скачать книгу бесплатно
Из Испании с любовью
Николай Иванович Левченко
Эта книга написана на стыке двух жанров – семейной хроники и политического детектива. Хотя она была задумана как продолжение романа «БЛЕF», но по своему сюжету является вполне самостоятельной. Ее основное действие происходит в Западной Европе, куда герой приезжает, чтобы найти свою пропавшую жену и сына. Его поездка вызывает интерес спецслужб, которым надо, чтобы он привел их к одному из криминальных персонажей, близких знакомых его жены. Герой чувствует, что за ним следят, и оказывается перед дилеммой выбора.
Николай Левченко
Из Испании с любовью
Глава 1
Глаза и с жадностью и наслаждением смотрели, как издали, всё круче поднимаясь водной толщей, властно подминая под себя морскую хлябь и подгоняя тучной грудью небольшие волны, шел на разогретый средиземноморский берег этот вал. Ближе, у скалистой глыбы, гагатовым блестящим каблуком взмывающей над пенными ложбинами, он царственно оброс во всю длину крутящимся стеклянным гребнем, готовый раздробиться, как призадумался и замер на мгновение, но не пожертвовал своим лилейно-малахитовым венцом, и так, не разбиваясь, миновал препятствие, прежде чем исчез из поля зрения совсем. Нижнего клокочущего края бухты видно не было, тот прятался за выступом обрыва. И через две секунды стало слышно, как стена воды с глухим протяжным грохотом обрушилась на литораль со всеми ее крабами, полипами, головоногими моллюсками и водорослями. Ревностно, рассеиваясь на мириады брызг, она ударилась о каменисто-илистое взбаламученное дно и, полностью еще не укрощенная, ревела под ногами, ворочая, расшвыривая и омывая камни. Стихия вроде бы давала бенефис или что-то праздновала, причем в своей естественной красе ей было все равно, кто перед ней… В небе – голубоватой перистой перкалью опускавшемся за усеченный гранью водного пространства горизонт, был яркий расплывающийся след от самолета, который пролетел до этого. Выписав дугу над морем, он шел светящимся веретеном, как шелкопряд беззвучно оставлял за оперением инверсионный волокнистый шлейф. По траверсу он находился где-то около Менорки, но все еще был виден под лучами солнца, в своей волнующей недостижимости заманчиво поблескивал крупицей никеля вдали. Береговая линия песчаника, тянувшаяся как ржаной изгрызенный сухарь по обе стороны от мыса, здесь делала сюрприз из скал – изрезанный водой и воздухом паноптикум, сродни античной греческой камее. Тот был представлен маленькими выветренными гротами, невиданным нагромождением камней, лежащих этажеркой друг на друге, и отступавшими от берега утесами. И перед ним ширяли и планировали над водой большие, черно-белые, с вильчатыми длинными хвостами, напоминавшие океанических фрегатов птицы.
Центр разморенного июньским зноем городка был километрах в четырех-пяти, левее мыса с маяком, к которому вела через предместье вдоль холма – отрога то ли Пиренеев, то ли Каталонских гор, развилком с главной трассы, заасфальтированная узкая дорога. Запечатленный на любительской открытке вид – маяк и холм за ним, были как сознательной приметой этого живого и обласканного солнцем уголка в северо-восточной стороне Испании. В окат простроченный нарядными стебельчатыми швами виноградников холм, что возвышался за спиной сейчас, был похож на взнузданную морду жеребца, вприщур, каким-то островерхим помутнением, как отпечатком пальца на бумаге, смотревшего на мыс и бухту. На чистом, не графленом обороте открытка снабжена была невнятным и тревожным послесловием, которое, коль опустить слова стандартных пожеланий, читалось, так: не забывайте обо мне, мне очень жаль! Своей стилистикой оно напоминало серию других, таких же красочных открыток с видами портовых европейских городов, запечатленных с птичьего полета, которыми Елена словно бы давала знать, что не жалеет ни о чем, без памяти довольна своей жизнью, счастлива и хорошо устроилась. Присланное фото являлось как бы продолжением той серии, достаточно понятным для того, кто видел прошлые послания: слабо проступающим налетом меланхолии оно воспринималось терпким и расчетливым контрастом к ним.
Пытаясь разровнять растрепанные ветром волосы, мужчина оторвал взгляд от обрыва. Почти спокойные у городской лагуны воды – с ожесточенным ликованием бурлили в этих скалах, как вымещали накопившееся недовольство. Площадка, на которой он стоял, болкатым замкнутым с боков карнизом шла над морем. Для неуверенных в себе самоубийц от рубчатой дорожки под ногами пропасть отделяла в наклон натянутая за балюстрадой сетка. Думая увидеть неутихающий водоворот внизу, он сделал семь шагов до вырубленной в камне стенки. Наружный бок скалы за ней был выпуклым и ограничивал обзор. Держась за вбитый в стенку штырь, он перегнулся над перильцами, взглянул на обволоченные пеной камни… Когда стоишь вот так у края бездны, то это разом пробуждает и животный страх, и смутное влечение: желание полета, хотя бы сопряженного с угрозой смерти, встроено в наш шаткий разум с самого рождения, оно дается нам как некая прививка на всю жизнь. Но чему быть, того не миновать, уж это точно. Страха он не ощущал; опасность пока тоже не была конкретной. Штырь был захватанным до блеска, прочным и холодным. Подергав тот, он усмехнулся над собой и перешел на то же место. Чтобы начать отсчет отпущенного времени и всех, зависящих теперь во многом от него причинно-следственных событий, он мог сказать себе в дурном порыве экстатического самоутверждения: ну вот я и приехал! А если ты куда-нибудь уже приехал, нет никакого смысла спрашивать себя, зачем. Посадка в самолет, летевший через Франкфурт до Мадрида, и нудные досмотры багажа прошли перед глазами кувырком, ничуть не отвлекая от главной и конечной цели путешествия. Дело было не открытке, что взял он у родителей пропавшей без вести Елены, ну, или не только в ней. С тех пор как она канула в безвестность – сначала для него, затем – и для своих родных, с сыном он встречался всего раз, когда его жена, с которой они не были еще по правилам разведены, приехала на месяц погостить к отцу и матери. Тогда же у них состоялся краткий разговор, какой бывает между не поделившими чего-то ранее супругами, то есть, очень милыми тактичными людьми, уже заметно поостывшими друг к другу, но рефлекторно предъявляющими прошлые счета. Вопрос был в мальчике, будущность которого тревожила. Обеспокоенность была и в частности – из-за объективных упущений в чисто женском воспитании, и в целом как о сыне, который был вне сферы досягаемости. Делая упрек, Елена рассуждала здраво, не признавала ни моральных доводов, ни оправданий. Да, пока они ни разошлись, он слишком мало уделял внимания ребенку, думая, что с возрастом, когда у мальчика проснется тяга к знаниям, тот сам приблизится к нему, захочет взять в различных представлениях ума все то, что восходящему ростку с мужским набором хромосом и надо. Елена подкрепляла этот взгляд на вещи тем, что, видя его состояние тогда, и чувствуя, что близится разлад в их отношениях, она, естественно, стремилась сделать так, чтобы ребенок был поближе к ней, чтобы впоследствии, как вырастет, не «задавал вопросов». Понятно, что как мать она старалась выбирать из двух зол меньшее и следовала в этом прагматичной логике, прямолинейной и безжалостной, как это водится в подобных случаях у женщин. Ее претензии отчасти были справедливы: прежде чем почувствовать нормальную потребность в сыне как в существе, которому он мог бы что-то дать, он должен был сначала сам очиститься, освободиться ото всех психологических болячек. Елена же была охвачена тогда желанием скорейших перемен, ну и, как уж говорится, – с глаз долой, из сердца вон! (Она об этом не сказала, чтобы не обидеть его, но подумала). «Сначала все глазами любят, – пробовал он возразить. – Затем на смену этому приходит понимание». Она с ним согласилась, сказала, что тяжело переживала их разрыв, но оставлять ребенка отказалась. Это было апогеем ее искренности. «Прости, но у меня свои соображения!» И он решил не говорить о том, что уже предвидит ее неустроенность. Самолюбивый вспыльчивый апломб препятствовал ей заглянуть чуть-чуть подальше, – могла ли она знать тогда, что с ней самой чего-нибудь случиться? Но так уж ее гордость рассудила: за те поступки, что осознаны, мы после отвечаем сами. Поэтому, случилось с ней самой чего-то или нет, его не волновало. Ее исчезновение, присланная странная открытка, до этого – звонок то ли из Испании, то ли из Франции, когда мать не узнала ее голоса – он был подавленным и слабым, она тянула, хотела что-то рассказать, но так и не отважилась. А также связанное с тем по касательной – желание помочь ее не больно расторопным домочадцам, все это было косвенной причиной, как предлог, чтобы сюда поехать. Такой предлог, – подумал он, поглядывая на круживших у карниза птиц, – за зримой объективностью которого в сердце вырисовывалось что-то большее. Маша проявляла деликатность. Когда он уходил из дома, ее немой полу-упрек – полу-вопрос в глазах, который он неоднократно задавал и самому себе, был не от ревности. Каким предлогом было то, в чем он убеждал себя, отправившись сюда, заведомо уж зная, что на неделю или на две снова окунется в прошлое? И стоило ли залетать в такую даль, только чтоб на месте убедиться в этом?
Он на секунду обернулся, поглядел на холм, по-прежнему смотревший сверху как бельмом меж виноградников. Кольцо дороги, где он припарковал автомобиль, скрывалось за постройками у маяка и рощицей олив перед натоптанным туристами и овцами подножием. Так вот: думаешь, что навсегда расстался с прошлым, подчистил все свои долги, а оно нет-нет опять находит непорядок где-то у тебя в душе, скребет на ней и возвращается. Всегда есть превентивная боязнь и искушение взглянуть на самого себя со стороны. Пожалуй, если он хоть в чем-нибудь и превзошел себя за эти годы, так это в том, что на виду почти никак не проявлялось: для окружающих – по внутреннему складу и самооценке это был все тот же человек, известный всем как Статиков. То есть, если бы его спросили, думая оспорить это положение, то он бы возразил, что собственно таким всю жизнь себя и помнил. Пусть это было скрытой стороной его характера, но и любой, кто знал его когда-то, мог сказать, что не изменился и его физический портрет. Ну, разве что порезче стали выделяться на лице голубоватые, задумчиво глядевшие как внутрь себя глаза у правильного, с небольшой горбинкой носа. Светлые, густые и прямые волосы, при ладно скроенной фигуре, в которой ощущались и уверенность и искра благородства – такой неброский, будто затаенный шик, достались ему, видно, от отца, довеском. «Ну, это как у дипломатов, – подшучивала Маша. – Хочешь обхитрить меня! думаешь, что никогда не постареешь? Когда ты бреешься, тебе ни хочется сложить балладу о себе?» Маша, говоря это, видимо, сверяла его облик со своею внешностью, если обнаруживала мелкие морщинки возле глаз. Нет, он не хотел спеть о самом себе балладу. Ему хотелось, чтоб и Маша, глядя на него, была как вечно молодая Геба. Она подтрунивала над его мужским эгоцентризмом с присущей тому жаждой вечной молодости рядом и недоумевала, как это он может всех любить. Она считала, что это тоже эгоизм, и, перекраивая смысл, с иронией цитировала из «Книги Мертвых»: «Если я живу, живет и она, если я старею, стареет и она?» Пусть так, пусть эта и душевная и сексуальная потребность тоже эгоизм. Но как себе откажешь в удовольствии вообразить почти что невозможное, лишить себя тех представлений, что делают биологических существ людьми, того разумного ростка, благодаря которому мы и добиваемся чего-то. И разве тот же эгоизм не может оказаться плодотворным, созидательным? Маша была далеко сейчас; и далеко – и нет. Она умела это делать: не расставалась с ним на протяжении всего полета. Вниманием своих проникновенных теплых глаз, рукой с отставленным перстом, мгновенно поправлявшей пряди у виска, и детской ямочкой у подбородка – подобно ангелу-хранителю являлась взору над лоскутным покровом облаков. Она хотела проводить его до аэропорта, но в самую последнюю минуту, когда уже подъехало такси, и надо было выходить к подъезду, передумала, сказала, что они простятся, как это поется в песне, прямо у порога; и она будет ждать, когда он позвонит – два длинных и один короткий. «Ты веришь в это или знаешь?» – спросил он, улыбаясь. «А ты как думаешь? Тебе перед отлетом надо мысленно собраться, я буду там помехой». Она хитрила: решила не смущать его своей опекой в аэропорту, а заодно уж не терзаться после, оттого что он там был наполовину, как и не ее.
Скарб размышлений был с остаточным комфортным ощущением, как стоптанные тапочки. Это отвлекало, и он смотрел на остроклювых чернокрылых птиц, метавшихся перед обрывом. Они не подлетали близко, метрах в десяти-пятнадцати от берега свертывали крылья под косым углом, но тут же резко взмахивали ими, будто кланяясь, и разворачивались. Фрегаты это, или нет? Fregata magnificens вроде. Птицы перелетные, хотя неясно, как они тут оказались. Было впечатление, что они о чем-то спорят, вторя нестареющей максиме: чужие страны становятся нам иногда родными. Нет, дело даже и не в том, о чем ты думаешь, когда ты все же думаешь, а в том – зачем. Плеск разбивавшихся о камни волн и перекрикивание птичьей стаи вводили в отвлеченную пространность мысли, направить их в желаемую сторону что-то все никак не удавалось… Был уже десятый час. Думая, что предпринять, он вновь прошелся по карнизу. В легких полотняных джинсах, в которые он сразу же переоделся, чтобы быть и в несколько цивильном виде и не шибко выделяться, было все равно и тесно и невыносимо жарко, хотелось скинуть их, спуститься вниз и окунуться, как если б там была река. Показывая прелесть своих ног, здесь все ходили в шортах и в таких зауженных у модниц – как бы галифе в цветочек. Природно-смуглым цветом кожи он не отличался, поэтому в своем отглаженном костюме чувствовал себя инспектором как на большом нудистском пляже; к тому же, как и эти птицы, говорил на непонятном языке. Уж такова была реальность. С Машей они жили вместе девять лет. И дома жизнь была реальной, то есть отражалась так в сознании постольку, поскольку каждый в ней участвовал и приносил какую-либо пользу. Стоило остаться им наедине, как они тут же забывали обо всем, что находилось там, и оболочкой того состояния уже не жили. В том хосписе, где, совмещая это с частной практикой, вкалывала на полставки Маша, жизнь была исполнена страданием и болью угасания, а у него – утратой веры в себя тех людей, которых он по настоятельности Маши консультировал. Она считала, что он может и обязан помогать другим, ибо испытал все то же на самом себе. Но это было там. Когда же они находились рядом, то это состояние вербально можно было бы определить и как отсутствие земного хода времени. Да, они его не замечали и, понимая это, более всего боялись оторваться от действительности, утратить «рассудительность и бдительность», словами Маши. Ну, то есть каждому хотелось верить, что эта тонкая вневременная связь не застилает им глаза. И оттого что оба рассуждали так, со временем в их общем мире тоже стали обнажаться свои рифы и ухабы. В вялотекущем настоящем у каждого зияли разные прорехи от совокупности незавершенных в прошлом дел. И чем полнее было единение меж ними, острее ощущалось собственное бытие, тем глубже было осознание любых просчетов и долгов. Так что связанное с этим восприятие, возможно, было движущим мотивом и краеугольным камнем всей поездки. И как бы не было им с Машей сладко, но чувство внутренней причастности тому, чего, казалось бы, навек ушло, переместившись из России на другой конец материка, не покидало. Чего касается практических задач, то он как сильно выраженный интроверт с глубокой недоверчивостью относился к методам дедукции, предпочитая полагаться более на интуицию или, проще говоря, на тот же ум, преобразуемый содружеством нейронов в опыт. Надежд на то, что он, используя одну эту открытку, пойдет по следу и разыщет мать с ребенком, было мало.
Поставив в этом пункте размышлений знак вопроса с двумя точками, он развернулся и по дорожке, уводившей от балясин у обрыва, чтобы сократить обратный путь, вошел под сень оливковых деревьев. Рощица была такой же, что и на открытке. До этого, когда он шел в обход ее, казалось, что маслины стоят порознь, купами. Но, оказавшись среди них теперь и пробираясь наугад, он понял, что, потеряв едва приметную в щебенистой траве тропу, здесь с непривычки можно заблудиться. Врезаясь в слой песчаника уродливо желобчатыми комлями, раскидистыми ветвями с бахромчатой листвой деревья вширь перекрывали небо, они и укрывали своей тенью и сбивали с направления. Автостоянка была дальше и правее. Шоссе, которым он приехал, здесь заканчивалось, делало петлю у рощицы олив и возвращалось стороной от побережья к югу, вдоль протяженного, хребтами запряженных буйволов вдаль уходившего нагорья. Другая, более живая магистраль от города шла юго-западнее – в Барселону, через окружной центр Альт-Эмпорда – Фигерас. Две переснятых дома карты с испанскими и русскими топонимами, которые он взял в дорогу, не ограничиваясь тем, что было у него в смартфоне, лежали в бардачке «Сеата». Но карты не давали никакого представления о людях. Туристы на автомобилях, что, переехав через Пиренеи, катились в отпуск на горячие пески Валенсии и ради любопытства, сделав крюк, заскакивали в этот именитый городок, при выезде – или по ошибке или чтоб полюбоваться видом, должно быть, часто заворачивали к мысу по боковой, лишенной указателей дороге. Созданный как походя рукой природы, которая, исполнив свою миссию, тут же поспешила дальше, этот уголок должен был бы охраняться властью или местными экологами, иначе кто-нибудь уже открыл бы тут доходный ресторан… Держась того же направления и предполагая отыскать кого-нибудь из местных жителей, он повернул поближе к берегу, правее того места, где припарковал автомобиль. Вившаяся между комлями тропинка потерялась под ногами и метров через пятьдесят оливковая рощица, лишив навеса под палящим солнцем, кончилась. На огороженной площадке перед конической колонной маяка был светлый домик, крытый по щипцу как раскаленной, в цвет моркови, черепицей. При виде той он сразу ощутил, что в горле пересохло. Пришлось утешить себя тем, что в номере не слишком звездного отеля, где он остановился, есть про запас бутылка красного вина, которую он сунул утром в холодильник. Выйдя на дорожку, шедшую по краю рощицы, возле маяка он заприметил мужскую смуглую фигуру. Расчет на то, что он, не зная языка, чего-то разузнает, был неоправданно завышен. И все-таки хотелось убедиться кое в чем.
Навскидку парню можно было дать лет двадцать пять от силы. Он был с коротким острым носом, с темными азартными глазами, с модельной стриженой бородкой от висков до подбородка и с татуировкой у запястья. На нем, конечно, были шорты с расстегнутой до живота рубашкой. Увидев направлявшегося к нему незнакомца, он торопливо, но без видимой охоты развернулся, окинул мало обнадеживающим взглядом и дипломатически шагнул навстречу. В его руке был включенный фонарик в виде авторучки, который он покручивал, косясь на приоткрытый люк у входа на маяк: давал понять, что он тут не какая-нибудь мелкая персона, весьма ответственен и очень занят.
– Hola, buenos dias! Speak you English?
– Buenos dias! I speak a little. What do you want?
Запас испанских слов у Статикова был небогат: перед отъездом от разных лавиной навалившихся хлопот на расширение своих познаний в этом языке уже не оставалось времени. Более привычный здесь французский – был ему знаком лишь по объемному труду Рабле, словарь и синтаксис которого мог сильно устареть. Ввиду того дальнейший разговор пошел на ломаном английском, который парень тоже знал не лучше.
– You’re from Russia, straight from Moscow – what? Why did you come here? Oh, you want to find your wife!
При слове «рашэн» тут все будто выходили из дремоты и начинали, толерантно улыбаясь, вглядываться вам в лицо. Но парень сделал бессознательную оговорку: ’wife’ в его произношении звучало более как ’waif’. О сыне Статиков ни слова не сказал: версия с отправившейся в турпоездку и не воротившейся женой, как он полагал, была гораздо убедительнее для мужского понимания. Дома, тем, более практичным людям, с которыми по роду своей деятельности соприкасалась Маша, трудно было объяснить, чего это они уже столько лет вдвоем, но как ничуть не помышляют о потомстве, так и живут не расписавшись. Наверное, им виделась тут некая интимная задоринка, о каковой они знать не могли, но от души ей втайне соболезновали. Маша, предугадывая, что ей придется быть наполовину мачехой, боялась ревности детей друг к другу, хотела, чтобы тот ребенок, которого она еще не видела, хотя он был ей уже дорог, сначала к ней привык. Она была убеждена, что педагогически так будет лучше, и уверяла, что как всё образуется, незамедлительно подарит Статикову дочь. «Хватит с тебя одного наследника, не все же мне одной всё за тобой ухаживать!» Да, о внутренней причине своей нерадивости они не говорили вслух, поэтому никто из этих, в общем-то, и милых и отзывчивых людей не представлял того, что у него еще есть сын. Но главное, что он и Маша это знали. И тот вопрос, который был определенным долгом одного, им виделся все более насущным, требующим полного решения уже для них обоих. Но это было – там, в том светлом чудодейственном чертоге, который укрывал их своим кровом и назывался просто домом… Есть в каждом словаре такие ключевые словоформы и понятия, которые в каком-либо одном своем значении выходят из употребления, со временем во мнениях людей оказываются архаичными; скажем, если их чураться или же неправильно употреблять. Имея с Машей по вопросу «дома» и сопряженного с тем смысла одинаковый подход, они не обсуждали это, но всегда держали при себе. И говори он даже в совершенстве на испанском и будь на то великое желание, всем встречным более детально этого не объяснишь.
Глядя в красноватое и остроносое лицо испанца, которое переменилось постепенно с любопытства на сочувствие, – насколько позволял чужой язык, он описал то положение, в котором оказался, когда «три месяца назад» он посадил на самолет свою жену, простился с ней и больше уж с тех пор не видел. При помощи английских слов, передававших состояние души буквально и без модально-чувственных перестановок, сделать это было нелегко. Закончив, он приготовился достать открытку, которая была с бумажником в кармане джинсов.
Выслушав его мудреную тираду, парень заявил, что лучше было бы пойти в полицию, что здесь так принято. Он был словоохотлив – чувствовалось, не прочь был пообщаться, при этом, чтобы было более доходчиво, возвысил голос и, разводя руками, начал рассуждать о чем-то по-испански. И только когда Статиков прервал его, сказав, что ничего не понимает, по-прежнему вертя в руке фонарик, повторил:
– How’d I know? I’m assistant lighthouse keeper. Sorry, but what’s all that to me? You need some kind of detective. You see?
Умеренный запас английских слов смирял его экспрессию. Не уточнив где это было, Статиков сказал, что он уже ходил в участок, но там огородились от него бумагами, сказали, что это должен быть международный розыск. В «the country where I live», добавил он, порою тоже принято ходить в полицию (чего на самом деле было сделано отцом Елены), но почему-то всем на этот розыск наплевать. Он постарался объяснить помощнику смотрителя, что хочет просто убедиться в том, что его пропавшая и горячо любимая жена еще жива. И показал открытку – всё, чем он располагал, чтобы разыскать ее. Открытка была послана кустарным способом, не электронной почтой. Снимок мог быть сделан с яхты или с вертолета: маяк, с перспективой на зеленеющую рощицу олив перед дорогой и на возвышавшийся за мысом виноградный холм.
С тем же выражением, как он вертел до этого фонарик, парень покрутил в руках цветное фото и пальцем ткнул в размытость на холме, которая казалась, если не присматриваться, лошадиным глазом.
– It was recently. The speck wasn’t to be seen two months ago, that is unfinished coast-tower. Do you understand? You need to tell the police, to tell about it.
Поглядывая виновато, он протянул назад открытку и опустил свой крошечный фонарик, пробуя пустить невидимый луч света в люк:
– I mean it should be better. Sorry for my language.
Отметив про себя, что малый, кажется, достаточно смекалист, Статиков убрал открытку в джинсы и достал бумажник.
– Maybe you’ll recollect something? Anything is possible. Just to make sure.
Он вынул заготовленный листок, в котором под своей фамилией также указал название отеля, где остановился. Манипуляцию с бумажником парень расценил иначе, состроил, было, кислую гримасу. Затем, пожав плечами, взял и прочитал записку.
– Well… okay! I’ll take heed to do it. I’m very busy just now, sorry. Lossuertes! [1 - Удачи! (исп.)]
На этом теплом пожелании они расстались.
Вдоль ограждения из параллельных труб на сваях, выкрашенных в тот же цвет, что домик, Статиков направился к своей автомашине, перед которой уже был, затмив ее своим экстравагантным видом, открытый красный «Кадиллак». В том, что он узнал, была хотя бы малая зацепка. Если снимок сделали недавно, то можно было бы надеяться, что и Елена с сыном где-то здесь: вестей о ней не стало раньше, чем пришло это послание. Но если с ней или с ребенком впрямь чего-нибудь стряслось, то, что могло ее заставить так внезапно замолчать, не сообщить своим родителям ни слова и после, как с расчетом, что ее начнут разыскивать, отправить почтой это фото? Мысль была банальной, он задавался этим же вопросом еще дома. Ну, видимо, в душе она надеялась, что мать покажет ему фотографию, – думала, что он все также, даже и на расстоянии, может чувствовать и понимать ее. Но этого уж больше не было. Всё то, что раньше связывало их, зарубцевалось в памяти, на роговице той возникло в одном месте точно помутнение. По поводу открытки Елена, правда, угадала безошибочно. Чем более он всматривался в фото, своим тревожным ракурсом, оно вызывало легкую реминисценцию, желание понять, откуда это чувство, невнятное стремление к тому, чего ты где-то уже видел. И стоило ему приехать и придти сюда, явилось ощущение того, что его сын бывал здесь и не раз. Маша бы, наверное, сказала, что это – апперцепция, вызванная ощущением своей беспомощности и состоянием предчувствия от зова крови. Но это можно было бы сказать о каждом, кто оказался в тех же обстоятельствах. Нет, то ноющее чувство, что кроме этого «предчувствия» очнулось и зашевелилось в нем – как крыса в грязном ворохе белья, было и мучительней и шире. По памяти оно производило отголоски того дурного мнительного состояния, которое его охватывало прежде, еще до клиники и до знакомства с Машей. От самого Мадрида по дороге его не покидало ощущение, что он приехал не один, что на своих плечах привез еще кого-то, и этот кто-то тенью следует за ним, подсматривает даже в туалетах возле писсуаров, дышит и глядит в затылок. Это было тупиковым состоянием – «душевной ересью», как говорил Максим. Невольно индуцируя в своем мозгу все новые ассоциации, он мог зациклиться на них и угодить в ловушку. В розысках ребенка, не зная языка, он должен был придерживаться гласа этой самой интуиции, которая вела себя как красна девица в окне, и здравой логики. В его руках была открытка, которую он должен изучить получше, сравнить со всем увиденным воочию. Еще он знал ориентировочные координаты Кручнева, довольно темного субъекта, и, мягко говоря, близкого знакомого Елены. Согласно добытым окольными путями сведениям тот проживал по русским меркам, так рукой подать: на самом юге Франции, куда от берега Испании по карте можно перепрыгнуть. И надо полагать, не загорал там вместе со своим телохранителем Испанцем. Должна быть веская причина, что побудила их уехать из Испании, из той страны обетованной, в которую они когда-то так стремились. Если положиться на искусство женщин полностью не разрывать все связи, то где-нибудь поблизости, под рыцарской опекой Кручнева должна бы обретаться Ольга, которая, вне всякого сомнения, располагает достоверной информацией о местонахождении своей подруги. Еще он знал, что в Барселоне уж сколько лет живет приятель Кручнева, который до отъезда был знаком с его женой. Если б удалось его найти, то он бы тоже мог чего-то подсказать. Все эти сведения стоило еще раз проанализировать, затем заняться упражнением. (Слово «медитация» было больно звучно-ёмким, но то, чего он делал, помогало). Да, как следует обмозговать, что есть, и уж потом чего-нибудь предпринимать. Сходить в полицию, в которой его, надо думать, с нетерпеньем ждут, он всегда успеет.
В автомобиле была парочка французов. Девушка сидела за рулем, она была в солнцезащитных капельных очках и в умопомрачительном открытом платье. Мужчина выглядел в два раза старше своей спутницы, светил продолговатым гладким черепом и промокал платком вспотевший лоб. Не обращая ни малейшего внимания на пешехода, выросшего из-за рекламного щита прямо перед их носами, они о чем-то спорили.
– Qu’avec toi? Ici l’vue trеs pittoresque [2 - Что с тобой? Здесь очень живописно (фр.)], – говорил мужчина.
– Vous n'avez pas aucune pitiе pour moi! Il serait beaucoup plus facile d’aller а Saint-Tropez [3 - Тебе совсем не жаль меня! Поехать в Сен-Тропе было бы намного проще (фр.)], – капризным голосом произнесла девица.
Нырнув в салон испанского «Сеата», Статиков захлопнул дверцу и повернул ключ зажигания. Он понял, что ослышался, но реплика француза в кадиллаке – «чего я там не видел, в этом твоем Сен-Тропе?» – отобразилась в голове так внятно, если бы была на чистом русском.
Покинув экзотическую рощицу олив, шоссе сворачивало влево, в сторону от берега, вокруг холма. Затем вливалось в окружную магистраль и устремлялось к центру городка, где его подхватывала излишне изобиловавшая светофорами муниципальная дорога. Выехал на основную магистраль, Статиков вписался вслед нахрапистому черному хэтчбеку с кузовным прицепом. Скорость здесь еще не ограничивалась знаком «50». Прицеп вилял, мешая обогнать хэтчбек, который ехал как на собственные похороны. «При чем тут Сен-Тропе?» – подумал он. Мужчина, сидевший рядом с той девицей, был страшно зол на что-то и совершенно равнодушен к ее прелестям. Фраза была неожиданной и скверной. Поймав момент, когда дорога с левой стороны за бампером переднего авто просматривалась, он до отказа даванул на газ.
Глава 2
Мысль, мелькнувшая в его уме, когда он обгонял хэтчбек, и самому ему лет пять назад и всем, кто не был посвящен в искусство интроверсинга – схватывания и распознания в разрозненной цепи случайностей тех опосредованных связей, которые спонтанно возникают при том или ином целенаправленном желании, могла бы показаться ничего незначащей, лишенной внутреннего смысла. Он не задержался бы на ней и мог бы тут же позабыть. И, тем не менее, в таких на первый взгляд случайностях была своя закономерность, распределявшаяся по закону вероятности событий, а по отношению к полусознательным процессам, если по науке, так обладавшая как будто квантовым взаимодействием с рассудком. Когда-то он подметил это свойство, которое отображалось как кратковременная вспышка в голове, как целиком лишенный логики просвет. Затем, запомнив узловые точки и оттенки ощущения, что возникало перед тем, как всё в таком знамении сходилось, освоил этот качественный переход уже как метод, как состояние того, что можно было бы назвать «инверсионной реконструкцией событий», и после прибегал к нему при затруднениях. Если удавалось волевым усилием отбросить все эмоции, подольше удержать в себе случайную картину образов, чью-либо фразу или проскочившую уме, почти уже растаявшую мысль, отчетливо услышать их внутри и сконцентрироваться, то по основе это зачастую представляло собой верное зерно, крупицу правды в какой-нибудь хотя бы отрицательной для ожидания проекции. Со временем он понял, что если тщетно не гадать и не прибегать к рациональным построениям, как это в ряде случаев бывает, когда ты попадаешь в сложный переплет, а заниматься интроверсингом целенаправленно – и, помня самого себя и устремляя взгляд в перспективу, то вся цепочка рассуждений может привести к искомому. И результат при этом выходил не из разряда суеверных ожиданий и примет.
– Все вещи – в нас, мы видим их как хоровод плывущих облаков или подтаявших холодных льдин во время ледостава. Так что мешает нам скомандовать себе, не слепо следовать по их течению, пассивно созерцать их ход, а управлять? Вот в чем привязка нашего сознания: чего мы говорим себе, как просыпаемся? Кто знает, где находится тот самый орган, с которым мы себя отождествляем, если говорим, что это – Я?
Как перефразируя чего-то многократно слышанное или написанное, Максим сказал это на первой лекции по «прикладной трансцендентальной психологии», где под конец недели как-то оказался Статиков. Анонс занятий под таким названием был отпечатан во весь размах крупноформатного листа в состряпанной вторым, таким же шутником из их кружка афише на двери. Лекция читалась в безвозмездно арендованном в виде вспоможения нетрадиционным методам познания, обвешанном вдоль стен портретами людей с бородками, привыкших к хлопанью ладош и деревянных жестких кресел, по верху выбеленном зале конференций. Тот был в ветшающем особняке с двумя колоннами при входе и назывался, – если еще хорошенько поискать перед подъездом эту надпись, – «Дом ученых».
Благодаря заботам и упорству Маши, выйдя в сентябре из клиники, по стяжке бытовых вопросов он оказался как у разбитого корыта. Из Управления он сразу же ушел, вследствие чего ему пришлось отдать, а после отвоевывать в суде как право на законный кров свою многометровую служебную квартиру. Объединивши с коммуналкой, где ютилась Маша, полученную «компенсацию» и средства, оставшиеся после найма адвоката, они сначала переехали в одноэтажный частный дом, который был под снос, вблизи от трамбовавшей закоулки новостройки, и вскоре получили в этом же районе благоустроенное прочное жилье. Тот круг знакомств, в котором он вращался еще до больницы, отчасти был им по своей неактуальности распушен, отчасти точно скисший хлеб распался сам. Близкий его друг, хотя и непутевый человек, – Малинин, с которым еще находилось понимание, уехал в дальние края, куда-то в Гималаи, застрял в своих горах и не присылал оттуда никаких вестей. Поэтому какой-либо мужской компании, удовлетворявшей его склонностям и интересам, не было. Маша это видела и говорила… Как не посягавшая на что-то большее любовница и как семейный психотерапевт она могла иной раз делать наставления. Он уважал ее желания, даже если они в чем-то расходились с его мнением. И зная это, Маша говорила, что у него теперь должна образоваться та среда, в которой он бы мог хотя бы изредка бывать, чтоб чувствовать себя уверенней, не жить как «инок или рак-отшельник в апостасии»; и что она при всем своем желании не сможет заменить ему «и то и это». Положим, что последнее, про «то и это», она произносила так уж, к слову. Ей ничего и никого не надо было заменять собой. Имея свое кредо в жизни, чего и у мужского элемента человечества встречается нечасто, честно говоря, она была отнюдь не идеальным воплощением домохозяйки или няньки для него и уж, тем более, священной копией кого-то. Особенной потребности узнать, что кто-нибудь еще аналогичным образом глядит на мир и одинаково с ним думает, он не испытывал. Но если попытаться отнестись к ее сентенции непредубежденно, то по существу она была права. Да, не замечая хода времени, они могли часами оставаться с ней наедине; ладно уживаясь в общей эмоциональной сфере, при разногласиях вдвоем искали выход, за счет чего по всем вопросам быстро приходили к компромиссам и консенсусу. Но это их убежище без свежего притока воздуха, глотков необходимой информации, что привносила свой контраст, со временем могло прогоркнуть, из радостного дома сделаться мемориальным комплексом или могилой. Держа это в уме, так, ни на что особо не рассчитывая, едва не мимоходом он и оказался в пятницу на этой лекции.
Максим – по образу портретов на стенах – был тоже с бородой, охапистой и неухоженной, как у отсидевших каторжан. Но импозантность бороды, когда он той помахивал, не оттесняла взгляд его живых, то исчезавших за приспущенными веками в раздумье, то устремлявшихся на собеседника, сметая все препятствия, – и чуть лукавых и серьезных глаз. Слушая его, Статиков отметил, что говорит он как по писаному, шпарит точно по шпаргалке в рукаве. Но это была все-таки импровизация, не заготовленная речь. Казалось, что он перехватывал немые мысленные просьбы или настроение кого-то из присутствующих, искусно встраивался в русло этой темы и начинал разжевывать то состояние уже как свое собственное. В сущности, он говорил о том, чего касалось в жизни каждого, поэтому вся разношерстная и разнополая аудитория внимала ему так, что и дыхания не слышно было. Когда он объявил, что общая часть лекции закончилась, из зала устно и записками стали задавать вопросы. Судя по их содержанию, здесь были преимущественно люди или одинокие, ищущие случая, чтобы пообщаться, или же такие, чья судьба уже на самом звездном пике дала трещину. Мужья, имевшие по части своего не чересчур ответственного бизнеса крутой достаток, известно, не щадили своих жен, погуливали и выпивали.
– А если он мне тоже изменяет? – спросила, напряженно покраснев, одетая как на цыганский бал девица, которая за час до этого рывками, неумело парковала на стоянке у подъезда свой автомобиль.
Она не села и продолжала от упрямства наливаться краской, пока Максим пытался втолковать, что слово «если» в этом деле сути не меняет. Затем, придерживая свое платье, спиралями полос идущее от лифа и до пят, она лебедкой проплыла через проход и, хлопнув дверью, укатила на своем Infinity.
Когда все стали расходиться, Статиков почувствовал затылком чей-то взгляд. Он обернулся. Это был Максим: взгляд его не спрашивал, не звал, а как в полушутку приглашал к участию.
В общем, в чем он убедился вскоре, у них так было принято здороваться со всеми «братьями» (хотя во всеуслышание никто так никого не величал) неспешным внятным пожиманием обеих рук и глядя прямиком в глаза друг другу.
– Ну, так и так, на выбор, – минуя предисловия, сказал Максим; он был пониже Статикова, кругловат и плотен, так что при своей походке, когда шагал по улице, напоминал катившегося с горки колобка. – Через неделю та же лекция и здесь. Или для начала можно встретиться в моей квартире. Такие варианты. Да ты уже решил, смотрю. Адрес-то подсказывать иль сам найдешь?
Хотя Максимов адрес тут же обозначился в уме, он все же нацарапал тот на обороте присланной ему во время лекции записки, в которой была просьба поподробней рассказать о «качествах астрала», как туда попасть и что это такое. Расставшись с ним и взвешивая по дороге все, что услыхал на лекции, Статиков не расценил это как перст судьбы. Психологически он больше не нуждался в посторонней помощи и понимал, что должен быть обязан этой встречей во многом настоятельности Маши. В том же что касается телепатических способностей Максима, и как они без долгих слов друг друга поняли, он не увидел ничего диковинного. Бывает, рано или поздно люди могут находить друг друга по характерным черточкам в манере поведения и всему прочему, что не всегда заметишь сразу; чем-то они все же отличаются – и более того, чем это принято считать.
Максим жил на соседней улице, в девятиэтажном доме, который был стеной во весь квартал и отстоял от Машиной усадьбы – они тогда еще не переехали, – всего в пяти минутах хода. Он жил с субтильной светлоглазой девушкой, которая была из ряда его многочисленных поклонниц на занятиях, любительниц того, что «запредельно», и представлялась всем как Вика. На вид она была совсем молоденькой, держалась при Максиме очень скромно и, если к нему кто-то приходил, то сразу же скрывалась где-то, пряталась как мышь под плинтус. Знакомство с ней Максим считал недолговременным и называл это физиологической поблажкой телу. Привыкший по своей натуре больше к одиночеству, он занимал квартиру или комнату – черт знает, как это еще назвать – гостиничного типа, то есть с усеченными удобствами внутри, барачным общим коридором, в котором были без сидений трех– и двухколесные велосипеды, с гарантией прикованные цепью к скобам у дверей, и миниатюрной – «самурайской» – кухней.
– Все хорошо, что вовремя, – сказал он, пожимая руку в крошечной прихожей. – Снимай свои чудесные кроссовки, проходи.
Это был намек на то, чтоб Статиков оставил свою «внешность» за порогом. Когда Максим не ожидал «малоизвестных дорогих» гостей, то одевался незатейливо, расхаживал в своей светелке босиком, рассчитывая этим вроде сэкономить на носках. Почти по ширине всей комнаты была кровать, покрытая пододеяльником, и у стены на столике был вышедший уже из обращения, с громоздким гаубичным монитором и матричным писклявым принтером, компьютер. Хозяин сел в турецкой позе на кровать, а Статиков – на стул, впритирку умещавшийся меж спальной принадлежностью и стенкой. Собственно с Максимом было сразу и легко и тяжело общаться. Обыкновенно сидя так, – скрестивши руки на груди, а под собой и ноги, он тотчас же улавливал, что приходило в голову, и если это не противоречило его изрядно подавляющей своей энергией натуре и отвечало правилам гостеприимства, которые он мог иной раз и проигнорировать, то мигом выполнял, что требовалось.
– Заслончик-то, однако, слабоват! – сказал он, подзадоривая. – Неплохо бы поупражняться. А то так выронишь чего-нибудь, ищи-свищи потом…
Компьютер, оказалось, был ему необходим для написания труда по курсу своих лекций, который он рассчитывал издать отдельной книгой. Она была уже закончена, он занимался ее редактированием. Но все никак не мог найти какого-нибудь «дурака» издателя. Умникам из их числа казалось, что каждую строку в его немногословном сочинении для понимания широкой и отзывчивой читательской аудитории надо развернуть, если не на целую страницу, так уж уверенно – в абзац. Он говорил об этом незлобиво и, посмеиваясь, то, пряча глаза в бороду, то, вскидывая их на гостя, стараясь ухватить малейшее сомнение в душе или ненароком проскочившую в мозгу заносчивую мысль. О затруднениях с изданием сказал он неспроста. Он в полной мере сознавал ту пропасть, что отделяла просвещение от Богом данного и развитого разума. («Все горе от ума, а не от – разума, где бы его только взять?» – походя ответил он на не озвученный вопрос). Но делать популярной свою книгу не хотел, сознательно пожертвовав ее художественностью ради лапидарной формы.
– Надо, чтоб слова не капали елеем, а застревали в голове и созревали. Велосипед не я тут изобрел!
Его любимыми словами были – «информация», которая потребна всему сущему, хотя как таковая дается и является основой жизненного цикла женщин, и «разум», который был от сотворения адамовым ядром всего мужского.
– Известно, яйца курицу не учат. Где им по силам, нам не в оборот.
Статиков сидел напротив и перелистывал печатные листы еще не изданной Максимовой работы, которую тот дал ему, чтобы «ввести в курс дела».
– И что, тебя не задевает, что жизнь у нас во всем как эта курица?
Когда Максима что-то ставило в тупик, то есть он не мог предвидеть или же понять вопроса, то сразу же стыдливо опускал глаза, как признавая за собой недопустимый ляпсус. Но так бывало редко, чаще он в ответ – протяжно улыбался или глухо хохотал, что делало любое продолжение бессмысленным.
– А что меня должно тут задевать? Я понимаю, к жизни может быть еще экологический подход, когда движение подчинено созданию гармонии. Ясно, что гармония нужна, но выше – разумение. По духу информация пассивна. Да ведь бывает так, что надо сделать что-нибудь по-своему. Так что пусть уж сами выбирают. От более простого к сложному, от сложного к простому, все держится на этом. Кому что надо, тот возьмет. На лекции, ты прав, – уж времена такие, – нынче ходят женщины одни. Известно, что их наиболее волнует. У подавляющего большинства людей пока все зиждется на том, что секс необходим, чтобы, пока он есть, не горевать о смерти. Вот и плетешь им всякий вздор про жизнь потом и про астральные проекции. Не все поймут, что если что-то уже сделано, так без остатка-то и праведная жертва не искупит. Ведь ты об этом говоришь? – вскинул он глаза на Статикова. – Знал я одного, нехоженой тропой пошел: супруга – прокурор, заела парня до печенок, вот он и сбежал. Чуть не пропал, когда однажды в транс вошел. Какие тут проекции? Такого никому не посоветуешь. Ну и чтобы хоть уж зависти поменьше было.
Его последние слова надо было понимать во всем контексте сказанного, в такой, рассчитанной на понимание манере он имел обыкновение общаться. Произнеся свою вступительную речь, он пересел из позы полу-лотоса в более мобильную позицию, спустил с кровати на пол гибкие и мускулистые ноги в синих тренировочных штанах, с надетой сверху ради первой встречи глаженой рубашкой, белой и навыпуск, и стал поглаживать свою окладистую бороду.
– Есть у меня знакомая одна, научную статейку пишет. Ты говоришь, знаком с латынью и библиотека у тебя большая? Если на мели, на этом можно заработать.
Статиков не говорил, что он знаком с латынью или на «мели». Надо было привыкать к тому, что он тут находился как на полиграфе. Но дополнительные деньги вдвоем с Машей им не помешали бы.
Опять скрестивши руки на груди, Максим уперся в него взглядом.
– Так что с того? Ты не смотри, что я тебя опережаю. Так разговор короче. Ты ведь меня тоже щупаешь – и еще как. Да только я заслоны ставлю.
Статиков смутился.
– Я думал, что умею это.
– Вижу, что умеешь. А отрабатывал на ком? С больничными сестричками общался? Остерегайся полоненным быть. Есть те, которым это не с руки.
Надо было понимать, что «не с руки» – жениться. Хотя Максим коснулся этого житейского предмета вскользь, отнюдь не претендуя на какое-либо наставление, и все же Статикову не хотелось, чтобы разговор в таком ключе зашел о Маше.
– Чего уж, вовсе не жениться? Не знаю, как тебе, а мне охота оставить что-нибудь потомству.
– Вопрос еще – в кого оно пойдет? – посмеиваясь, произнес Максим. – Но исключения бывают, это ясно. Есть у нас тут внутренняя группа. Встречаемся мы раз от разу кроме этих лекций. Так, чтобы мысли не протухли, делимся своими наблюдениями. Ты можешь тоже приходить. Чего уместится, возьмешь. Дурному точно не научим.
Статиков почувствовал, что время уходить. Все было сказано или угадано в его душе без слов, хотя он этим натискам сопротивлялся. Кивком вознаградив его догадливость, Максим поднялся тоже. Пытаться прояснить «свои позиции», порассуждать о жизни вообще, как заведено это у большинства людей, с этим человеком было бесполезно. Беседы светские – ставили его в тупик, он говорил, что не бельмеса в том не смыслит, и, если заходила речь о чем-нибудь таком, то со скучающей гримасой принимался расточать по сторонам ленивые зевки.
Когда он обувался в крохотной неповоротливой прихожей, в которую на две секунды заглянула, чтобы одарить своей улыбкой, одетая как дух тибетских гор, кукольного вида и пропорций, Вика, в мозгу мелькнуло опасение, что этот новый круг знакомых может разделить их с Машей. Видно, уловив в его душе эту препону, Максим, поглаживая бороду, стоял у двери и переваривал внутри их разговор, когда его любовница как привидение уже исчезла.
Так называемая внутренняя группа раз в месяц собиралась в том же помещении, где проходили лекции, чего случалось, если уж ни возникала экстренная надобность, не больно регулярно. Она была не строго постоянного состава, когда являлось шесть, когда пятнадцать человек, на вид все были средних лет, но Статиков не оказался среди них и самым младшим. Если требовалось обсудить «методику» (это было так, рабочее словечко, которое могло обозначать чего угодно), то приглашали для отчета тех, кого в народном просторечии считали ворожеями и колдунами: они вели свои кружки по эзотерике в разных частях города и занимались хорошо разрекламированной на вырученные средства практикой. Их заблаговременно предупреждали о собрании, но безусловной обязательности явки не было. Они могли проигнорировать оповещение, не приходить. Но никогда не уклонялись: являлись в группу как к судье со встречным иском. Не дожидаясь никаких вопросов, эти люди сразу же вставали и, быстро обозрев присутствующих, считав все по глазам, рьяно и красноречиво приступали к изложению своей позиции. Она, как правило, сводилась к провозглашению какой-нибудь оригинальной, ими разработанной методики, и подтверждению своей ответственности. Общее молчание чаще означало несогласие (оно могло быть также одобрительным, но если становилось гробовым, то это ощущалось по опущенным глазам и неподвижным выражением на лицах). Если так случалось, то выступавший, напоследок с сожалением окинув взглядом зал и выразив тем общее «уж извините!», удалялся. Делали ли эти приглашенные какие-либо выводы и изменяли ли они потом свою позицию, неясно: каждый отвечал за самого себя в той мере, насколько это было совместимо с его представлениями, и мог придерживаться собственной концепции.
Послушав в первый раз, о чем тут говорят, или же – значительно помалкивают, Статиков подумал, было, привести сюда и Машу, которой на работе приходилось сталкиваться с теми же вопросами. Попав в какую-либо неприятность по своей доверчивости, люди становились суеверными, не понимали истинных причин несчастья и норовили все списать на ворожбу и сглаз. Но та, узнав, что ее будут окружать одни мужчины, засмущалась. Маша себя принижала: скорее уж она бы всех смущала своей внешностью, так что поступила верно, как он после понял. Любой пришедший на собрание мог свободно высказаться или по обыденным вопросам практики или же привлечь внимание к какой-нибудь неординарной теме, – естественно, вне политических и бытовых проблем, которые как дело безнадежно топкое здесь никогда не поднимались и не обсуждались. О следующей встрече не уславливались: когда была насущная потребность, созванивались по телефону. А сбор всех вместе означал – решение каких-нибудь этических вопросов. Максим и еще пара человек, с которыми тот находился вроде в более коротких отношениях, на обсуждениях бывали неизменно. Они не относились к общему числу и были как бы на правах свободных наблюдателей. Вне группы это были самые обычные, веселые и жизнерадостные люди, но на собраниях они преображались. Словно бы не выходя из постоянной медитации, что было видно по обильному приливу крови на щеках, своими лаконичными вопросами, которые со стороны могли бы показаться непонятными, ибо все связующие дополнения в них опускались, эти трое произвольно вмешивались в ход бесед, правили и укрепляли их своим участием. Сам Максим, как это представлялось попервоначалу, не был тут ни избранным главой, ни просто «старшим»: каких-либо формальных рангов между ними не было, все подчинялось только кругозору видения, прямого или подсознательного, и глубине познаний. Максим, когда они теснее сблизились и, если разговор касался группы, любил использовать в своих метафорах такие выражения; позже он признался, что не был среди этих трех и «самым сильным». Он говорил, что в ранней молодости посредством концентрации и воли мог передвигать пустые спичечные коробки в утеху вольной публики, за что приезжие абхазцы на базаре даже заплатили ему как-то ящиком отборных мандаринов. Но после у него такой факирский дар пропал – «и, слава Богу: в жизни фокусов и без того хватает!» Рассказывая это, он лукавил: силы его мысли была такова, что если он чего-то не хотел, то это, на мгновение лишаясь дара речи, на цыпочках и робко его обходило. Когда он думал заглянуть к кому-то из своих знакомых, то никогда не делал это, прежде ни прикинув. Парочку секунд помалкивал – и мог сказать чего-то вроде: «ну, так он меня и сам уж ждет, поедет завтра на рыбалку!»
– Знаешь, чем мы отличаемся от большинства, хотя это на деле и неверно? – спросил он через три или четыре месяца, вновь пригласив в свою квартиру. – Когда начнется кавардак, все схватятся за кошельки и побегут в ближайшее бомбоубежище. А нам не надо никуда бежать, без веских оснований нам и встречаться-то друг с другом нет нужды. Схватил? Я сразу же тебя заметил. Ты знаешь, для чего живешь, каждую минуту помнишь это.
Они сидели в его куцей горенке, и это было самое начало разговора. Затем, похлопывая по животу, он встал с кровати и пригласил принять участие в своей дежурной трапезе. Когда они вошли на кухню, готовившая что-то у духовки Вика, выключила газ и тут же прошмыгнула в комнату; Максим ее как не заметил. Разговорившись за бутылкой ординарного портвейна, который был настоян им на сборе специальных трав, он стал шутливым голосом рассказывать о том, как за его таланты, однажды с ним хотело заключить официальный договор – для поддержания незыблемых основ и обороны государства, явившись к нему на дом в чине офицера в штатском КГБ.
– Признаться, я струхнул, хотя чего-то в этом роде ожидал!
Взглянув на корочки служебного удостоверения, он заявил пришедшему сотруднику, что как пионер «всегда готов» и отнесется к этому со всей душой. И там, куда его потом позвали, заполнил всевозможные бумаги. Но вышло так, что все заверенные подписью листы и бланки, которые ему там выдали для заполнения, когда его уже и след простыл, переменились, стали первозданно чистыми.
– Нашлись-таки сообразительные люди в этом ведомстве, к большому счастью для меня! – сказал он, ухмыляясь. – Оставили с тех пор в покое и больше уж на роль защитника отечества не приглашали.
Держа в руке стакан, он поворочался на стуле, стараясь высвободить больше места для своей не умещавшейся в гостиничный метраж фигуры. Да, кухонька была под стать всему жилищу. В углу – урчащий холодильник, напротив – стол, садиться за который можно было лишь поодиночке, и щелевидное пространство перед газовой плитой, в котором умещалась только Вика при ее пропорциях. На самом деле ее звали Тоней, а имя Вика было в моде и к ее лицу, как, улучив момент, она сама призналась. Максим терпел ее присутствие в той мере, в какой это способствовало его здоровью и ни к каким гражданским актам не обязывало. При этом он как-то умудрялся относиться к ней и с должным уважением и в то же время как к предмету обстановки. Если лучше знать его характер, то можно было бы сказать, что он по-своему любил ее. И чувственной честолюбивой Вике это нравилось. Пользуясь ее стряпней, он не сидел как книжный йог на рисовой диете, часто и помалу перекусывал, не прочь был выпить иногда для обострения ума, предпочитая или виски, который приносила, опустошая бар своих родителей, его двадцатилетняя любовница, или под хорошую закуску – пиво: для улучшения пищеварения.
Выслушав приятельскую байку про вербовку в КГБ, Статиков почувствовал, что должен что-нибудь сказать для поддержания беседы. Он понимал, что него ждут некоторой осмысленной реакции, хотя в душе не так уж рад был разговору. К тому же тот портвейн, которым попотчевал Максим, посеял в голове туман, действовал транквилизатором. Ему хотелось намертво забыть о прошлом, о том, что опосредованно связывало его раньше через служебный аппарат Варыгина, бессменного главы профкома Управления (может быть, – он этого не мог уверенно сказать) с какими-то спецслужбами. Поэтому, если его посещали спорадические мысли о своей былой работе, он отгонял их и всеми силами старался более о том не думать. Свое досье с характеристиками он никогда не видел, не знал и не стремился разузнать, что там написано. И все же, когда он много лет назад хотел взглянуть на дело по расследованию «случая самоубийства» своего отца, то знал, кто может тут помочь. К Варыгину и обратился. Бывший сослуживец отнесся к его просьбе с пониманием и ни о чем расспрашивать не стал. При дружеском участии того и при посредстве ходатайства на казенном бланке доступ к засекреченному делу из архива – тогда еще не переименованного КГБ, он получил без проволочек на другой же день. До этого на подпись ему дали типовую форму, которая была гарантией того, что против лиц, указанных в материалах, самим им или же через посредников не будет никогда предпринято каких-либо противоправных агрессивных действий. Но может ли быть кто-то строго застрахован от такой возможности?.. Листая пожелтевшие страницы в отведенной ему комнате, под лампой с матовым овальным абажуром, он вспоминал рассказы матери, закрытый гроб, в котором привезли отца на кладбище, и чувствовал в душе противоречие, чего усугублял еще и канцелярский парадокс. Может, эти люди-невидимки все еще тут числятся? или здесь работают их дети? За исключением фамилии отца и двух случайных понятых, все остальные были вымараны. Конечно, дело было не в аббревиатуре того ведомства, об отношениях с которым не зазря, зондируя его, упомянул Максим. Не в нем. А в том животном страхе, который с детства все еще сидел под коркой. И не один, в кого когда-нибудь вошел тот страх, ни истребив и ни развеяв его по ветру, не мог сказать, что он был целиком и полностью свободен. Это отражалось и на личных отношениях между людьми и на работе. Время, проведенное в лечебнице, склонило его внутренне к тому, чтоб отказаться от различных привилегий, какие гарантировала служба. За этот срок, особенно благодаря знакомству с Машей, он много передумал, решив, что, поступившись выгодами своей службы, чего до этого не позволяли обязательства перед семьей, он сможет двигаться теперь уж налегке вперед, чувствовать себя морально более раскрепощенным, что ли. С таким уже созревшим в сердце намерением он после своего выздоровления и вышел. Варыгина, когда он ненадолго заглянул к тому, чтобы сказать о принятом решении и попрощаться, его стремительный уход из Управления не удивил. Как полагается, держа свой нос по ветру, хотя в душе не верящий в клинический синдром его заболевания, один раз перед выпиской тот все же навестил его в больнице. Они тогда не говорили о работе, но тон беседы привел к мысли, что Статиков ему зачем-то нужен; хотя, в определенной мере желание поддерживать знакомство было обоюдным. «Все, слава Богу, значит? Жив курилка? Безмерно жаль, что вы нас покидаете! И все же рад за вас!», – сказал он, пожимая руку в своем кабинете, который был все также занавешен шторами. Они расстались в теплых отношениях: казалось, что этот человек, владеющий негласной информацией о каждом по отдельности и обо всем на свете, когда-то еще может пригодиться.
Пока он все это припоминал и пересказывал – где вслух, а где с прозрачными купюрами, Максим сидел, склонив охапистую бороду к тарелке, и с рук, остро поглядывая и кивая, уписывал нарезанную толстыми ломтями буженину.
– Напрасно ты так прошлого боишься. Ты сделал все, что мог. А от случайностей, коль ты не можешь ими управлять, никто не застрахован. Ведь согласись, все то, что было у тебя в больнице, да и раньше, происходило преимущественно бесконтрольно. Но если это не ушло как наваждение и ты к тому имеешь и желание и силы, то должен сделать так, чтоб перевести это в рассудочную плоскость, когда ты сможешь своим даром управлять. Но если будешь предаваться этому как раньше – для забавы или оттого, что раз уж это есть, то его надо приспособить, тогда среди житейских нужд ты пропадешь, оно тебя погубит. Работать надо дальше. Сидящего и куст спасет, идущему вперед нужна защита.
Этот разговор мог послужить примером отношения Максима к людям, по духу ему близким, которых он ценил за то, что те могли для вдохновения чего-то дать ему. То есть предусматривалось, что те чего-то тоже брали у него, росли, несуетливо наблюдая жизнь, и, переваривая это, после возвращали. Согласно его философии, жизнь опошлялась, делалась пустой прикормкой при невозможности движения вперед и, если человек не может ничего создать, преобразуя данное ему с рождения – не механически, то обработка информации сводится к преобладанию трухи над разумом, к боязни потерять свое привычное благообразие и, стало быть, к взаимному обмену разными претензиями.
Простившись в этот день с Максимом, Статиков испытывал сосущий зуд под ложечкой. Он думал, что достиг уже определенной степени свободы от негативных обстоятельств, при помощи самовнушения и расслабления мог за минуту-две восстановить нарушенный душевный строй и умственное равновесие. Более не связанный противоречивостью служебных обязательств и находясь во внутреннем комфортном мире с Машей, он мог бы завершить на этом внутренние поиски, остановиться на уже достигнутом. Максим же видел тут психологический подвох, смотрел гораздо дальше, ибо полагал, что человек, достигший некого порядка и гармонии с собой, движется уже по убывающей инерции, сознательно не развивается. При этом, обладая мощным интеллектом и более обширными познаниями, Максим отнюдь не собирался делаться его практическим наставником или духовным гуру, старался уклоняться от прямых советов и вообще общался с ним на равных. Он будто говорил: я указал тебе, как может быть, легонько подтолкнул, а дальше сам уж поступай, как знаешь; коль хочешь двигаться вперед, оставь привязанность к тому, чего достиг, забудь условности, не жди от жизни многого, карабкайся по ней, дерзай и делай себя сам. И все-таки благодаря его вниманию Статиков сумел приблизиться к кружку людей, владевших теми же способностями, умевших ими управлять, – не то чтобы нетрафаретно мыслящих, а – думавших, не плывших как поленья по течению. А также, что было для него тогда немаловажно, он получил возможность, как бы поглядеть на самого себя со стороны.
Как правило, сам не участвуя в дебатах, поскольку был еще несведущ в обсуждаемых вопросах, он стал факультативным членом группы, что собиралась в том же здании с колоннами, неосновательно обиженном академичными кругами, хотя оно именовалось «Дом ученых». В том, чего касалось стимула к самостоятельной работе, то прав был и Максим при первой встрече, и интуитивно, подбивая его к этому, была права и Маша. Потом он мог уже не приходить на эти сборы: хватало осознания того, что люди, думающие так же и в случае чего всегда готовые придти на помощь, существуют. Знакомая Максима, желавшая украсить свое изыскание по филологии и уплощению родного языка, цитатами из непереведенных сочинений античных и средневековых авторов, явилась дамой состоятельной. Щедро расплатившись за работу, она рекомендовала Статикова как специалиста по устаревшим мертвым языкам обширнейшему кругу любителей-библиофилов и тех своих коллег, которые писали для набора реноме, прежде чем уехать за рубеж, яркие эссе и диссертации. Так что в среднем раз в неделю с каким-нибудь – и срочным и почти невыполнимым предложением ему звонили.
Маша была рада за него, однако ревновала его к этим «тунеядцам» и переживала.
– Зачем ты дал им номер своего мобильника? Теперь они тебя из-под земли достанут, хватило бы с них памяти автоответчика. Их не смущает, что ты даешь им консультации по древним языкам, когда сидишь верхом на унитазе?
Статиков отшучивался:
– Ну, римляне в отхожих заведениях и в банях решали тоже важные проблемы.
– Ага. Вот так они и досиделись до вандалов!
В такой манере Маша выпускала пар. В том хосписе, где она бывала через день, давая тоже свои консультации и успокаивая, как могла, неизлечимых, тихо увядающих больных, ее «всё убивало» и, даже если не было назначено на этот день терапевтических сеансов по ее частной практике, домой она являлась выжатой как губка. Поцеловав его, она ложилась на диван. (Тот был ее невразумительным приобретением, – примерно в стиле рококо, с волнистой гребневидной спинкой, с изогнутыми кренделями боковинами, с персидскими котами на дополнительных подушках, – и выглядел в свободной из излишеств комнате, которая служила сразу кабинетом и столовой, как выставленный на продажу экспонат). Сунув согнутые ноги под пушистый плед и, словно бы желая убедиться, что в квартире все на месте, она смотрела на свою индийскую азалию перед окном, на стол, уже накрытый, с двумя мерцавшими бокалами, тарелками и горкой хлеба на плетеном блюде. И на того субъекта, который был напротив, за другим столом, в развернутом к ее лицу шарнирном кресле.
– Как дома хорошо!.. Ты представляешь? Утром привезли к нам одного мужчину с метастазами, он сам ходить уже не может. Постель заранее сменить не удосужились и выложили его из носилок на пол перед койкой. Ладно, хоть до этого подтерли лужу. А говорить им бесполезно, они не видят в этом ничего такого. Пусть младший персонал не больно грамотен, но он берет пример с врачей, а те глядят на пациентов как на ходовой материал, как на источник практики от нажитых болезней. Я точно знаю, что в институте этому не учат. Так, от безответственности все, каждый поступает по своей культуре. Ага, словно перед ними уж не люди. Знаешь, некоторые скоро привыкают к мысли о неотвратимой смерти, находят даже маленькие радости вокруг. И ладно, если они с этим чувством умирают. Да. А у того мужчины были слезы на глазах, когда его, в конце концов, переложили.
Затем она вставала и, вздыхая, шла на кухню, чтобы сделать дегустацию всех блюд.
– Чего у нас на ужин нынче? Ты снова стряпал в этом устрашающем переднике?
Статиков в ее отсутствие любил готовить, для вящей важности даже приобрел для этого отдельный монотонно синий фартук. Увы, тот после стирки полинял, сделался как «половая тряпка», и Маша его дюже невзлюбила. Ей натурально, без натяжек нравилась его стряпня, которая им делалась не по рецепту, как это скрупулезно делала она, сверяя каждый грамм и компонент по кулинарной книге, а, смешивая ингредиенты блюд, как изнутри подсказывало что-то, на глазок и вкус. Ранее он за собой такой наклонности не отмечал. Возможно, в нем всю жизнь дремал стихийный первоклассный повар.
Выпивши вина и закусив, они сидели за столом, подчас обмениваясь мало чего значащими общими словами. Строй проникновенной бессловесности вносил в их обоюдное сознание покой, они могли сидеть и услаждаться своим одиночеством до ночи. С мягким и смиренным выражением сидели – и каждую минуту сердцем омолаживались от полноты созвучия, чувства своей власти над вялотекущим временем и не покидавшей теплой умиротворенности. Сознание не разделяло их, они могли без слов читать желания друг друга, делиться впечатлениями и мысленно перемещаться, куда б ни пожелали. И плыли, плыли как в бегущей по волнам ладье… От единящей бестелесной близости они испытывали даже чувственное наслаждение. И возникало осознание единства мироздания, начала тленной жизни и ее конца, душевного величия от своего бессмертия, и тихой радости от схожести духовной. В том мире, где они кружили, не было воспоминаний о несбывшихся мечтах, не было не оправдавшихся надежд и фееричных грез. Сердца их обнажались так, что открывался пласт сознания, в котором все, что делалось из бренной суеты, оказывалось вмиг ничтожным. Нет, они не льстили себе этим состоянием, поскольку оба знали, что когда-нибудь они уйдут. Но страха не было: каждый сознавал, что это обоюдное связующее чувство, все то, чего они как искру Божью берегут в себе, собственно и есть то самое, чего роднит людей, что в этом мире их ничего и никогда не разлучит, и где бы они не были, вновь погодя сюда вернутся.
«Давай пойдем в тот луг, давно уж не бывали там», – произносила Маша.
Стоило ей только пожелать, и луг в мгновение ока вырастал под их ногами, – зеленой рекой растекался вокруг, жужжал, стрекотал, колыхался и пел, чаруя, манил в свой пахучий настой.