло…

Я двинулся к лестнице. Небо соединялось с водой. И край света все-таки был!

Наверное, я походил на Галилея, который, признав перед судом, что Земля не вертится, после суда воскликнул: «А все-таки она вертится!»

Галилей наоборот.

* * *

Лето разбросало ребячий народ, точно ветер листья, – кого куда. Кого в лагерь, кого к бабушке в деревню. А у меня лето оказалось черносолнечным, если можно так выразиться. Я пропадал в фотокружке, сидел возле ванночек перед красным фонарем, печатал карточки, а когда, напечатавшись до одури, надышавшись парами проявителя и фиксажа, выбирался на белый свет, солнце резало глаза, и приходилось постоять у дворцовой ограды, подержаться за теплый чугун, пока день не проникнет в тебя окончательно, не выйдет из тела чуланный холод, который забирался глубоко, даже в самые пятки.

Аппарата у меня по-прежнему не было, с ним без конца исчезал куда-то Родион Филимонович, и тогда я решил обследовать окрестности фотоателье. Чутье не обмануло меня: в зарослях крапивы я обнаружил целую гору стеклянных негативов. Верхние были поломаны, покрыты пузырями, поцарапаны, но пониже, в глубине стеклянного холма, я обнаружил, будто какой археолог, целый слой целехоньких, словно только что из проявки, пластинок. Жмурясь на солнце, я выбрал штук сорок, замотал их рубахой и явился к вахтерше Дворца пионеров в одной майке, взмокшей от нелегкого груза.

Со сладостным трепетом вглядывался я в фотобумагу, на которой возникают неизвестные мне лица, точно выплывают из плотного белого тумана, неторопливо выступают из неизвестности, внимательно, даже с удивлением, вглядываясь в меня, какого-то незнакомого мальчишку, который вздумал потревожить их. Седой мужчина с пушистыми бакенбардами, но лысой, блестящей головой усмехался мне довольно добродушно – еще минуточку и подмигнет, молодая девушка в панаме и с подведенными губами испуганно посматривала из проявителя, потом шел угрюмый насупившийся толстяк, глядевший из-под бровей, старушка с провалившимися щеками.

Негативы, похоже, были довоенные, сейчас люди так не одевались, и получалось еще интереснее. Вот молодой, наголо остриженный парень в косоворотке напряженно смотрит на меня – где он, интересно? Что делает? Меня ударило! А может быть, его нет, он же не зря, наверное, подстригся под нулевку, шел на фронт, а там его могли убить.

Убить?

Теперь я иначе разглядывал лица людей, особенно мужчин, возникавших из глубины кюветки. Эти люди фотографировались когда-то, вовсе не думая при этом, что скоро, совсем скоро их может не стать! И вообще: война навертела всякого, гоняла народ с места на место, морила голодом, холодом, пулями и бомбами, и, может, даже фотографий этих людей не сохранилось – они потерялись, пропали, сгорели, – а я вот вытаскивал их из ниоткуда. Суеверный холодок обдал спину: «Может, не надо?»

Но я не мог остановиться, наоборот, словно кто-то толкал меня под локоть – мальчишечье любопытство вообще сильнее любопытства взрослого человека.

Я лихорадочно, торопливо печатал портреты, один за одним, один за одним, щелкая выключателем копировального ящика, и едва успевал бросать бумагу в проявитель. В кюветке плескалось сразу несколько отпечатков, целая толпа людей. Словно торопясь выбраться из неизвестности, обгоняя, подталкивая друг друга, они возникали передо мной, и вдруг я словно врезался лицом в стекло – отец.

Мой отец – точно такая карточка была у нас дома: полосатая рубашка, галстук в крапинку, светлый пиджак, – строгий, задумчивый, смотрел на меня в упор, словно молча опрашивал: «Ну зачем ты это делаешь? Хорошо, что я жив, а если бы меня убили? Ты напечатал бы мой портрет, вытащив негатив из старого стеклянного хлама возле ателье? Что было бы тогда? Как бы было? Как пришлось бы самому тебе? И представь, что бы случилось с мамой и бабушкой?»

Я перенес отцовский портрет в воду, потом в закрепитель, включил свет, вынес из темной комнаты на свет и притих.

Отец укорял справедливо. Память не надо корябать, словно коросту, особенно просто так, без дела.

Я смотрел на отца, разглядывал лица незнакомых мужчин и женщин, и в голове, возле затылка, наливалась тяжесть.

Было неудобно, необъяснимо неловко, точно я нарушил какой-то святой обет.

* * *

Родион Филимонович так и застал меня – над веером мокрых лиц.

Постукивая сапогами, прошелся у меня за спиной, внимательно вглядываясь в портреты, повздыхал. Потом с грохотом положил на стол «Фотокор» со штативом и весело проговорил:

– Ну, хочешь поснимать? Только по-настоящему?

Я дернулся от неожиданности. Сердце оказалось с крылышками. Оно выпорхнуло из меня, потрепыхалось где-то над головой и вернулось назад: поснимать! По-настоящему!

– А чем? – спросил я.

– Будем снимать с тобой на пару! – говорил мне Родион Филимонович. – Ты бери «Фотокор», а я… – Он достал ключик, открыл стол и вытащил блистающее линзой объектива и стеклышками видоискателя, сверкающее хромированным металлом и полированными черными боками настоящее великолепие.

– Что это? – воскликнул я, потрясенный.

– Немецкая «Экзакта»! Купил на рынке! Представляешь, отдал хромовые сапоги и еще тысячу!

Елки-палки! Такую ценность надо хранить за семью печатями, а он в своем столе – ну как утянут?

Раскачиваясь на волнах восторга – идем снимать что-то серьезное! – я заряжал кассеты – целых два десятка! – вспоминал хромированную «Экзакту», невиданное чудо трофейной техники, возвращался мыслями к старым негативам и портрету отца, рассказывал об этом Родиону Филимоновичу, коренастому, круглолицему, доброму энтузиасту фотоискусства, тот охал и ахал, совсем как мама или бабушка, поражался, подтверждал, глядя на снимки, что негативы, кажется, действительно довоенные, и эта радостная суета, счастливая взволнованность совершенно выбили из моей головы самое главное: а что снимать-то будем, куда идем?

Родион Филимонович шел со мной рядом, и я удлинял шаг, чтобы не отстать от крепыша в военном полувыцветшем френче с тремя желтыми нашивками на правой стороне груди – три тяжелых ранения. По дороге мы оживленно разговаривали, обсуждали, какую выдержку и диафрагму надо устанавливать, если снимать при солнце, а какую в тени. Родион Филимонович пояснял, что работа будет срочная и нужно отнестись к делу внимательно, особенно когда я буду наводить «Фотокор» на резкость через матовое стекло – снимать придется со штатива, – не забывай про композицию, не торопись, следи, чтобы на лица не падали глубокие тени, хорошо, что у нас есть в запасе химикаты и все такое, о чем всегда говорят взволнованные и не до конца уверенные в себе фотографы, идущие на важную съемку.

Замысел Родиона Филимоновича состоял в следующем: он обновляет «Экзакту», а я, поскольку работу нельзя провалить, дублирую его и, хотя он уверен в прекрасной камере – немцы, что ни говори, мастера в аппаратуре, особенно оптической, – снимаю нашим простым советским «Фотокором» на наши простые довоенные пластинки, набиваю, так сказать, руку, учусь мастерству.

Я не успел оглянуться, как мы оказались в городском парке, торопливо прошли тенистыми березовыми аллеями к старому деревянному театру. Зимой этот театр без печек, ясное дело, вымерзал насквозь, тараканы и те небось околевали, но вот всякую весну его подкрашивали, подмалевывали, как могли, и зазывали сюда разных разъезжих артистов.

Тем летом в деревянном – но с белеными колоннами, а оттого солидном – здании выступал театр музыкальной комедии: об этом извещали на каждом углу афиши с аршинными буквами. Однако я не совсем понимал, при чем тут мы с Родионом Филимоновичем? Почему мы движемся к театру, заходим во дворик за спиной у него, устраиваемся на ящиках под тополем. За деревянными стенами гремела музыка, слышались арии или как их там.

Сперва во дворе никого не было, потом выскочили трое здоровенных кудрявых мужиков в ливреях, расшитых золотом, и с накрашенными помадой губами. Родион Филимонович поднялся с ящика, навесил на грудь блестящую «Экзакту» и, солидно посверкивая хромировкой, не спеша, явно сдерживая шаг, двинулся к ним.

Белокурые здоровые кудряши окружили моего крепенького учителя – он не доставал им до плеча, – вежливо склонили головы, потом дружно закивали, опять помолчали мгновение и, опять закивав, поправляя парики, двинулись к тополю. Родион Филимонович шел впереди, и лицо его показалось мне одновременно измученным – виноватые глаза, щеки в румянце – и оживленным.

– Вот сюда, пожалуйста! – указал он рукой патлатым верзилам и шепнул мне: – Ну чего ты! Действуй!

Торопясь, дрожащими руками я начал раздвигать штатив, устанавливать «Фотокор», наводить аппарат на артистов, а Родион Филимонович, склонясь над зеркальным видоискателем своей солидной «Экзакты», щелкал затвором. Наконец изготовился снимать мужиков в ливреях и я – уже заправил кассету! – но тут из открытых настежь боковых дверей, откуда вывалились эти трое, кто-то заорал громоподобным басом:

– Эй! Кушать подано! На сцену!

Мужики сорвались, кинулись к дверям, обгоняя друг друга и всхохатывая, а я стоял как дурак: одна рука поднята – внимание, дескать, снимаю, – вторая держит тросик. Я чертыхнулся, но Родион Филимонович успокоил:

– Невелика беда! Подумаешь! Кушать подано!

Я спросил, что это значит.

– Да артисты это такие, – улыбнулся Родион Филимонович. – Только и слов у них, как на сцену выйдут: «Кушать подано!»

Мы дружно рассмеялись, лицо моего учителя успокоилось. Будто своим сочинением про ерундовых артистов он сам себя утешил.

Музыка в театре делалась все громче и пронзительнее. Мне даже показалось, что деревянные стены начинают дребезжать от напряжения, того и гляди, что-то там в зале лопнет, – и действительно, прямо-таки рухнули аплодисменты, из двери по-сумасшедшему выскочила расфуфыренная дамочка в розовом, до земли, платье, толстоватая, правда, но все-таки видная такая, довольно красивая, и заорала во всю мочь:

– Ах! Какой позор! Какой позор!

– Да что вы! – кричал, смеясь, бежавший за ней дядька в лакированных, похожих на галоши, низких ботинках и в сиреневых забавных штанах вроде кальсон. – Аделаида Петровна! Вы гений! Душка! Молодец!

– Позор, позор! – кричала, не соглашаясь, Аделаида Петровна, точно хотела в речке утопиться, окажись тут речка, но уже во все глаза смотрела на хромированную «Экзакту» моего учителя.

– Да что вы! – кричал дядька в кальсонах и галошах. – Чудесно! Неповторимо! Великолепно!

– Вы меня успокоили! – моментально согласилась розовая артистка. – Значит, все-таки ничего?

– Выше всяких похвал!

Вслед за розовой дамочкой и мужиком из распахнутых дверей перли и перли разряженные, в золотых и серебряных одеждах артисты, многие, в том числе и женщины, тотчас закуривали, кричали о чем-то, перебивая друг дружку, будто попугаи, и я растерялся, подумав, что это все похоже на какой-то невиданный базар, но только не мы пришли на него, а базар вбежал во дворик. Розовая дамочка тем временем громко воскликнула, указывая на нас пальцем:

– Это фотографы! Давайте фотографироваться!

Ей, видно, все время хотелось, чтобы на нее обращали внимание.

– Слышите! – закричала она громко, оглядывая двор. – Давайте фотографироваться!

На нее обратили внимание, но только по-разному. Одни тотчас бросились к нам, а другие хихикали, подмигивали, показывали головой на розовую артистку и отходили в стороны. Но она не обращала ни на кого внимания. Она уже стояла посреди разноцветной толпы, покрикивала, чтобы центр не переместился куда-нибудь в сторону, смеялась, шутила, забыв начисто про какой-то позор, который еще недавно ее так огорчал.

Я опять действовал замедленно, и Родиону Филимоновичу, быстро щелкнувшему своей сверкающей техникой, пришлось удерживать публику.

– Для главного кадра, – говорил он, – для главного кадра.

Мне ко всему пришлось поворачивать головку штатива, устанавливать аппарат боком для горизонтальной съемки, и когда я, взмыленный, наконец изготовился нажать спуск тросика, чуть не свалился со смеху. Каждый артист кого-то из себя изображал – один вытянул гордо голову, второй скособочил брови одна выше другой, а тетенька в розовом мучительно удерживала на лице приторную, совсем конфетную улыбку. Один только дядька в кальсонах, который гнался за ней и уговаривал ее, снял с головы мохнатый, до пупа парик и весело блестел лысиной, ничуть не заботясь о выражении лица.

Что началось потом!

Расписная группа рассыпалась, и мы с Родионом Филимоновичем только успевали поворачиваться: каждый хотел сняться отдельно. Ну, вдвоем на худой конец. Но большинство – отдельно. Мой учитель выхлопал всю свою пленку, я тянулся дольше, «Фотокор» все-таки не позволял таких скоростей. Но и у меня скоро кончились кассеты. Загремел звонок, потом заиграла музыка, театрик проглотил со двора всех артистов, снова стало пусто.

Родион Филимонович, как землекоп, например, отирал со лба пот, неуверенно, как-то робко улыбался, и я подумал, что искусство – оно действительно требует жертв.

* * *

Ровно через сутки произошла торжественная встреча моих учителей – Анны Николаевны и Родиона Филимоновича.

Мы с руководителем кружка не успевали напечатать множество карточек, припозднились, зато шли с пухлым черным пакетом из-под фотобумаги, который оттопыривал карман Родиона Филимоновича, словно бумажник, и появились перед театром в антракте, так что пришлось продираться сквозь толпу зрителей, которые неторопливо прохаживались возле белых деревянных колонн. Тут-то мы и столкнулись с Анной Николаевной.

Она была нарядная, в строгой черной юбке, таком же пиджачке и белой кофточке, казалось бы, ничего особенного, но на белой кофточке, у горла, топорщился белый бантик – с бантиком Анна Николаевна в школу никогда не ходила. Я смутился, Анна Николаевна, по-моему, тоже – а в смятении я почему-то становился торжественным и официальным – и высокопарно представил Родиона Филимоновича, резко произнося слова и отрывая их друг от друга.

– Мой! Руководитель! Из Дворца! Пионеров!

Родион Филимонович, неуклюже прикрывая локтем оттопыренный карман с фотографиями, протянул Анне Николаевне руку и произнес:

– Так сказать, э-э-э, встреча двух педагогов.

Анна Николаевна смотрела на фотографа приветливо, доброжелательно – действительно, как хорошо, когда встречаются преподаватели из школы и из кружков, – замечательно просто, но загремел спасительный звонок, и она заторопилась, сказав на прощание:

– Правда, замечательно поют?

Я хотел объяснить, что мы тут по другой причине, но Родион Филимонович опередил меня, торопливо подтвердив догадку учительницы:

– Просто великолепно!

Мы потоптались, не зная, о чем еще говорить.

– Знаешь, Коля, а Виктор Борецкий уходит от нас! – вдруг сказала Анна Николаевна.

Прямо громом меня оглушило. Витька уходит! Черно-солнечное лето исчезло, сгорело в один миг, вместе со всеми его чудными проявителями, фиксажами, печатанием с чужих негативов и отцовской карточкой и даже вместе с «Фотокором» и целым веером портретов разряженных артистов, которых мы нащелкали досыта. Значит, Витька уходит! И всему виной Вовка Крошкин?

А я! Хорош друг, ничего не скажешь, попытался соединить двух своих товарищей, ничего не вышло, и успокоился. Бросился в свою фотографию, запрятался в темноту и наслаждаюсь, про все забыв! Как же так?

– А ведь вам говорили о благородстве! – сказала Анна Николаевна.

Я бестолково кивнул башкой. Говорили!

– Жаль, – вздохнула Анна Николаевна, – хороший мальчик, а главное, уйдет в другую школу с тяжелой душой. Как ты думаешь?

Это верно, с тяжелой. Оставалось во всем соглашаться, больше ничего.

– Вот что! – сказала вдруг, просветлев, Анна Николаевна. – Нашу школу делают восьмилетней. И нам дали деньги на оборудование. Много денег. Я завтра пойду в магазин учебно-наглядных пособий. Помоги мне! И Виктора позови. Может, еще уговорим?

Я глядел на Анну Николаевну не как на живого человека! Идти за покупками в магазин, где никто ничего не покупает, да еще с Витькой! Такое мог предложить только, только… не знаю кто!

Анна Николаевна чинно кивнула нам, прощаясь, скрылась за колоннами. Родион Филимонович внимательно посмотрел на меня, опустил голову, будто его за что-то отругали, и мы двинулись в знакомый дворик.

Он был еще полон, и мне казалось, артисты тотчас узнают нас, кинутся навстречу – мы же принесли им снимки! И недурные, надо сказать, снимки, хорошо получилось не только у Родиона Филимоновича, но и у меня, единственное отличие, он печатал с узкой пленки через увеличитель, у него карточки были тринадцать на восемнадцать, а мои, при контактной печати, вполовину меньше.

Мы вошли во дворик, но никто не бросился нам навстречу. Я удивленно взглянул на учителя и ничего не понял – лоб его снова покрылся потной росой. Хотел было взять на себя инициативу, крикнуть во все горло: «Налетай, карточки принесли!», но все-таки постеснялся, да и к месту: у Родиона Филимоновича, оказывается, были другие намерения.

Он решительно подошел к тополю, опрокинул ящик, на котором мы вчера сидели, поджидая артистов, вынул из кармана пакет и дрожащей рукой начал раскладывать карточки. Дул легкий ветерок, снимки шуршали, наезжали друг на дружку, колыхались, а то просто падали в пыль, и мой руководитель клал на них камешки. Он взглянул на меня каким-то жалким, затравленным взглядом, и сердце мое оборвалось: уж не продавать ли он собрался эти снимки?

Теперь вокруг нас сбилась толпа, послышались радостные возгласы, но никто не спешил брать фотографии. Все восхищались:

– Ах, какая чудная карточка!

– А это я, подумать только!

– Впечатляющий портрет!

– Нет, смотрите, как Репкин похож на Мефистофеля!

Наконец кто-то спросил:

– Сколько стоит?

– Пять рублей, – не проговорил, а какими-то жерновами проскрипел Родион Филимонович.

– Ха, бесплатно! – воскликнул тот же голос, но деньги не посыпались на Родиона Филимоновича. Неохотно расставались артисты с денежками, хотя сниматься очень любили!

Постепенно, как бы нехотя, но все-таки карточки покупали. Родион Филимонович понемногу успокаивался. Совал пятерки, трешки, рубли в карман своих широких галифе, но сколько ни совал, не оттягивало этот карман, как булыжником. Больше всех карточек брала старуха в синем, до пят платье. Как всякая старуха, привередливо торговалась, уговаривала Родиона Филимоновича отдать ей по трешке. Он не спорил, согласно кивал, не жалея расставался с нашей продукцией. Голос у старушки был молодой, казался знакомым. Я пригляделся к ней – вот так да! Оказалось, это вчерашняя розовая артистка. Ничего себе, умеют же переделываться, поразился я. Но загремел последний звонок, и артистов как ветром смахнуло.

Снова за стеной барабанила музыка. Мой учитель угрюмо стоял возле ящика, на котором лежали карточки под камешками, ковырял сапогом землю и не смотрел на меня. Я вздохнул: да, дела, ничего себе. И подумать не мог, что Родион Филимонович снимал за деньги. Знал бы…

А что, если знал бы, не пошел с ним, отказался снимать «Фотокором» вволю, первый раз по-настоящему? Пошел бы, только вот эта торговля получилась какая-то неловкая. Стыдная, что ли…

– Ты, Коля, иди-ка, пожалуй, а я останусь, – проговорил Родион Филимонович хрипло, словно со сна. – У тебя вон дела завтра в школе. Еще зайти за кем-то надо…

Я обрадовался: не нравился мне этот театр с напомаженными мужиками. Им бы, честное слово, в армию, хоть и война кончалась, а они тут ошиваются, тоже мне – «Кушать подано». Таланты!

Я подошел к повороту и обернулся. Мой учитель снова помотал головой и с досадой плюнул на землю. Плохо брали карточки, в самом деле.

* * *

Витька был дома, точнее, плавал на ялике вокруг баржи, и мне снова удалось погрести. «Хороший бы из Борецкого разведчик вышел, – думал я, поглядывая на приятеля, – ни звука про другую школу. Значит, даже мне не доверяет».

Меня так и подмывало на Витьку насесть изо всех моих сил – обругать как следует, укорить до слез и вообще надавить на его психику. Но с психикой у меня плоховато получалось – встреча у края света вспоминалась снова и снова: я посреди светлого круга, а оба моих товарища разбегаются в темноту, посылают меня к черту – вот кто, оказывается, виноват.


Вы ознакомились с фрагментом книги.

bannerbanner