banner banner banner
Потрясение
Потрясение
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Потрясение

скачать книгу бесплатно


Бертран уплывает.

Лайсве смотрит на его маленький хвостик и лапки, пока те не скрываются из виду. В зубах она сжимает монетку, мокрую от морской воды.

Мамонты и аксолотли

За неделю до облавы, разлучившей Лайсве и Астера, она искала информацию о двух водных объектах: реке Лене в Сибири и озере Сочимилько близ Мехико.

Лайсве пыталась вспомнить что-то о смерти и жизни, связанное не с человеческой историей, а с историей животных, водой и влечением. Однажды между заросших сорняками рельсов метро она нашла белый медальон в виде розы, вырезанный из кости животного. Вероятно, слоновьей. Она отнесла его в Омбард.

– Это не слоновая кость, – сказал старик-запятая. – Этот бивень намного старше. – Он рассмотрел медальон в лупу. – Он восходит к началу времен.

– Бивень мамонта? – прошептала Лайсве. Она знала, что перед Великим разливом и крушением мира люди стали находить бивни древних мамонтов – те торчали из земли и вечной мерзлоты по берегам Лены. Примерно в то же самое время аксолотли – нежно-розовые амфибии, которых Лайсве любила больше всех живых существ на свете, – начали мигрировать по каналам, берущим начало от озера Сочимилько. Мамонты давно вымерли, аксолотлям едва удалось избежать той же участи; это и пробудило ее любопытство.

Но больше всего ее занимали две другие темы. Первой была подпольная индустрия по торговле бивнями: как только бивни доисторических мамонтов стали находить в большом количестве, на них началась охота. Второй была способность аксолотлей отращивать оторванные конечности.

В Якутии, где люди всю жизнь с трудом перебивались охотой и рыбалкой в близлежащих лесах и реках, целые деревни внезапно разбогатели на «мамонтовой лихорадке». Бивни мамонтов – «ледяная кость» – пользовались особым спросом в Китае; китайцы закупали более восьмидесяти тонн «ледяной кости» в год. Столкнувшись с запретом на продажу слоновой кости, китайские резчики наводнили Якутию, охотясь за мамонтовыми бивнями. Для участников новой индустрии «ледяная кость» стала нежданным источником дохода; для ученых – потенциальной возможностью узнать недостающую информацию о мамонтах и причинах их гибели. Две противоборствующие силы – деньги и знания, деньги и выживание – вызвали смуту в обществе.

Сложно сказать, как повлияла мамонтовая лихорадка на нелегальную добычу бивней африканских слонов. Но Лайсве поняла одно: земля подбросила людям мамонтовые бивни как испытание, желая посмотреть, как они поступят. Когда прежде происходило нечто подобное – во времена алмазной или золотой лихорадки – у людей всегда был выбор. У Лайсве сохранилась сенсорное воспоминание из детства, вспышка на сетчатке, ряд крошечных движущихся изображений рядом с изображением матери, которое она носила в телесной памяти, – она уже видела бивни мамонта раньше. Они смотрели на нее из земли и, казалось, что-то говорили, но что именно, она не знала. Бивни тянулись к небу призрачными вопросительными знаками.

Однажды, вспомнила Лайсве, они с матерью встретили старателя, стоявшего по колено в мутной речной воде. Тот пытался выдернуть бивень из ила. У охотника на бивни был большой нож и ружье. Мать несла на спине брата. Замри как статуя, велела ей мать. Они спрятались за деревом. Когда Лайсве прислонилась спиной к его коре, дерево с ней заговорило. Это конец эпохи, сказало оно. Животные возвращаются: сначала их ископаемые останки, потом они сами. Перемещается вода.

Лайсве смотрела на мчавшуюся мимо реку Лену. Та уже смыла не одну деревню и унесла жизни многих людей.

Истории животных, растений и воды заставили Лайсве иначе воспринимать и человеческую историю. Она сказала об этом матери еще в раннем детстве.

– А что для тебя история? – однажды спросила ее мать.

Лайсве ответила перечислением, объединяя предметы в группы по три:

– Взрыв, космос, хаос. Растения, рыбы, животные. Коренные народы, среда обитания, мифы. Мечты, влечение, смерть. Набеги, воровство, колонизация. Деньги, корабли, рабство. Бог, товары и услуги, бойня. Война, власть, геноцид. Цивилизация, прогресс, разрушение. Наука, транспорт, города. Небоскребы, мосты, яд.

– Государства, сила, жестокость. Террор, восстания, тюрьмы. Коллапс, облавы, вода.

– Ясно, – ответила мать. А потом, чтобы успокоить дочь, рассказала историю.

– Знаешь аксолотля, Лайсве? – спросила она. – Его латинское название – амбистома мексиканум, а на языке науатль аксолотль означает «ходячая рыбка». Но он не рыбка, а амфибия. С рождения до половозрелости его организм никак не меняется. Поэтому ученые считают аксолотля образцовым организмом. Его тело способно делать то, что человек не может. Отращивать хвост, например. Или лапы. Ткань, из которой состоят его глаза, сердце, мозг. Нервную систему.

Аксолотли умеют дышать четырьмя способами, объяснила мама. Они могут дышать внешними разветвлениями жабр, которые называются фимбриями. А могут через кожу. Еще один дыхательный орган расположен у них во рту, в задней части горла – такой тип дыхания называется буккальным. Наконец, аксолотли умеют дышать легкими – любопытная эволюционная адаптация, ведь у большинства амфибий вместо легких жабры. Аксолотль может подплыть к поверхности воды, проглотить пузырек воздуха, направить его в свои крошечные легкие и некоторое время плыть так.

Под водой память Лайсве всегда обращается к матери вне зависимости от ее желания.

Материнские воды

Когда в ее памяти всплывает прошлое, она всегда думает о нем в настоящем времени. Как в кино, изображения ускоряются. Вспоминая свое первое погружение под воду и думая о матери, она вызывает к жизни воспоминание, существующее уже вне времени.

Когда Лайсве впервые ныряет в воду, она прыгает вслед за матерью. В мать стреляют – быстрая и верная смерть – за один шаг от посадки на корабль, который должен спасти им жизни. Увидев это, Лайсве не думает и не чувствует. Она прыгает.

Под толщей голубой воды она чувствует невесомую оболочку своего тела. К ней возвращается прежнее умение дышать в воде, жить в амниотическом море, ее жидкие легкие. Серо-зелено-голубая завеса воды кажется мутной лишь поначалу, потом зрение проясняется, и все становится ясным как день. Лайсве поворачивает голову, вертит руками и телом, кружится, пока ее стопы не касаются дна. Она подносит к лицу ладони и смотрит на них: прозрачные, но настоящие. Лайсве идет-плывет по дну океана, нащупывая дорогу к матери.

Вдали возникает темная фигура. Она растет и становится огромной, а когда наконец вырастает перед ней, Лайсве видит, что это кит. Сердце начинает распирать грудь и, кажется, перестает в ней умещаться. За свою короткую жизнь Лайсве успела полюбить китов.

– Ты знаешь, где моя мама?

Глаз кита округляется.

– Да, дитя. Она за твоей спиной. Совсем близко. Она должна отдать тебе кое-что важное. А потом я ее заберу. Ты же мне веришь?

Лайсве кивает. В наземном и подводном мире действуют разные логические законы. Лишь дети и животные их понимают. И деревья, но говорить с деревьями может быть опасно.

Лайсве медленно оборачивается, мысленно готовясь к встрече. Еще не хватало заплакать, как маленькая. Она знает, что мать застрелили; знает, что они оказались здесь, на дне, не просто так. Когда она наконец видит лицо матери, ее собственное тело распадается на крошечные частички, как все в мире со временем рассыпается на песчинки, лежащие на дне океана. Когда мать обращается к ней, прозрачной девочке из воды, она, Лайсве, становится частицей и волной.

– Лайсве, – говорит материнское тело. – Возьми эту вещь. Сожми в ладони и держи крепко. Возьми ее обратно в мир. Когда твое становление завершится, вещь тоже станет чем-то. Храни ее при себе. Ее нельзя ни на что обменять. Она имеет ценность лишь до тех пор, пока находится в твоей ладони.

Лайсве берет вещь. Кладет ее в рот; у вещи вкус крови и меди. Тело матери прозрачно, за ним видны плавающие рыбки. Тело улыбается. Улыбка окутывает Лайсве с ног до головы: сперва ее стопы, затем лодыжки и колени, бедра и таз – там улыбка ненадолго задерживается и поднимается выше, к животу, груди, плечам и шее, и наконец становится ее улыбкой. Лайсве снова ощущает себя целой.

– Я люблю тебя, – говорит мать, – моя любовь всегда будет жить в твоем теле.

Лайсве размышляет, что плакать под водой не имеет смысла. Если заплакать под водой, слезы просто вернутся туда, откуда возникли.

– Послушай, моя дорогая, – говорит мать, – ты еще окажешься под водой; сегодня первый раз, но не последний. Ты понимаешь?

Лайсве кивает, и на миг колышущиеся в воде волосы матери переплетаются с ее телом. Оплетают его, как ростки.

– Сегодня тебе дали монетку. Монетка поможет переправить отца. Он даже не подозревает, как сильно в ней нуждается. Горе убивает его, а это опасно для окружающих. Есть человек по имени Джозеф; он сможет вам помочь. Вы должны найти Джозефа – он существует в прошлом, но есть и в настоящем. В следующий раз ты подплывешь к женщине – огромной женщине, великанше – и поможешь ей спасти миллионы детей, переправив их к авроре, новой заре.

– А потом, в самом конце, ты отправишься на поиски того, кто был твоим братом. Мальчик, которого ты найдешь, будет гореть в лихорадке, и, возможно, тебе покажется, что он хочет тебя убить, но я обещаю, моя прекрасная водная девочка, мой тюлененок, что он тебя не убьет. Мир встает между мальчиками и их истинным предназначением. Помни: ты никого не сможешь спасти. Ни меня, ни брата, ни отца, ни мир. В твоих силах лишь переправлять предметы, людей и истории из одного времени в другое. Осуществлять перестановки. Восстанавливать смыслы из обломков прежних смыслов.

Лайсве пытается подбежать к матери, но та превращается в воду.

Возвращается кит и ласково выносит Лайсве на поверхность океана. Она слышит громкий звук, похожий на звук разбивающейся о берег волны или корабля, и возвращается на поверхность, к спасательному кораблю и продрогшему рыдающему отцу, плачущему запеленутому братику и матери, навек ушедшей под воду.

После этого она знает, что воды можно не бояться, потому что время скользит и движется вперед и назад, как скользят и движутся предметы и истории. Она обретает новое знание о том, как перемещать предметы. Она постигает смерть и переход в новое качество.

Первая этнографическая заметка

Всякий раз, когда разговор заходил о золотой лихорадке, моя прабабка плевала на пол. И рассказывала, как Иоганн Август Зуттер – произнося его имя, она плевала на пол дважды, по плевку на каждое «т» в его фамилии, – издевался над женщинами из племени нисенан. Он бежал из родной страны, чтобы избежать тюремного заключения. Бросил пятерых детей. Присвоил себе пятьдесят тысяч акров земли. Заявил, что наши дома – его собственность. Что наши женщины и дети – его собственность. Мы сбивали руки в кровь – строили для него, готовили, убирали и помогали защищать «его» землю, чтобы он нас не убил. Он вмешивался в брачные обычаи нашего племени. Надругался над моей родной сестрой и двоюродной. Он любил ложиться с несколькими женщинами сразу. Меня изнасиловал еще девочкой. И моих друзей – и мальчиков, и девочек. Те, кто не хотели с ним ложиться, становились врагами. Те, кто не хотели с ним работать, становились врагами. Вода в реке Сакраменто окрасилась нашей кровью. Мы ели пшеничные отруби из деревянных корыт. Нам не давали ни тарелок, ни приборов. Сам он ел с фарфора. Мы спали в запертых клетушках без кроватей. Он бил нас, а некоторых забил до смерти. Другими обменивался с местными плантаторами. Обменивал нас, как скот, и торговал нашим трудом. Однажды, когда большинство из нас, живших на ранчо Зуттера – она снова сплюнула дважды, – погибли от эпидемии кори, он построил лесопилку. С лесопилки Зуттера и началась золотая лихорадка. Мы-то, конечно, знали, что в здешних реках и холмах водится золото. Эта земля полнилась золотом до самых краев. Но мы не знали, что чужаки сделают с этим золотом, с нами и с нашей землей. Жестокость Зуттера ознаменовала собой целую главу в нашей истории и имела далекие последствия, коснувшиеся и наших детей, и наших предков. Закончив рассказ, прабабка смотрела на пол, где блестела ее слюна, словно ждала, что из этой слюны вырастет дерево. Моя прабабка дожила до ста лет, но тело ее было искалечено горем и яростью. В наши дни оставшиеся индейцы нисенан в горах Сьерра-Невада промышляют низкооплачиваемым ручным трудом. В 1950-е мой отец учил нас не высовываться. Никогда не доверяйте правительству, говорил он. Люди из правительства приходят и крадут детей. Так было с моим братом. Научитесь быть тише воды, ниже травы, иначе вас убьют. Отец смастерил мне погремушку, подвесив черепаший панцирь на олений рог; она у меня до сих пор. Мать делала бусы из перламутровых раковин.

Сестра умеет плести непромокаемые корзины из багряника, папоротника и ивы. Но многие мои знакомые уже не умеют говорить на нашем языке… Прабабка сказала, что когда индейцы нисенан говорят на своем языке, поют или танцуют, их понимают деревья, вода и животные. Я по-прежнему знаю некоторые слова и песни. Работаю поваром в забегаловке. Моя дочь стала ученой. Ее взяли на стажировку в Калифорнийский университет в Беркли, в Национальную лабораторию Лоренса Беркли. Она хочет стать астрофизиком. Она объясняет: пап, золото возникло в результате мощной вспышки, когда столкнулись две нейтронные звезды. Все золото вселенной рождено из этих нейтронных звезд. Я ее слушаю.

Яблоко

Второй перекресток

Что, если труд помогал нашим рукам и ногам осознать, что ценность наша не исчисляется только монетой? Что, если мы и наши тела трудились ради единой цели – построить тело статуи, чтобы та устремилась в небеса и поведала Господу наши тайны?

Я никогда не тосковал по дому. Я тосковал по надежде.

Потому что, видите ли, ее тело под многотонным грузом меди хранило свои тайны. Однажды Джон Джозеф рассказал, что на островах Бедлоу и Эллис были кладбища и захоронения священных артефактов ленапе. Когда-нибудь, сказал он, люди начнут раскопки и обнаружат доисторические предметы, принадлежавшие его предкам, индейцам ленапе – железо, трубки, глиняные горшки и монеты. Ему не нравилось, что мы работали на костях его предков. Иногда в перерывах он просто стоял и смотрел на землю. Нам тоже это не нравилось. У нас – Эндоры, Дэвида и у меня – возникало такое чувство, будто мы оскверняли могилы, но мы трудились, чтобы построить статую на этой земле, и труд нас сплотил. После того, как Джон Джозеф рассказал нам о ленапе, мы иногда останавливались и тихо шептали молитвы, обращенные к земле.

С Джоном Джозефом мы познакомились у стойки гостиницы, когда оба искали жилье. Администратор сказал, что у него есть комната на четверых, комната без прикрас, ночлег для рабочего люда. Я взглянул на волосы Джона Джозефа – они были черные и доходили ему до лопаток. Он взглянул на пятна на моем лице. Этот молчаливый разговор оказался красноречивее слов; мы сняли комнату. Вскоре к нам подселили Эндору и Дэвида.

Много лет спустя нас с Джоном Джозефом наняли для работы над другим проектом – памятником индейцам, который хотели построить на утесе с видом на Нарроуз. Я обрадовался; нам нравилось работать вместе, и я решил, что нашей статуе понравится, что у нее появится друг. Новая статуя должна была изображать индейского воина примерно такого же роста, как женщина, которую мы построили, но все же чуть выше. Замысел был таков, чтобы с борта прибывающих в город океанских лайнеров сперва был виден индеец, а потом уже женщина, которую мы построили. На церемонию закладки памятника явились тридцать два вождя; среди них был и Красный Ястреб, вождь оглала-лакота, и вождь шайеннов Две Луны. Оба сражались с армией США при Литл-Бигхорне и много где еще. Две Луны позировал для пятицентовой монеты.

А потом финансирование отозвали. Из-за споров политиков и богачей проект бросили, как цепь, что теперь лежала у ног статуи. Через год началась мировая война, и о проекте забыли. Даже имена вождей – Сетан Лута, Эсехе Охнесесестсе – стали произносить неправильно, на другом языке.

Так переписывали историю. В моей родной стране историю рабства переписали как историю великих географических открытий. Когда французские колонизаторы прибыли в Сан-Доминго, они выкосили местное население и построили свою историю на его костях.

Однажды я спросил Джона Джозефа, что он думает о «великих географических открытиях».

– Остерегайся мореплавателей, прибывающих в шторм, – ответил он. – У историй, приплывающих по морю, острые зубы. – Я не знал, что он имел в виду, но его слова запали мне в душу.

Бывало, вечером после трудового дня мы вместе выпивали – Джон Джозеф, Дэвид, Эндора и я. Мы говорили о том, как все могло бы сложиться, если бы женщина, которую мы строили, на самом деле символизировала свободу и держала в руке разорванные цепи. Если бы все было, как в жизни, и статуя стояла бы на костях индейца, убитого здесь, но была бы не памятником кровопролитию, а напоминанием о том, что рождение этой страны несло с собой смерть, и отрицать это было бессмысленно. Что, если статуя стала бы частью этой истории, а индейский воин – ее стражем и спутником, и они вместе смотрели бы на воды пролива? Что, если бы историей Америки стала бы именно эта история, а не та, другая, которую придумали потом?

Когда-то Эндора была монахиней Доминиканского ордена. Мы познакомились на борту «Фризии», когда плыли из Ирландии. Наша встреча была то ли спасением, то ли проклятием; я так и не понял. Я плыл на запад, потому что мне нужна была работа; я надеялся найти работу на сталелитейной фабрике. Там платили больше, чем на бумажных фабриках, тростниковых плантациях или в шахтах.

На пятый день плавания на нижней палубе ко мне привязался пьяница. Я не мог спать, на корабле было слишком тесно, приходилось ютиться среди сотен людей и груза, и я взял в привычку по ночам выходить и стоять у ограждения рядом с лестницей, ведущей в трюм. В ту ночь пьяница вышел на палубу, чтобы опорожнить желудок в море, а увидев меня, достал нож и напал. Он прижал меня к ограждению, размахивал лезвием, голова болталась. Он был очень пьян. Я слышал за спиной шум воды. Стояла глухая ночь, почти утро. В такой темноте можно творить, что угодно; никому нет дела до происходящего. К тому же мы оба были пассажирами, не обладающими никакой ценностью; он с его дырявой курткой и черными зубами, да я. Он, видимо, хотел утвердиться за мой счет. Пьяница резанул ножом мою руку и оттяпал кусочек кожи. Неужто у нас на борту прокаженный, сказал он, имея в виду мои пятнистые лицо и шею. Ты, кажется, превращаешься в морское чудище, не лучше ли тебе вернуться в океан, где тебе самое место? Он говорил и другие слова, слова, которыми меня обзывали всю жизнь во всех четырех странах, где я жил. Я не знал, откуда он родом, но его рот был полон желчи, и он полосовал воздух ножом все ближе и ближе к моему лицу. Тогда я понял, что он хочет убить меня или выбросить за борт. Я бросился на него, попытался опрокинуть его на палубу, но он ударил меня по спине, и я потерял равновесие. Истекая слюной, он закричал на меня и занес руку для удара. Больной ублюдок, выпалил он, и изо рта его пахнуло гнилыми яблоками.

Он занес нож над моей головой, и я закрыл глаза. А потом услышал ее голос.

– У этой болезни есть название, – прокричала она. Я открыл глаза и увидел ее – Эндору – за миг до того, как она разбила ему голову пожарным топором. Безжизненное тело пьяницы рухнуло на палубу.

– Она называется витилиго, – сообщила она бездыханному телу у наших ног.

Мы таращились на мертвеца. Вокруг его головы растекалась лужа крови.

– Помоги сбросить эту крысу за борт, – сказала она.

Вокруг не было слышно ни звука, лишь шумели волны. Было очень темно; горели только тусклые навигационные огни и звезды.

Мы сбросили пьяницу за борт; тот приземлился в воду почти бесшумно. Эндора кинула вдогонку топорик. Океан молча сомкнул над ними воды.

– Жаль с ним расставаться, – посетовала она. – Отец выменял этот топорик в «Дохлом кролике» в Файв-Пойнтс[5 - Квартал в Нижнем Манхэттене XIX века, считавшийся самым преступным в истории Нью-Йорка.] давным-давно. А я с тех пор носила его при себе; мне так было спокойнее. – Она взглянула на ночное небо. На горизонте гремел гром. Пахло небом и морем. А потом вдруг пошел дождь, такой сильный, что нам пришлось укрыться под спасательной шлюпкой.

На ней была серая монашеская мантия и очки. Ей нельзя было дать и шестнадцати лет, но мне запомнилась ее физическая сила – она легко орудовала топором, легко схватила труп мужчины и перекинула его через борт. Порывшись в складках своей мантии, она достала флягу. Мы выпили. Она долго молчала и наконец произнесла:

– Меня зовут Эндора. – Глотнула из фляги, запрокинув голову, и я увидел крест у нее на шее. Но он был не из золота, а темнел сине-черным на коже – любительская татуировка чуть ниже челюсти. Потом я узнал, что напавший на меня пьяница надругался над ней в начале нашего плавания. Она заметила, что я смотрел на ее шею. Опустила глаза и взглянула на мою шею, где пятна на коже были ярче всего. Так мы и смотрели друг на друга и изучали истории, написанные на нашей коже. Потом она встала, сняла вуаль, чепец и нагрудник, из которых состоял верх ее монашеского одеяния, и швырнула их за борт. Сняла мантию и тоже выбросила ее в море – та взметнулась на ночном ветру, как взмывший над водой дельфин, и упала в пенные волны.

Без мантии Эндора стала неопределенного пола; ее волосы торчали во все стороны. Она их взъерошила. Она была и похожа на мужчину, и не похожа.

– Меня зовут Кем, – сказал я.

Не знаю, был ли в тот момент с нами Бог или нет.

Дэвид Чен стал одним из нас и вписал свое имя в нашу историю, когда железный каркас статуи начал подбираться к небу. Он представлял собой чугунный квадрат в девяносто четыре фута высотой. Дэвид и Джон Джозеф работали рядом – крепили железные заклепки, опоры, арматуру и устанавливали двойную винтовую лестницу, находившуюся внутри статуи. Она похожа на вертикальную железную дорогу, закрученную в спираль, сказал Дэвид. А по мне так на металлическую циновку, заметил Джон Джозеф. А мне кажется, она похожа на корсет, сказала Эндора. Изнутри становилось понятно, как устроено ее тело – она состояла не из костей, а из паутины балок, опор и железа.

Джон Джозеф заявил, что никогда не видел никого ловчее Дэвида, парящего между балками и арматурой. Тот спускался по веревкам с изяществом танцора, привязывал их, отвязывал и цеплял к новому месту, перемещаясь по телу статуи. Бывало, Дэвид висел на одной руке, обхватив веревку одной ногой; вторая рука просто болталась свободно, голова была запрокинута, и он смотрел на что-то вверху, а может, смотрел в пустоту. Джон Джозеф говорил, что не было на свете никого отважнее его предков-высотников, но мне казалось, что Дэвид, прекрасный в своей отваге, превосходил даже их.

В один особенно знойный день во время перерыва Дэвид снял рубашку и повернулся полюбоваться гаванью. Он-то думал, что никого рядом не было, но мы его видели и заметили на его спине странные отметины, похожие на сотни крошечных белых перышек. Я открыл было рот, хотел спросить, что это, но Эндора бросила на меня красноречивый взгляд, и я промолчал. Потом я спросил ее об этом, и она произнесла одно лишь слово: «Шрамы». Во время войны Эндора была сестрой милосердия и повидала всякое. Ночами мне снились сны о том, как Дэвид мог заполучить эти отметины. Они покрывали всю его спину целиком; словно ударная волна вонзилась в его спину тысячами осколков шрапнели.

Иногда по ночам Дэвид не возвращался в гостиницу. А когда ночевал в нашей комнате, спал плохо. Однажды перед самым рассветом я слышал, как во сне он произнес единственное слово: аврора. Мне показалось, что ему снился сон; лицо его было, как у ребенка. Я улыбнулся. Больше всего на свете мне нравилось наблюдать за Дэвидом во сне в любое время дня и ночи.

Дэвид был единственным из нас, кому довелось работать над венцом. В газетах он прочел, что венец создали по образу колпака, который надевали древнеримским рабам после освобождения. Семь лучей символизировали свободу, протянувшуюся через океаны и достигшую всех континентов. Двадцать пять просветов венца отражали свет, как грани бриллианта, создавая иллюзию сияния.

Казалось справедливым, что именно Дэвид трудился над венцом. Что бы ни случилось с ним и его телом, это давало ему право взойти на самый верх.

Фредерик и яблоко

(1870)

По столу разбросаны мои рисунки на кремовом пергаменте; они смотрят на меня – наброски, нарисованные красным карандашом Конте[6 - Художественный карандаш из искусственного графита.], сперва кажутся царственными и изящными, но потом словно насмехаются надо мной, как бесплотные призраки, обретшие материальную форму лишь для того, чтобы посмеяться над моей неумелостью и снова стать абстракцией. Никак не получается нащупать форму. Тело. Свет в кабинете тусклый и желтый, как моча. Под этим светом я должен нарисовать эскиз скульптуры, подобных которой еще не было. Памятник франко-американскому союзничеству. Отодвигаю неудачные наброски в сторону и вижу последнее письмо Авроры. Закрываю глаза. Вдыхаю его запах. Океанская вода с легкой примесью лаванды. А может, земли.

Иногда мне кажется, что наши отношения с Авророй, моей кузиной, напоминают отношения Франции и Америки. Она всегда вдохновляла меня и бросала мне вызов. Благодаря моей работе нам снова предстоит встретиться, и эта случайная встреча волнует меня и пугает. Я распечатываю ее письма, и меня охватывает желание пересечь океаны – временные и водные – и снова очутиться рядом с ней. Когда я распечатываю ее письма, мне нужно сидеть. Я нюхаю конверты, надеясь уловить хотя бы частичку ее запаха – запаха лаванды и ее кожи. Дрожащими руками я открываю конверт.

Мой талантливый кузен, мой непристойный гений, мой Адонис Фредерик!

Я влюблена в наброски твоего колосса, а наблюдать за работой твоего ума для меня – чистое счастье. Случись тебе однажды перестать мне писать, и я брошусь в реку из этого самого окна и потону, как каменная статуя. Как безгранична твоя фантазия! И сколько идей возникло у меня, когда я увидела твои рисунки! Мое сердце чуть не выскочило из груди от восторга, чуть не треснуло пополам! Наш греховный союз прекрасен, совершенен.

А вот что я думаю по поводу трех набросков, которые ты мне прислал:

1. Здесь она слишком похожа на египетскую статую. Она будет стоять не над Суэцким каналом, мой птенчик. Я знаю, ты расстроен, что упустил этот проект[7 - В 1860-х Бартольди предлагал установить на входе в Суэцкий канал статую, аналогичную Статуе Свободы («Египет, несущий свет в Азию»), но встретил отказ тогдашнего правителя Египта Исмаил-Паши.], но все же.

И статуя – не маяк, по крайней мере в традиционном смысле. Ты слишком увлекся экзотикой. Или все еще тоскуешь о путешествии в Египет со своим соблазнительным другом-художником Жан-Леоном Жеромом.

2. Что держит в руке этот прекрасный андрогин? Разорванную цепь? Боюсь, что несчастные и недалекие богобоязненные граждане, которым по-прежнему не дает покоя их поражение в Гражданской войне, сочтут это святотатством. Станут протестовать, бунтовать, пытаться снести статую. Эта нация, этот крикливый сучащий ножками младенец никогда не смирится с тем, что ее лишили возможности порабощать и убивать других людей, как будто те и не люди вовсе, а неодушевленные предметы. На этом они построили свое государство. И за это будут сражаться. Но лично я в восторге от этих разорванных оков, которыми статуя потрясает у всех перед носом!

3. Здесь мне не хватает ее грудей. Куда они делись? Хотя мне нравятся мужские черты ее лица. Пожалуй, это мой любимый эскиз.

Теперь давай обсудим книгу, о которой я тебе рассказывала, – ты должен ее прочитать. Да, мне понятны твои возражения; да, автор написала ее, когда ей не исполнилось и двадцати; да, для меня это не имеет значения. Поверь, современный Прометей не заслуживает столь пренебрежительного отношения. И ты не знаешь того, что знают девушки. Я же знаю, как ты, вероятно, помнишь. Помнишь яблоко? Твое пробуждение? Когда мы были маленькими?

Как точно она все подмечает, эта «девчонка», как ты ее называешь. Ей удалось создать самое совершенное описание мужских амбиций; она описала их так реалистично, что я ахнула, я намокла, меня пленило творение ее ума. Монстр, созданный ею на этих страницах, достоин сострадания. Эта девушка обезумела от любви к мужчине – ведь автор всегда пишет о себе, не так ли? И сотворяет новую историю, пытаясь справиться со своим горем? Умерли ли ее собственные дети при рождении? Или еще в утробе? Потеря ребенка – горе, которое женщине никогда не пережить. Дыра в женском сердце тоже своего рода памятник.

Я вот что предлагаю – нужно украсть из всех церквей все Библии и сборники псалмов, как мы делали, когда нам было одиннадцать, помнишь? И отдать дань почтения ей, сотворившей монстра, заменив эти книги ее произведениями. Мы совершим революцию.

Поселим Франкенштейна на всех церковных скамьях.

Помни, я в восемнадцать лет ушла на войну. И потеряла ногу прежде, чем мне исполнилось двадцать. Вот такая я «женщина». Подумай об этом, любимый.

    Шлю тебе бесконечные волны любви,
    Аврора

Аврора, моя ослепительная заря!

Принимаю вызов. Мой Дарвин в обмен на твою Шелли. Как тронули меня твои слова! Впрочем, как и всегда. А благодарность за твою оценку моих рисунков не выразить словами.

Меня терзает вопрос, который тебе, должно быть, уже наскучил: как изобразить абстрактную идею? Можно ли оживить идеал?

Меня ужасает мишура в скульптуре. Это искусство должно отличаться широкими, масштабными и простыми формами и воздействием. «Добродетель», «мужество» и «знание» невозможно воплотить в камне и металле не иносказательно. Не говоря уж о «свободе». У абстрактных идей по природе нет формы, очертаний и текстуры. Ум отправляется туда, где нет времени и пространства, и пребывает в месте, не существующем в реальности. Чтобы визуализировать идею, художник должен олицетворить ее, свести к узнаваемой для смотрящего форме. Вспомни Пьету, вспомни Венеру Милосскую. Первая воплощает священное материнское горе и любовь; вторая – плотское влечение.