
Полная версия:
Из Испании с любовью
Выслушав приятельскую байку про вербовку в КГБ, Статиков почувствовал, что должен что-нибудь сказать для поддержания беседы. Он понимал, что него ждут некоторой осмысленной реакции, хотя в душе не так уж рад был разговору. К тому же тот портвейн, которым попотчевал Максим, посеял в голове туман, действовал транквилизатором. Ему хотелось намертво забыть о прошлом, о том, что опосредованно связывало его раньше через служебный аппарат Варыгина, бессменного главы профкома Управления (может быть, – он этого не мог уверенно сказать) с какими-то спецслужбами. Поэтому, если его посещали спорадические мысли о своей былой работе, он отгонял их и всеми силами старался более о том не думать. Свое досье с характеристиками он никогда не видел, не знал и не стремился разузнать, что там написано. И все же, когда он много лет назад хотел взглянуть на дело по расследованию «случая самоубийства» своего отца, то знал, кто может тут помочь. К Варыгину и обратился. Бывший сослуживец отнесся к его просьбе с пониманием и ни о чем расспрашивать не стал. При дружеском участии того и при посредстве ходатайства на казенном бланке доступ к засекреченному делу из архива – тогда еще не переименованного КГБ, он получил без проволочек на другой же день. До этого на подпись ему дали типовую форму, которая была гарантией того, что против лиц, указанных в материалах, самим им или же через посредников не будет никогда предпринято каких-либо противоправных агрессивных действий. Но может ли быть кто-то строго застрахован от такой возможности?.. Листая пожелтевшие страницы в отведенной ему комнате, под лампой с матовым овальным абажуром, он вспоминал рассказы матери, закрытый гроб, в котором привезли отца на кладбище, и чувствовал в душе противоречие, чего усугублял еще и канцелярский парадокс. Может, эти люди-невидимки все еще тут числятся? или здесь работают их дети? За исключением фамилии отца и двух случайных понятых, все остальные были вымараны. Конечно, дело было не в аббревиатуре того ведомства, об отношениях с которым не зазря, зондируя его, упомянул Максим. Не в нем. А в том животном страхе, который с детства все еще сидел под коркой. И не один, в кого когда-нибудь вошел тот страх, ни истребив и ни развеяв его по ветру, не мог сказать, что он был целиком и полностью свободен. Это отражалось и на личных отношениях между людьми и на работе. Время, проведенное в лечебнице, склонило его внутренне к тому, чтоб отказаться от различных привилегий, какие гарантировала служба. За этот срок, особенно благодаря знакомству с Машей, он много передумал, решив, что, поступившись выгодами своей службы, чего до этого не позволяли обязательства перед семьей, он сможет двигаться теперь уж налегке вперед, чувствовать себя морально более раскрепощенным, что ли. С таким уже созревшим в сердце намерением он после своего выздоровления и вышел. Варыгина, когда он ненадолго заглянул к тому, чтобы сказать о принятом решении и попрощаться, его стремительный уход из Управления не удивил. Как полагается, держа свой нос по ветру, хотя в душе не верящий в клинический синдром его заболевания, один раз перед выпиской тот все же навестил его в больнице. Они тогда не говорили о работе, но тон беседы привел к мысли, что Статиков ему зачем-то нужен; хотя, в определенной мере желание поддерживать знакомство было обоюдным. «Все, слава Богу, значит? Жив курилка? Безмерно жаль, что вы нас покидаете! И все же рад за вас!», – сказал он, пожимая руку в своем кабинете, который был все также занавешен шторами. Они расстались в теплых отношениях: казалось, что этот человек, владеющий негласной информацией о каждом по отдельности и обо всем на свете, когда-то еще может пригодиться.
Пока он все это припоминал и пересказывал – где вслух, а где с прозрачными купюрами, Максим сидел, склонив охапистую бороду к тарелке, и с рук, остро поглядывая и кивая, уписывал нарезанную толстыми ломтями буженину.
– Напрасно ты так прошлого боишься. Ты сделал все, что мог. А от случайностей, коль ты не можешь ими управлять, никто не застрахован. Ведь согласись, все то, что было у тебя в больнице, да и раньше, происходило преимущественно бесконтрольно. Но если это не ушло как наваждение и ты к тому имеешь и желание и силы, то должен сделать так, чтоб перевести это в рассудочную плоскость, когда ты сможешь своим даром управлять. Но если будешь предаваться этому как раньше – для забавы или оттого, что раз уж это есть, то его надо приспособить, тогда среди житейских нужд ты пропадешь, оно тебя погубит. Работать надо дальше. Сидящего и куст спасет, идущему вперед нужна защита.
Этот разговор мог послужить примером отношения Максима к людям, по духу ему близким, которых он ценил за то, что те могли для вдохновения чего-то дать ему. То есть предусматривалось, что те чего-то тоже брали у него, росли, несуетливо наблюдая жизнь, и, переваривая это, после возвращали. Согласно его философии, жизнь опошлялась, делалась пустой прикормкой при невозможности движения вперед и, если человек не может ничего создать, преобразуя данное ему с рождения – не механически, то обработка информации сводится к преобладанию трухи над разумом, к боязни потерять свое привычное благообразие и, стало быть, к взаимному обмену разными претензиями.
Простившись в этот день с Максимом, Статиков испытывал сосущий зуд под ложечкой. Он думал, что достиг уже определенной степени свободы от негативных обстоятельств, при помощи самовнушения и расслабления мог за минуту-две восстановить нарушенный душевный строй и умственное равновесие. Более не связанный противоречивостью служебных обязательств и находясь во внутреннем комфортном мире с Машей, он мог бы завершить на этом внутренние поиски, остановиться на уже достигнутом. Максим же видел тут психологический подвох, смотрел гораздо дальше, ибо полагал, что человек, достигший некого порядка и гармонии с собой, движется уже по убывающей инерции, сознательно не развивается. При этом, обладая мощным интеллектом и более обширными познаниями, Максим отнюдь не собирался делаться его практическим наставником или духовным гуру, старался уклоняться от прямых советов и вообще общался с ним на равных. Он будто говорил: я указал тебе, как может быть, легонько подтолкнул, а дальше сам уж поступай, как знаешь; коль хочешь двигаться вперед, оставь привязанность к тому, чего достиг, забудь условности, не жди от жизни многого, карабкайся по ней, дерзай и делай себя сам. И все-таки благодаря его вниманию Статиков сумел приблизиться к кружку людей, владевших теми же способностями, умевших ими управлять, – не то чтобы нетрафаретно мыслящих, а – думавших, не плывших как поленья по течению. А также, что было для него тогда немаловажно, он получил возможность, как бы поглядеть на самого себя со стороны.
Как правило, сам не участвуя в дебатах, поскольку был еще несведущ в обсуждаемых вопросах, он стал факультативным членом группы, что собиралась в том же здании с колоннами, неосновательно обиженном академичными кругами, хотя оно именовалось «Дом ученых». В том, чего касалось стимула к самостоятельной работе, то прав был и Максим при первой встрече, и интуитивно, подбивая его к этому, была права и Маша. Потом он мог уже не приходить на эти сборы: хватало осознания того, что люди, думающие так же и в случае чего всегда готовые придти на помощь, существуют. Знакомая Максима, желавшая украсить свое изыскание по филологии и уплощению родного языка, цитатами из непереведенных сочинений античных и средневековых авторов, явилась дамой состоятельной. Щедро расплатившись за работу, она рекомендовала Статикова как специалиста по устаревшим мертвым языкам обширнейшему кругу любителей-библиофилов и тех своих коллег, которые писали для набора реноме, прежде чем уехать за рубеж, яркие эссе и диссертации. Так что в среднем раз в неделю с каким-нибудь – и срочным и почти невыполнимым предложением ему звонили.
Маша была рада за него, однако ревновала его к этим «тунеядцам» и переживала.
– Зачем ты дал им номер своего мобильника? Теперь они тебя из-под земли достанут, хватило бы с них памяти автоответчика. Их не смущает, что ты даешь им консультации по древним языкам, когда сидишь верхом на унитазе?
Статиков отшучивался:
– Ну, римляне в отхожих заведениях и в банях решали тоже важные проблемы.
– Ага. Вот так они и досиделись до вандалов!
В такой манере Маша выпускала пар. В том хосписе, где она бывала через день, давая тоже свои консультации и успокаивая, как могла, неизлечимых, тихо увядающих больных, ее «всё убивало» и, даже если не было назначено на этот день терапевтических сеансов по ее частной практике, домой она являлась выжатой как губка. Поцеловав его, она ложилась на диван. (Тот был ее невразумительным приобретением, – примерно в стиле рококо, с волнистой гребневидной спинкой, с изогнутыми кренделями боковинами, с персидскими котами на дополнительных подушках, – и выглядел в свободной из излишеств комнате, которая служила сразу кабинетом и столовой, как выставленный на продажу экспонат). Сунув согнутые ноги под пушистый плед и, словно бы желая убедиться, что в квартире все на месте, она смотрела на свою индийскую азалию перед окном, на стол, уже накрытый, с двумя мерцавшими бокалами, тарелками и горкой хлеба на плетеном блюде. И на того субъекта, который был напротив, за другим столом, в развернутом к ее лицу шарнирном кресле.
– Как дома хорошо!.. Ты представляешь? Утром привезли к нам одного мужчину с метастазами, он сам ходить уже не может. Постель заранее сменить не удосужились и выложили его из носилок на пол перед койкой. Ладно, хоть до этого подтерли лужу. А говорить им бесполезно, они не видят в этом ничего такого. Пусть младший персонал не больно грамотен, но он берет пример с врачей, а те глядят на пациентов как на ходовой материал, как на источник практики от нажитых болезней. Я точно знаю, что в институте этому не учат. Так, от безответственности все, каждый поступает по своей культуре. Ага, словно перед ними уж не люди. Знаешь, некоторые скоро привыкают к мысли о неотвратимой смерти, находят даже маленькие радости вокруг. И ладно, если они с этим чувством умирают. Да. А у того мужчины были слезы на глазах, когда его, в конце концов, переложили.
Затем она вставала и, вздыхая, шла на кухню, чтобы сделать дегустацию всех блюд.
– Чего у нас на ужин нынче? Ты снова стряпал в этом устрашающем переднике?
Статиков в ее отсутствие любил готовить, для вящей важности даже приобрел для этого отдельный монотонно синий фартук. Увы, тот после стирки полинял, сделался как «половая тряпка», и Маша его дюже невзлюбила. Ей натурально, без натяжек нравилась его стряпня, которая им делалась не по рецепту, как это скрупулезно делала она, сверяя каждый грамм и компонент по кулинарной книге, а, смешивая ингредиенты блюд, как изнутри подсказывало что-то, на глазок и вкус. Ранее он за собой такой наклонности не отмечал. Возможно, в нем всю жизнь дремал стихийный первоклассный повар.
Выпивши вина и закусив, они сидели за столом, подчас обмениваясь мало чего значащими общими словами. Строй проникновенной бессловесности вносил в их обоюдное сознание покой, они могли сидеть и услаждаться своим одиночеством до ночи. С мягким и смиренным выражением сидели – и каждую минуту сердцем омолаживались от полноты созвучия, чувства своей власти над вялотекущим временем и не покидавшей теплой умиротворенности. Сознание не разделяло их, они могли без слов читать желания друг друга, делиться впечатлениями и мысленно перемещаться, куда б ни пожелали. И плыли, плыли как в бегущей по волнам ладье… От единящей бестелесной близости они испытывали даже чувственное наслаждение. И возникало осознание единства мироздания, начала тленной жизни и ее конца, душевного величия от своего бессмертия, и тихой радости от схожести духовной. В том мире, где они кружили, не было воспоминаний о несбывшихся мечтах, не было не оправдавшихся надежд и фееричных грез. Сердца их обнажались так, что открывался пласт сознания, в котором все, что делалось из бренной суеты, оказывалось вмиг ничтожным. Нет, они не льстили себе этим состоянием, поскольку оба знали, что когда-нибудь они уйдут. Но страха не было: каждый сознавал, что это обоюдное связующее чувство, все то, чего они как искру Божью берегут в себе, собственно и есть то самое, чего роднит людей, что в этом мире их ничего и никогда не разлучит, и где бы они не были, вновь погодя сюда вернутся.
«Давай пойдем в тот луг, давно уж не бывали там», – произносила Маша.
Стоило ей только пожелать, и луг в мгновение ока вырастал под их ногами, – зеленой рекой растекался вокруг, жужжал, стрекотал, колыхался и пел, чаруя, манил в свой пахучий настой.
«Смотри, здесь все осталось, как и прежде! – восклицала Маша. – Сколько мы тут не были?»
«Да уж наверно год»
«Как быстро пролетело время! Но все равно, – пока мы будем вместе приходить сюда, он будет жив!»
Затем они взмывали к небу птицами; чтоб лучше оглядеться, делали круги, летели над лесами и морями. И он показывал на горизонт с огромным, заходящим в море солнцем, которое когда-то виделось ему.
«Смотри, – ни облачка. Волны, солнце и скалистый берег»
«Жаль, меня не было тогда с тобой!»
«А может, ты была?»
«Какой же я тогда была? ведь ты меня намного старше!»
Нет, нет. Душа все помнит, в мыслях отвечал он Маше. Она не может быть ни младше и не старше. Что было в ней плохого и хорошего, то так и остается точно в парнике под пленкой или в кадке. С возрастом мы хоть и меняемся, но не уходим от себя. Он сердцем слушал то, что говорила Маша, и так же сердцем отвечал ей. И видел он игру теней и света на волнах, движенье милых губ, направленных к нему, и слышал отдаленный суховатый шелест трав и листьев. Ведь если я живу, живет и она, если я старею, стареет и она, если я дышу, дышит и она. Я судья Разъятого... Но кто пошлет ей просветление вместо воды, кто даст человеку спокойствие сердца вместо хлеба и пива? Улицезришь ли ты, желающий свободы смерд, что никогда не будешь страдать от лишений?
В один из вечеров, когда они вот так сидели в полузабытьи, нирвану их нарушил телефонный аппарат, который был, как пустобрех и шалопай, наказан вечным местопребыванием в углу прихожей. Думая, что это кто-то из филологических заказчиков, Статиков зашел туда, снял трубку и от неожиданности сразу не узнал дрожащий голос своей бывшей тещи. По виду – сухопарая, имея вытянутый профиль как у стерляди, она была наделена практичным рассудительным умом, всегда немного ревновала рано вышедшую замуж дочь, давая наставления из своей первой молодости; но не желала их рассорить, и мужа своего держала крепко.
«Прости, Сергей, не знаю, как ты отнесешься к моей просьбе, – произнесла она без перехода, поздоровавшись. – Вы разошлись и у тебя сейчас своя семья. Да, Лена бросила тебя, когда ты был в больнице, и поступила дурно. Но у меня есть внук, твой сын. Мне больше некому звонить: везде уж обращались – все впустую. Я ради внука и звоню. Мы с мужем получили тягостную весть. Коли судить по штемпелю – оттуда. Не знаем, что и думать. Может, у тебя еще остались связи на твоей былой работе, сумеешь что-то разузнать? Пропала наша Лена! Кажется, ее уж больше нет»
Зная нрав Елены, Статиков подумал, что это всё необоснованные страхи ее матери, решившей заодно прощупать его отношение к своей пропавшей дочери, и пообещал зайти, как сможет. Но утром – натощак и по наитию, как у него в последний год случалось, он понял, что надо поторапливаться. К тому же Маша позвонила, сказала, что у нее недоброе предчувствие. Поэтому, позавтракав, он сел в машину и по незабытому еще за давностью своих свиданий с тещей адресу поехал в отдаленную часть города, минутах в сорока от центра. Так он получил открытку с видом виноградного холма у Каталонских гор и ту скупую информацию, которой поделились с ним убитые безвестностью родители Елены.
Изображенный на открытке или же похожий вид, с конической колонной маяка на каменистом берегу среди олив, но без холма в перспективе, он живо разыскал по Интернету. Сделав ксерокопию и пробуя сличить одно с другим, вертел, вертел в руках и то и это, не зная верить ли проставленному штемпелю. И, наконец, надумал показать Максиму.
На лекцию, которая для всех, кто жаждал пробудиться и спастись, была по-прежнему по пятницам, он опоздал. Увидев его через дверь, Максим сию минуту понял, что случилось что-то экстраординарное, прервал занятие и вышел. Они расположились в арке, у полуоткрытой двери.
– Капкан, – разглядывая фото, проронил Максим в своей безукоризненно сухой манере. – Какой-то тут подвох. Пока не вижу больше ничего. Но если чувствуешь, что должен, поезжай. Своей архангельской опекой не оставим. Сын нужен тебе, может, больше, чем ты сам ему, за ним присматривают там. Да, и к этому, с которым, говоришь, вы в теплых отношениях расстались…
– К Варыгину?
– Вот-вот. Зайди к нему, он ждет тебя. Потом, тебе ведь заграничный паспорт нужен? Подозреваю, что с шенгенской визой. А заодно уж разузнаешь все, что может пригодиться.
Без веской надобности Статикову не хотелось обращаться к человеку, в бытность их знакомства, бывало, проявлявшему себя по слабости характера не самым лучшим образом, да и притом еще по прежней службе отлично знавшим все его чувствительные стороны. Но это был тот самый случай. Когда он позвонил, Варыгин вроде бы и впрямь не удивился его просьбе, но изъявил желание поговорить о деле – в стороне и без свидетелей. Они договорились встретиться недалеко от Управления, в украшенном фонтаном сквере.
Статиков пришел за полчаса до 18.00 и сел на лавочку перед фонтаном с фигурной плоской чашей наверху, куда от бортика упруго били под наклоном струи. В сквере было людно. Круглую площадку около фонтана облюбовали, одетые как сборные команды на зачетном матче в сине-красные футболки, неугомонные подростки. Они гонялись друг за другом и прыскали в своих противников набранной в бассейне у фонтана пенистой водой в бутылках. При них была матрона в газовом нашейном шарфике, которая внушала шалунам, чтоб они держались поровней, не брызгали в кого попало, и щелкала своих воспитанников фотоаппаратом.
Варыгин оказался пунктуален. Он был в пастельно-голубой рубашке с темно-синим галстуком, делавшим дугу на выступавшем животе, и в серых брюках. На вид он постарел, в лысеющих висках устойчиво блистала седина, но на лице, между подвижных пухлых губ и толстым носом, когда он подходил, вмиг промелькнула та же, что и раньше, бесовщинка.
– Приветствую, голубчик! Очень рад вас видеть, – сказал он, как из-под полы совком протягивая руку. – Так что? Не лучше ль нам в тенек пойти, подалее от этой мелюзги, пока нас с головой ни окатили?
Под извиняющимся взглядом воспитательницы, покручивавшей свой «Зенит», они ушли с площадки у фонтана и сели на диван на боковой аллее. Варыгин вопросительно молчал, пошмыгивая носом и жуя губами, как это бывало у него при напряжении. Думая о том, с чего начать, чтобы не выкладывать всего, Статиков расположил все главные вопросы по их значимости. Помня проницательный и хитрый ум главы профкома, в своем рассказе он ограничился лишь информацией о том, что уж давно не видел сына, хочет разыскать того и нужно в краткий срок оформить визу.
– Так получилось, что Еленины родители доподлинно не знают, где она. Но я предполагаю, она может находиться там же, где обосновался Кручнев. Может, вы смогли бы заодно уж выяснить его координаты?
Выслушав, Варыгин перестал жевать губами и опустил взгляд себе под ноги.
– Ну да, ну да. Я понимаю, – сказал он, как бы размышляя вслух. – Известно: кровь родная, сын. А что там может делать этот Кручнев, знаете? К законным действиям не склонен, здесь наворочал дел, туда подался. За этим сорванцом такие, милый мой, долги, что и сам черт не разберет! Ему не то что малое дитя, а так и бывшую жену, простите, поручить опасно. Да, я вас охотно понимаю. По делу же, не знаю, право, что сказать, даже и не знаю.
Он был далеко не так наивен, как могло бы показаться. Если его меньше знать, то можно было бы так и уйти, не получив в ответ ни «да», ни «нет». А он потом сказал бы, что уж позабыл, в чем был вопрос. Он мешкал, ибо ему надо было выяснить, чего еще известно Статикову, и нет ли в его просьбе скрытых червячков. Но, как и все чиновники, он был чувствителен на лесть; стоило попробовать сыграть на этом.
– Помню, вы раз помогли мне в трудном деле. У вас большой банк данных и знакомств. Может, не откажетесь помочь и тут? У вас еще остались связи в этом ведомстве?
Варыгин сбоку многосложно посмотрел и осенил лицо улыбкой.
– Ну да, я тоже, мой голубчик, помню. Да только связи в наше время стопорятся, коль шестеренки не подмажешь. Все поменялось: звонишь кому-нибудь, а он тебя уж как не узнает. Ладно, обещать не буду, но чем сумею, памятуя нашу дружбу, помогу.
Оба посидели еще для приличия, обмениваясь ничего не значащими фразами, разом посмотрели на свои часы и встали. Варыгин был сама любезность и, пожимая руку, снова удостоил бесовщинкой на лице.
– А что, голубчик? Ведь вы за это время всё обдумали, я полагаю, и, смею допустить, что успокоились? Уж не взыщите за такую прямоту! Так наново в нашу достославную обитель, не хотите ли? Могу заверить, что вашу эрудицию и опыт руководство ценит. Тогда бы, знаете ли, все упростилось.
Статиков определенно не хотел, чтоб все упростилось; он был уверен, что этот оборотистый и хорошо осведомленный человек и так все сделает по старой дружбе. Он промолчал, давая знать, что принял сказанное к сведению, еще разок пожал ладонь главы профкома. И попрощавшись, зашагал в другой конец аллеи.
Насчет недюжинных возможностей Варыгина он не ошибся: какую ни на есть скупую информацию, тот раздобыл уже через неделю, помог и с паспортом и с визой.
Дома они с Машей в тот же вечер рассудили, что он должен ехать.
Глава 3
В то время, когда Статиков умчался на автомобиле к центру поселения, в покинутом им красочном местечке возле маяка, представленном как с ностальгическим оттенком на открытке, происходила следующая сцена. Едва «Сеат» исчез за поворотом, на бывшую в ста метрах перед берегом стоянку у рекламного щита с пенистой бутылкой пепси-колы вызревшей маслиной выкатил из-под олив, скрывавших въезд на старую дорогу, блестящий под лучами солнца черный «Форд». При появлении его, открытый красный «Кадиллак» с туристской парой, имевшей разногласия из-за того, где лучше отдыхать, под привередливую реплику сидевшей за рулем девицы, стремительно сорвался с места.
Из «Форда» вышел молодой мужчина в роговых очках, уверенно сидевших на его чуть розоватом от загара и ничем не примечательном лице со скромным римским носом, тонкими губами и слегка рыжевшим, будто он забыл побриться утром, подбородком. Он был в хлопчатых белых брюках и с бумажным свертком, придерживая тот у туловища локтем. Захлопнув дверцу и на ходу обдумывая предстоящий разговор, он медленно направился к колонне маяка, перед которой взад-вперед сновала смуглая фигура. О людях этой нестареющей профессии известно было ровно столько, чего тем надо было, чтобы это знали, иначе говоря, негусто. Для ограниченного круга лиц его оперативным псевдонимом было имя Феликс. Данное ему пять лет назад как бы авансом в память о сподвижнике революционного вождя, чего являлось просто совпадением, оно, естественно, не делало погоды в сфере его деятельности, и все-таки он этим именем гордился. В смежных областях Испании его все знали как предпринимателя – Марко (или, если на испанский лад, то Маркоса) Джеронимо, который пару лет назад приехал из Флоренции, где его бизнес прогорел, не выдержав высокой конкуренции. И он благодаря открывшимся возможностям ЕС решил испробовать себя на новом месте, – подался в Каталонию и с этих пор вполне легально проживал тут с общеевропейским итальянским паспортом. Фирма его занималась мелкооптовой продажей электрической коммуникации, что позволяло разъезжать по всей стране, осуществлять контроль заказов, а также видеться с людьми необходимыми для сбора информации. Как Феликс он имел уже немалый опыт теневой работы, и с самого начала его чего-то настораживало в этом деле. Сценарий предстоящей операции был выношен и разработан наверху, в убийственной тиши отлакированных рабочих кабинетов, глядевших окнами за мглистый горизонт, и потому, как иногда случалось, на строевой форшлаг в отрыве от реальной обстановки. Во всей многоступенчатой логической цепочке проводимой акции, так скрупулезно проработанной, что не оставалось места для импровизации, было стилевое упущение: она казалась слишком уж громоздкой. Так что если что-нибудь сорвется на очередном ее этапе, то отвечать за все, как мелкому шурупу в ведомственном шифоньере, предстоит ему. Возможно, его отзовут в Москву для нахлобучки. Тогда придется отказаться ото всех удобств, которые давало назначение сюда, от встреч с Амандой, прелестной и смышленой каталонкой, отец которой был одним из лидеров сепаратисткой партии, сменившей лозунг полной автономии на отделение и из-за кризиса особенно нуждающейся в средствах. В Москве считали, что Феликс должен разрабатывать намеченную связь через Аманду дальше. Осуществив задание, то есть, оказав посильное влияние на ситуацию, он смог бы получить приличную надбавку в послужной бэкграунд. Но если в управлении чего-то переменится, придет другое руководство, чего уже имело место, пока он был в Италии, и временно план операции по Каталонии положат под сукно, тогда, пока все устаканится, он смог бы тут еще пожить, не выставляя себя напоказ, залечь и окопаться. Тогда он смог бы сделать предложение Аманде, которая, как виделось, уже созрела для такого шага, была, похоже, безотчетно влюблена в него, – и с несомненным преимуществом для собственного бизнеса и для своих первостепенных дел на ней жениться. Вступивши в этот мезальянс, и обзаведясь при помощи ее отца влиятельными связями, он мог бы стать в пока что не своем открытом предприятии одним из пайщиков, насчет чего уже была договоренность. Служа все тем же идеалам, он мог тогда зараз убить двух зайцев: остаться в поле досягаемости и пустить здесь корни. Да, и чтобы более его по всяким пустякам уже не дергали! Пусть даже в некоторых задачах, что возлагались на него, ему и приходилось сомневаться, в свое предназначение и избранность пути он верил искренне. К тому же, если не вдаваться в изложение идеологии, так выбранное поприще нравилось ему как таковое, интеллектуально. Его считали мастером по многоходовым и нестандартным комбинациям и, если от него чего-нибудь зависело, он как гроссмейстер, видящий на несколько ходов вперед, мог наслаждаться уж самим процессом каждой партии. Его союз с Амандой, которая была для Центра гражданским непроверенным лицом, при этом подданной другого государства, и в силу одного того могла бы представлять опасность, был против жестких правил, запрещавших долговременные связи, и с точки зрения Москвы мог выглядеть двусмысленно. Но он считал, что с перспективой на отрывавшиеся преимущества такого брака, начальство эту его вольность оценило бы. Тогда он смог бы приступить к осуществлению возложенной на его миссию большой задачи. Таков был видимый расклад при всех разумных допущениях, – и междустрочный и собственно его, житейский, если это слово тут уместно. Но если что-нибудь сорвется в этой несуразной операции, то его планам будет амба; пойдет ползком слушок между его коллег, разбросанных по европейским городам и весям: известно будет, что он в чем-то прокололся. Поэтому, идя на встречу с завербованным им парнем, он думал убедиться, что первый ход в намеченном дебюте – верен. А если так, тогда он сможет контролировать всю партию, не дать ей произвольно отклоняться в сторону или нарастать как снежный ком.