banner banner banner
Сёстры. Сборник
Сёстры. Сборник
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сёстры. Сборник

скачать книгу бесплатно

– Веселый какой, – наконец похвалила завхоз Соня.

– Видно, что крепкий, не больной, – оценила завкадрами.

– А по национальности кто? – поинтересовалась молодая журналистка.

– Француз, – махнула рукой невеста, – да и какая разница…

Рабочие на крыше все-таки докурили. Выбросили смятую пачку, небрежно ступая, подошли к краю. Тот, что в каске, примерившись, стал ловко спускаться вниз, в зияющее пустотой нежилое окно верхнего этажа. Благополучно достигнув цели, он подстраховал товарища. Женщины, все это время непроизвольно следившие за рискованной операцией, облегченно вздохнули.

– Слушайте, – спохватилась журналистка из отдела анализа. – А кем жених работает? Как с зарплатой?

– Бернар служит в филиале крупной кампании, я забыла название, – наморщила лоб Наталья Петровна. – Его задача – рассчитать, выгодна ли предложенная сделка фирме. Поначалу я ужасалась: он постоянно считает! В кафе: что выгодней, взять кофе или сок? В магазине. За обедом. Везде! Цифры, выкладки – он так этим увлекается! Не представляю, можно ли к такому кошмару привыкнуть… «Ситроен» у него цвета топленого молока, средство передвижения, будем к океану ездить; костюмов и обуви – я раскрыла шкафы – склад! Штук по сто. Правда, зачем столько – непонятно. Все одинакового фасона, цвета.

– Зарплата-то какая? – напомнила Соня.

– На наши деньги – двести восемьдесят три тысячи. – Наталья Петровна сделала эффектную паузу и закончила: – В месяц.

В кабинете сразу стало как-то особенно холодно. День засерел, повернул на вечер. Секретарша потянулась к выключателю, с потолка брызнул желтый свет. На стене, распластанная как медвежья шкура, висела вырезанная по контуру карта бывшего Советского Союза. Она была густо испещрена красными кружками – спецкор Царева отмечала на ней места своих многочисленных командировок.

Молчание затянулось.

– Да…, – озадаченно прервала тишину аналитическая журналистка. – Но, Петровна, вы же пишущий человек! Как вы будете жить на чужбине, в незнакомой языковой среде? И потом, что вы там будете делать? Чистить сто пар ботинок и столько же костюмов? Неужели быть французской домработницей почетней, чем русской журналисткой?! Ведь от их изобилия можно сойти с ума! Вся жизнь – на койках, «ситроенах», лужайках… Анже, Анже… Утратьте иллюзии! Потом, вы же совершенно не знаете этого Бернара, – Наталья Петровна попыталась что-то возразить. – Ну, хорошо, – поправилась ораторша, – знаете год по письмам и неделю очно. Но ведь не любите! А счастья без любви не бывает…

– Тебе хорошо рассуждать о счастье, – обиделась Наталья Петровна, – у тебя муж! Мужик в доме – великое дело. Брат ко мне приехал раз за три года, ходит по квартире, все кругом рушится. Взялся мне помогать, гвозди забивать, а я сижу рядом и плачу. Вы хоть представляете, – она обвела женщин повлажневшими глазами, – что значит быть одной, растить ребенка?! Какая ответственность! Каждый день понимать – не дай Бог сдохнешь – он никому не нужен! Трястись из-за копейки, все подсчитывать, а бывший мой появился раз в пятилетку, сунул сотню, так я его благодарю – с тайной мыслью, может еще когда что-нибудь даст. А сын? Постоянно все предотвращать – на каждом углу наркота, дрянь, вензаболевания. Куда ни кинусь, кругом одна. Потом, мне две операции, помните, за прошлый год по-женски сделали? От чего болячки? От тоски, от ненормальной жизни. Каждый день в руках сумка с картошкой, с продуктами. И понимание – завтра ничего лучше не будет. Не то, что сказки, вообще – ни-че-го! Что мы видели? Как так жить?

…Из редакции женщины вышли вместе. Офисные вывески, окна ярко, зовуще светились, и от этого темнота казалась гуще и зловещей. Прощались шумно – до завтра. Секретарша Соня и Наталья Петровна пошли вместе к автобусу. Спецкор Царева рассказывала о том, что Бернар собирается приехать в Россию, попросить благославления у ее мамы. А мама – в Оренбургской области, и как показывать французу поселок Кувандык? Дом плохонький, туалет во дворе, а когда буран, то вообще на ведро ходят… Но все это не скоро, не скоро… Соня привычно слушала, поддакивала и даже давала дельные советы.

Завкадрами Чулкова спешила к метро, приноравливаясь к неровностям гололеда. Она подумала, что Наташка дура, но тут же истребила прозрение бескорыстным пожеланием: «Дай ей Бог всего!» Чулкова стала мечтать: о розовых розах – целой охапке – которую ей подарит Некто на глазах у мужа; о путешествии к океану на «Ситроене» цвета топленого молока; о каких-то особых поцелуях… На душе у неё было тепло, покойно.

Журналистка аналитического отдела по пути домой зашла погреться в дорогой магазин. Она ни о чем не думала, не смотрела на цены – отдыхала. В магазине было много зеркал, молоденьких накрашенных продавщиц, иностранцев, которые роились и жужжали по залам. «Новые русские» на ходу наслаждались мобильными телефонами, лица у них при разговорах становились детскими и неразвитыми. Наотдыхавшись, журналистка вышла из магазина. У заплеванного входа требовала милостыню старушка «а-ля Диккенс», протягивая прохожим пустую и глубокую горсть. Журналистка присмотрелась и решила, что старушка ряженая – на работе. Но монетку ей все же дала. Нищенка автоматически пожелала здоровья и благ.

…В Анже выдался прохладный вечер – плюс двадцать по Цельсию. Бернар Люмье, мелкий служащий крупной кампании, весь трудовой день обсчитывал новый проект фирмы. Теперь он сидел дома, за письменным столом, и красными закатными глазами грустно глядел за окно. Две женщины замаскированных лет рассеянно курили под уличным фонарем, от скуки ковыряли носками вульгарных туфель зеленый газон. Дамы ждали клиентов. Люмье прикинул на бумажке возможные расходы и устал еще больше. Он в задумчивости покрутил длинный ус в разные стороны, придвинул свежий лист. «Наташка! – старательно нарисовал он русскими печатными буквами, – я тебя лублу!»

Дамы за окном все курили и курили. Бернар прощально вздохнул и опустил жалюзи.

Про Мишу, Гришу и Тишу

У Лиды Мостиковой легкая рука: что ни посадит, кое-как в землю потыкает, – все цветет, колосится; помидоры величиной с бригадирскую рожу, гарбузы как небольшие поросята, ну, не колхозные, конечно, а огурцы вообще наводили на неприличные ассоциации. Лидин сожитель Миша так и говорил, восторженно: «О… ительные огурцы!» – и хрумтел овощем, сидя на крыльце. Лидиных детей – Веру и Вову – Миша не стеснялся, соседей тоже. А чего, и не такое слышали! Юность у Миши была буйная, молодость тюремная, и потому в зрелость он пришел обогащенный специфической лексикой и нетрадиционным опытом. Но красивый мужик был – крепкий, мускулистый; летом ходил всегда до пояса обнаженный, дубил кожу под солнцем, играл наколками – русалка грудастая, голубки. На работу не устраивался – домохозяин, с косой его правда, никто не видел; но бычки в загоне не ревели – сытые; как ночь Миша выходил на промысел, таскал вязанками, мешками силос с фермы, комбикорм.

Лида работала дояркой, вставала рано, с утренней дойки, таясь, приносила молоко. Стряпала, будила детей, наглядывала хозяйство, огород: Миша к тяпке не касался – «бабье дело», и дальше весь длинный летний день сновала по двору, спешила к очередной дойке, вывешивала стиранное белье, успевала сбегать в магазин за хлебом и спичками.

В дождливые дни Лида гнала самогон. Затапливалась печка во времянке, возбуждающие ароматы плыли по улице имени поэта Некрасова, к вечеру запрограммированно-телепатически сползались пьянчуги – Алеша-Мякота, Гончар, Крячкин, Таиска – Лидина подружка. Гульба начиналась культурно: заводили проигрыватель, ставили пластинку «В доме, где лесной палисад», оживление, хрустальный звон граненных стаканов, дегустация, грубые комплименты хозяйке. Миром, правда, дело никогда не кончалось – Миша пьянел, властнел, жутко начинал ревновать, слово за слово разгоралась драка, с улицы казалось, что домишко трясется и шатается, и рад бы сбежать от хозяев, да тоже пьян; наконец званые гости один за другим пересчитывали ступеньки, и близился последний акт драмы – сначала вылетала растерзанная, простоволосая Лида, за ней коршуном несся Миша с ножом или топором в руке, «ах, ты, мат-перемат, жареная утка!» – и вслед за ним спешили, хватали за штаны Вера и Вова, в надежде отбить мать. Иногда Лида, спасаясь, врывалась к нам, в тесных комнатенках за ней катились ложки-поварежки, отец закрывал дверь на крючок, и Миша, поругавшись и погрозив, шатаясь, уходил ни с чем. «Ты бы, Лида, не пила и он бы одумался», – наставляла соседку мама. Лида пьяно плакала, соглашалась, и норовила обнять отца. Он смущенно отодвигался…

В получку Лида обычно отправлялась в город, в райцентр, накупала, не считаясь с расходами, всякой снеди, водки и пива; несла тяжелую сумку не горбясь, закаленная на колхозной ферме пятидесятилитровыми алюминиевыми флягами. Веселая, в парадном кримпленовом платье розочками, вырез сердечком, прибегала, хвасталась: «Живем как москвичи – все есть!» И все в ней радовалось: худая жилистая шея, похожая на потрепанное знаменное древко; яркие-разъяркие губы (помаду у цыганок купила, на базаре), стоптанные синие тапочки. Довольные погодки – Вера и Вова – висели на заборе, уплетали щедрые ломти с шоколадным маслом. Наутро Лида повязывала платок пониже, чтобы «фонари» меньше отсвечивали. Вера прибегала к нам, показывала синяки на руках и на ногах – «что было, дядька Мишка опять дрался» – и подробно, даже с некоторым удовольствием, живописала ужасы прошедшей ночи. Заручившись нашими охами и ахами, отбывала – сдавать в магазин стеклотару.

Миша отходил от «московской жизни» только к вечеру, брился во дворе, плескал воду на грудь из самодельного рукомойника, садился на порог. Задумчиво курил, глядя как падчерица фигуристо управляется с хозяйством: курам сыплет, телятам пойло несет; коса толстая, тяжелая, медовая, груди под простым платьем уже как на русалке-наколке… Какие мысли бродили в уркаганской головушке, неизвестно; но нехорошо смотрел дядя Миша, нехорошо, про это сама Вера нам рассказывала. Кончилось все, впрочем, неожиданно: поздней осенью, в слякоть, дождь, распутицу, Миша отправился в очередную «ходку» и не вернулся. Утром его нашли, мертвого, на дороге – шальной ли пьяный водитель не заметил переходящего трассу пешехода, или дядя Миша, нагруженный мешком силоса, за заботой и думами не услышал шума машины, неизвестно. Дождь смыл следы, а ночь скрыла тайну.

Лида была в горе, рвала волосы, затребовала из колхоза материальную помощь и собралась похоронить Мишу по высшему разряду. Но тут неизвестно откуда объявилась первая жена погибшего, стала требовать дележа имущества, сберкнижку (у Миши, как выяснилось, был дотюремный сын). Разразился скандал, и память покойного была проклята. Оказалось, Миша воровал не только у государства, но и у Лиды, ухитряясь отправлять какие-то деньги первой семье. Вдовы обложили друг друга матом, но приезжая вынуждена была убраться ни с чем. «Я с Мишкой не записана, и знать его не знаю», – припечатала Лида, и колхозная машина повезла покойника в соседнюю область, на родину. Самогон, впрочем, Лида все равно затеяла, и с подругами справила и девять дней, и сорок – как положено. После пришла советоваться к маме: «Может, что подскажешь, соседушка? Нашли мне тут мужика, серьезного. Одинокий, спокойный.» – «Сходилась бы ты, Лида, со своим. То хоть детям отец…» – «Что ты кажешь! Он же алкаш, пьяница!» – замахала Лида руками.

И в Лидином дворе появился новый мужик, Гриша, – молчаливый, хмурый, в годах уже, или шахта его раньше времени состарила, в общем, пенсионер досрочный. Стать свою полуголую не показывал, как Миша, в кепочке ходил и в костюмчике старом, ругался только по поводу. Пил тихо и редко, но страшно – недельными запоями, с явлениями летающих тарелок, инопланетян, невиданных белых животных. А мастер был природный – по плотницкому делу, по столярному; в трезвое время подправил штакетный заборчик, перебрал сараюшку по бревнышку, даже печку во времянке переложил. Лида задумалась: колхоз давал участки под застройку всем желающим, дети росли – Верка совсем на выданье; у Вовки усы чернели; а жили все в колхозной квартире – две комнатки с коридором, в любое время можно оказаться на улице, если председателю не угодишь. Вскоре стройка закипела – Гриша тесал бревна, ходил с карандашом за ухом, даже пить меньше стал; помаленьку дело пошло – по деньгам: один год сруб, другой – стропила, шиферная крыша, третий – отделка… Лида насажала плодово-ягодных и прочих душистых кустарников – жасмин цветет, или яблоня, или черемуха с калиной; летом мимо идешь – изобилие, абрикос мостом лежит, травы не видно; малина рясная, груши от сока лопаются, подсолнухи больше солнца, головастые, и пчелы со всего околотка слетаются. И все как бы само собой зреет, наливается, здоровое, крупное, – зеленый рай! Верка тем временем вышла замуж раз, пожила два месяца со свекровью – разошлась без последствий, не понравилось. Тут же, спустя неделю, за другим очутилась. Вовка тоже женился, ушел в примаки. А у Лиды новоселье, сидит за двором, на лавочке кленовой со спинкой, рядом Гриша; ноги вытянул, солнцу подставил; что-то со здоровьем нелады последнее время, ну, отлежится, и дальше по двору: ходит, ищет работу, топориком постукивает.

Потом Гриша слег. Совсем ноги отказали. Лида жаловалась в магазине, в очереди (время в стране было странное – водку ограничили): «Такой нудный Гришка стал, скулеж каждый день: помру, да помру, – на ведро когда встанет, когда нет, придуряется»… «А ты своего пенсионера в дом престарелых отправь», – подзадорила Лиду подружка Таиска. Похохотали, посмеялись, а на следующей неделе к новому дому по улице имени поэта Некрасова подкатила машина с голубой надписью «Социальная служба» и эвакуировала Гришу в приют. Лида приободрилась, расправила плечи, встретила моего отца, подмигнула: «А я снова невеста!»

Но тут случились неприятности – все сразу пошло прахом. Вовка проворовался, угодил на «химию», что-то накуролесил и там; его снова судили и отправили в лагерь на Север. Верка развелась, заявилась домой битая, но не успокоенная – дружки-грузины, лавочники-киосочники ехали и шли как к себе домой ночью и днем. Лиде это не нравилось, но делать было нечего – времена наступили не те, чтобы доярка могла построиться или купить какую-нибудь завалящую хатенку. Приходилось терпеть дочь, выхаживать младенца Сергея, хотя колхозно-акционерные коровы стали тощие и молоко давали через раз.

Она как-то осунулась, присмирела; рот провалился как у старухи, хотя зубы вставила, улыбалась широко, железно. Но бодрости не теряла, легко двигалась, билась за жизнь. Помню, стоим мы в толпе на остановке в городе, подходит автобус – битком! Лида просто ввинчивается в створки и меня за собой тянет: «Давай лезь, мы с тобой худые, как тараканы, в щелки забьемся,» – затащила-таки! Пить она меньше стала – «охоты нету, знаешь». А может, Таискин пример подействовал – та совсем спилась, дом бросила, живет подаянием да сбором пустых бутылок, ночует где придется; красивая была женщина, могучая, солидная, как Людмила Зыкина.

Ну вот. Туда-сюда, а тут мама говорит: «А Лида Мостикова опять замуж вышла». Что сказать? Насидишься в девках, надумаешь, но и один раз не соберешься, все строишь прогнозы, предположения, трудностями запугиваешься, несходством характера и проч. Ай да Лида!

А вышло вот что. Отец Веры и Вовы, злостный антиалиментщик, пьянь подзаборная, туберкулезный больной, все-таки удостоился благоустроеной квартиры в райцентре. Лида, как узнала, сразу к нему. Глаз у нее, конечно, наметан, да и жизненный опыт каков! Сразу поняла: не жилец. Что уж она говорила Тихону Ильичу, неизвестно, но вскоре Верочка с Сережей прописались и въехали в квартиру к папе, сам Тиша обосновался на той же самой кровати, где почивал когда-то Гриша, а Лида снова в заботах – как же, муж законный, загсовый! Неделю пожили, а дальше она все как положено справила – и похороны, и поминки, и девятый день, и сороковой…

Поликлиника у нас в одном здании с домом престарелых. Нужна мне была справка о флюорографии, иду летом, жарко, в тень стараюсь попасть. Возле здания на скамеечках старушечки в платочках, беленькие, отмытые, щебечут, прохожих взглядами провожают. С краю сидит дедушка с палочкой. Присмотрелась – ба, старый знакомый!

– Здравствуйте, дядя Гриша, – говорю.

Он вгляделся, узнал. Поздоровался.

– Как здоровье? – киваю на ноги.

– Ничего, подлечили. Хожу вот, думаю

Мы посидели, помолчали.

– А она приходила позавчера меня забирать. – Я вскинулась, не поняла. – Ну, Лида-то, – пояснил Гриша. – Я не пошел. Кормят нормально. На папиросы дают… Цветы в горшочках. Культура!

Дома я рассказала про Гришу. Посмеялись, поудивлялись. Потом на свои дела перешли, что-то про огород, про сад… Орех грецкий посадили, каждый год вымерзает. Летом, конечно, отходит, побеги дает, но роста никакого. Картошка чистая, три раза прополотая, но жук заедает колорадский, и в прошлом году неурожай, и в этом, наверное, тоже. Вот разве что огурцы… Да, с огурцами этим летом повезло…

Свиток

В Астрахань мы прилетели в два часа дня. Самолет долго заходил на посадку и я увидела – реки, речушки, протоки, цвет был нездоровый, неяркий, будто кисти после акварели выполоскали. Серые домишки жались у воды как дикие утята-перводневки. Идеальные прямоугольники рисовых чеков, озерца, похожие на пересыхающие лужи. Редкая зелень у дорог и желтая голая земля.

– Влипли, – сказала Лера, приникая к иллюминатору.

– Разве это жизнь? – поддержала я ее. Мы вылетали из Домодедово и я вздыхала, глядя на подмосковные леса: темные, упругие, они манили к себе, и мне мечталось – жить бы где-нибудь в глуши, вдали от людей, в теплой избушке, ходить по малину и грибы с легким лукошком, пахнуть костром, выучить все приметы… Ничего подобного от Астрахани ждать было нельзя – мы прилетели сюда работать.

В аэропорту нас встречал бородатый Гусев, хранитель местных музейных древностей. Он-то и обнаружил, разбираясь в запасниках, папирусный свиток с изречениями отцов пустыни. Коптский язык, приблизительно III век. Свиток был настолько ветх, что рассыпался на глазах. Еще десять лет назад такая находка стала бы мировой сенсацией, но в стране было смутно и трудно, и никаких реставрационных консилиумов собирать не стали. Просто послали нас с Лерой: «Если можно что сделать – смотрите на месте. А нет – так нет».

Гусев на своем «Москвиче» вез нас в гостиницу и взахлеб рассказывал Лере про то, как он нашел свиток. Лера улыбалась, поддакивала и я знала, что больше всего на свете она сейчас хочет есть – мы были на ногах с пяти утра. Машина бежала мимо унылых вытоптанных лужаек, одноэтажных деревянных домов с кривыми палисадниками, домов побольше с облупленной, старой краской. Было хмуро, ветрено; Гусев говорил о погоде, о том, что в июне всегда жарко, а мы вот привезли прохладу, что лучше всего бывать здесь в августе, когда арбузы, и что мы еще полюбим город. На административных зданиях трепыхались белые, выцветшие флаги, и по такой же белой пыли исправно бежал наш «Москвич».

Мы остановились в «Лотосе», на самом берегу Волги. Гусев долго и вежливо прощался – «до завтра», мы с Лерой улыбались из последних сил; а потом, когда он наконец-то ушел, я повалилась на кровать прямо в одежде, а Лера купила у дежурной по этажу банку соленых огурцов (больше ничего не было) и сразу начала есть. Я думала: про свиток – вдруг не справимся, про трудности коптского языка и про то, что надо бы встать и вымыть руки…

К вечеру, отлежавшись и отъевшись, мы решили осмотреть город. Это была моя идея – посетить базар и понаблюдать за местными нравами.

Мы вышли к набережной, река была пустой и серой, волны толкались в гранит и бежали назад. Близко к воде летали чайки и я подумала, что здесь, конечно, очень глубоко… Лера напомнила мне про базар.

Несмотря на сравнительное светлое время, улицы казались подозрительно пустыми, изредка угадывался запах чего-то вкусного – мантов или бешбармака, но кафе и магазинчики были уже закрыты. У рынка два милиционера запирали на амбарный замок входные ворота. По тополиной аллее, качаясь, шел грузный, черный турок.

– Такое чувство, что мы в Египте, – не выдержала Лера.

– Да, – сказала я. – Не хватает только кальяна.

Но в одну минуту скучный, пустынный покой нарушился. Небо словно лопнуло по швам, и вслед за треском, скрежетом, в одни прорехи хлынул дождь, в другие – ударил ветер. Он мгновенно испортил мне зонт и до груди задрал на Лере сарафан. «О-го-го», – кричали мы друг другу сквозь шум, цепляясь за тополя. Ветер бил со всех сторон, в черных лужах плясали сброшенные с деревьев молодые ветки, кроны над нами ревели, как реактивные турбины, и вообще было такое ощущение, что Астрахань вот-вот взлетит.

Но ненастье кончилось так же внезапно, как и началось. Исхлестанные дождем, мы робко толкнули дверь полуподвального заведения с голубыми фонарями. Публика «Золотой короны» из начинающих фотомоделей и местных купчиков презрительно отвернулась. К нам долго никто не подходил. Наконец официант, смуглый красавчик в красной жилетке, не спрашивая, принес два кофе и рюмку водки. Лера выпила, глаза ее увлажнились. «Пошли?» «Пошли».

Тяжелее всего мне ночью, когда темно, не на чем задержаться взглядом, и нельзя придумать себе никакого занятия – экскурсии по городу или реконструкции коптского текста. Лера спит. А я думаю и жизнь представляется мне неправильной, несовершенной в части собственных поступков. «За каждый светлый день иль сладкое мгновенье// Слезами и тоской заплатишь ты судьбе» – разве это справедливо?! Во-первых, мне ни за что не расплатиться, а во-вторых, почему надо платить? Может, потому, что люди воспринимают счастье как должное и забывают откуда оно? Бесценный дар – лично мне, чтобы я раздала его всем без разбора и счета…

Проснулись мы с Лерой в четыре утра. Было уже светло, за окном истошно, громко, жутко каркали вороны.

– Вы слыхали, как поют дрозды? – сонно подала голос Лера со своей кровати.

– Астраханские соловьи, – пробормотала я.

Мы потом весь день нервически посмеивались, вспоминая это карканье.

Наконец-то едем в музей смотреть свиток. Лера как ни в чем ни бывало болтает с Гусевым, рассказывая о наших вчерашних приключениях, Гусев смеется и ведет машину без правил, а я беспокойно ерзаю. Все должно быть не так – я столько времени мечтала о настоящей работе, трудной, тяжелой, с которой никто не может справиться – только я, и вот теперь сердце мое молчит. С таким же успехом коптский список мог бы расшифровать любой другой переводчик.

– Остановите, – это Гусеву. – Без меня не начинайте, – на всякий случай предупреждаю я Леру.

Быстро сворачиваю в первый попавшийся переулок, потом еще. Сажусь на скамейку. Мальчик, совсем крохотуля – лет пять от силы, в розовых шароварчиках и светлой футболке рвет на лужайке ромашки. На плече у него висит прозрачный целлофановый пакет. Видно батон хлеба и сдачу.

– Эй, парень, – окликаю я, – тебе сколько лет?

– Сэсть сколо, – мирно отвечает мальчишка.

– Ты что, сам в магазин ходишь? – продолжаю я выпытывать.

– Сам, – кивает он.

– А цветы кому?

– Маме, – удивляется мальчик.

Потом я в одиночестве брожу по местному кремлю, обхожу несколько раз вокруг Успенского собора, так, впрочем, и не решившись войти внутрь – я была в брюках; проклинаю собственную лень и безволие, и, не вполне довольная собой, распросив дорогу, отправляюсь в музей.

Вечером мы сидим в буфете, и пока словоохотливая гостиничная хозяйка жарит нам яичницу, Лера подозрительно нюхает свои руки и делится: «У меня глаза полны физиологического раствора». Ей, конечно, досталось – свиток и впрямь ветхий. Я прокручиваю в голове варианты греческих, латинских переводов – нет, кажется, нигде не было! Открытие? Часть авв (изречений) совершенно неизвестны. Можно переводить двояко. Ко мне возвращается утреннее состояние, и я уныло скребу вилкой по сковородке.

– Ты чего? – беспокоится Лера.

– Ничего, – вздыхаю я, – все нормально.

Сославшись на усталость, ухожу в номер. Лежу, уткнув голову в подушку и думаю: на что мне счастье, если я не умею о нем рассказать?! Как будто нет женщин достойней меня! Иногда кажется, что твоим делом спасется мир, но когда, отстранившись, смотришь на жалкие потуги спасения, хочется выброситься в окно. Но жалко Гусева, Леру и всех, кто потом будет жить в этом номере.

Крещеные египтяне, копты, уходили в пустыню, монашествовали. Жизнь становилась проповедью, слово – действием. Ну, не зря же этот свиток пропадал столько веков, и был в конце концов найден именно сейчас?! Лера питает, клеит и фотографирует папирус – она два года училась в Египте. А у меня в горле застревают и спотыкаются слова, переводы никуда не годны – ложь, бессилие, глупость!

– Лера, – осторожно спрашиваю я, – а тебя часто волнуют высокие материи?

– Ага, – зевает Лера. – Только мне хочется казаться простой. Ну, чтобы люди не мучились. Чтобы им легко было и чтобы они чувствовали себя сильнее рядом со мной.

– Зря ты это, – говорю я в подушку. – Жизнь не обманешь. Это все равно что жить как блудница, а думать как монашка. Разве долго так можно выдержать?!

– Не знаю, – смеется Лера. – Тебе по твоим думам давно пора в монастырь, – она еще что-то говорит, но я ее уже не слушаю, судорожно хватаю свои сегодняшние записи, ищу, ага, вот! У меня получается:

«Авва Моисея. Шестая.

Брат некий пришел в скит к авве Моисею, прося у него поучения.

Говорит ему старец:

– Ступай, затворись в келье твоей; и келья научит тебя всему».

Дни пошли похожие один на другой. С утра мы отправляемся в музей, работаем до обеда, перекусываем бутербродами и снова корпим над свитком. Текст оказался не вполне оригинальным, да и век – четвертый, как выяснилось позже. Гусев занимается происхождением, прорабатывает Эрмитажную версию. Худо-бедно, но переводы двигаются. Правда, мне пришлось отказаться от многих жизненных удовольствий, и на вечерние прогулки Лера теперь отправляется вместе с Гусевым.

Для себя я иногда оставляю совсем вольный перевод. Вроде такого:

«Авва Арсения. Вторая. И сказал Арсений:

– Взял господь в руки хлеб и отломил край. То – женщина.»

Лера смотрит на такое творчество скептически – параллельно с работой она учится в аспирантуре МГУ и собирается защищать диссертацию по феминизму. Впрочем, на ее передовые идеи я тоже взираю с подозрительностью – если она такая независимая, то почему покорный Гусев платит за ее ужины? Спорим мы часто, и я с тоской чувствую себя ископаемым, вымирающим видом. Аргументы мои рассыпаются как свиток. Лера здорово подкована и рьяно доказывает равноправие женщин на труд, творчество и политические права. Я вяло соглашаюсь, но про себя думаю: «Какое равноправие? Все равно в мужиках больше и ума, и дури. Соответственно, дерзости и таланта. Какая конкуренция, если каждый месяц я на неделю стабильно выбываю из строя, плюс три дня неизбежной депрессии, не говоря уж о ежедневном бремени по обустройству жизни. И при чем тут участие в политической борьбе? Да не хочу я никакого участия! Бред, атеизм.» Короче, все это меня злит. А тут еще слово, которое нужно тащить из себя, и делаю это я из последних сил, возмущаясь – вот тебе, равноправие! Я вздыхаю и перевожу: «Авва Пимена. Шестьдесят третья. Сказал авва Пимен:

– Приучи уста твои говорить то, что есть в сердце твоем».

Нам потребовалось три недели. Конец свитка не уцелел – после тридцать седьмой аввы Сисоя Великого папирус кончался рваным краем. Мы заполняли последние бумажки, склеивали фотокопию. Пришел Гусев, довольный: «Едем на острова, в дельту».

«Дельта, черная земля, Египет – дар Нила,» – вертелось у меня в голове. Гусев вел «Москвич», аккуратно объезжая лежащих прямо на дороге худых грязных коров. Мы ехали дальше на юг, в Караульное, к старинному гусевскому другу, у которого есть моторка, острога и икра.

Наконец-то, впервые за все время распогодилось, и солнце щедро плескалось в бесчисленных протоках и ериках. Я взгрустнула, что не взяла купальник, что проходит лето, и что меня занесло в такую даль… Но внешних причин для печали не было – розовый кустарник цвел по обочинам, качали метелками серые камыши, услужливый Гусев развлекал нас пристойными анекдотами, а к Лере я успела привыкнуть и привязаться.

В Караульном нас дожидались друг Коля и друг Костя, Тамара с натруженными руками, два матроса в задубелых бушлатах и длинных рыбацких сапогах. Три недели я просидела в музейной келье, а жизнь, оказывается, шла, и какая – моторка режет волну, брызги холодным веером; и вот уже остров – зеленый, нетронутый; матросы расстилают на траве маты, Тамара с Лерой раскладывают провизию, друг Коля варит уху. Пахнет ветром, перцем и жареной рыбой.

– Еще вчера здэсь фазана выдэл, – говорит мне дагестанец Костя, трогая за плечо. – Мы на моторке шли, цапля в камыше стояла.

– Да, – кивнула я, хотя ничего не видела.

Все прекрасно: Лера пьет с Гусевым на брудершафт, а я хлебаю пахучую уху с золотыми монетками жира; Тамара рассказывает, что муж ее бросил и давно уж помер от пьянки, но ничего, она приспособилась без мужика; друг Коля подкладывает в мою тарелку икру, ее так много, что она теряет всякую ценность; глаза у Коли синие, с поволокой, и чем больше он пьет, тем синее они становятся… Но почему вдруг такой тоской повеяло из дали, зеленой, зовущей?! На секунду сверкнуло и исчезло – человек богатый и знатный, оставил оазис и ушел в пустыню, для кротости набросив на себя на себя власяницу. Желания мои, толком не родившись, стали противны.

– Будет дождь, – заметила я, – пристально глядя в наглые глаза дагестанца Кости.

– Как дождь? – удивился он. – Э, – закричал Костя, вскакивая, – собирайсь!

Темный, кутающийся в клубы туч крокодил полз по небу. У горизонта на землю пролились толстые световые лучи. Замолчали птицы и вода в реке казалась совершенно черной.

Самолет у нас был в три, а номер попросили освободить к двенадцати. Лера слегка похлюпывала носом после вчерашнего потопа. Мы вынесли вещи на пристань, опустились на скамейку. Катера в этом году не ходили – не было горючего, речной вокзал был пуст. Кавказец напротив гостиницы жарил шашлыки на продажу, и сколько я помню, никто у него их не покупал.

Мы поговорили с Лерой о Москве, о свитке, о том, как лечить насморк, и во сколько за нами приедет Гусев. Сумки у нас распухли и пахли селедкой.

Подошла цыганка, высокая, осанистая, глаза у нее азартно горели в предвкушении легкой добычи. Тряхнула юбками, фальшиво зачастила: