
Полная версия:
Наследник
И к этому моменту, когда мы перешли наконец Бородинский мост и обложили осадой Смоленскую школу прапорщиков, я окончательно пришел к убеждению, что то, что мы сейчас делаем, – это есть процесс ликвидации всего осужденного Чеховым. Слегка расставив ноги и сощурив левый глаз, я методически слал пули не только в юнкеров, в панике забаррикадировавших окна шубами, сапогами, пуховиками, коврами, но и в самый институт частной собственности, в банки («Прицел четыреста!»), в скуку, в безыдейность, в ипотеки, в Продуголь, в жандармерию, в деспотизм – покуда винтовка не накалилась.
Нас сменили, и я, изнемогая от усталости, пошел спать в Московский Совет.
Здесь был настоящий лагерь. Всюду – объедки воблы да канцелярские корзины, набитые гранатами. То и дело приходили меньшевики и эсеры и предлагали свои услуги для ведения мирных переговоров с белыми. Я разыскал Стамати, возле него стоял мой старый знакомец Рымша. Он пожал мне руку, сказав с чувством:
– И вы с этими безумцами!
Потом, снова обратясь к Стамати:
– Я гарантирую рабочим свободу и безнаказанность при условии сдачи оружия. Полковник Рябцев лично Дал мне слово.
Володя, скучая, отмахнулся рукой и лег на пол. Я – рядом с ним. Опустился и Рымша.
– А вы почему не с нами? – спросил я.
– Это ужасно, – ответил он, – я только что из Питера, там сделана та же ошибка. Поймите, нельзя брать власть! Я до хрипоты спорил с Кипарисовым, он сейчас в верховодах, такой же фанатик, как и вы все здесь. Поймите, слепцы, что вы своей скороспелой победой оттягиваете торжество социализма на сотни лет. Почему бы не подождать, пока капитализм сам падет, сгнив на корню? Ведь это должно случиться скоро, совсем скоро.
Рымша смотрел на меня умоляющими глазами, словно я мог встать и устроить так, чтобы капитализм гнил еще скорей.
Я подмигнул Володьке. Я знал взгляды Рымши. Он питал отвращение к действию. О да, он был уверен в том, что капитализм умрет. Он даже жалел немного капитализм, как жалеют обреченных, умирающих. Он глядел – по доброте свой натуры – с жалостью на броневики, на идеалистических философов, на стихи символистов, на банковские палаццо. На всю силу и красивость капитализма он смотрел с жалостью, как смотрят на румянец туберкулезного.
– Смотрите, Рымша, – сказал я, обводя рукой зал, наполненный вооруженными рабочими, чисткой винтовок, храпом под столами, клубами махорки, взлетающими к плафону. – Разве это не прекрасно? Восстание пролетариата.
– Да, конечно, – пробормотал Рымша, поглядывая на зал без большого удовольствия.
Я установил, что Рымша не переменился. Рабочих он любил отвлеченно, метафизически – «рабочий класс». А каждого в отдельности рабочего чурался, считая его грязнухой, хулиганом, лодырем, алкоголиком и тупицей.
– Слушайте, – сказал Рымша с досадой, – это же старая история, повторяется Великая французская революция: вы приведете к власти Бонапарта.
– Вы не видите жизни, Рымша, – сказал я строго, – ваше состояние – это борьба одиночки с объективной действительностью. Вы ведете на нее всю армию своей фантазии, огромную, но призрачную, и – погибаете.
– Не в том дело, – вдруг вмешался Стамати, приподнимаясь с пола, – при чем здесь французская революция? У вас, Рымша, как бы это сказать, – несвободный ум. Вы мыслите аналогиями.
Сказав это, Володя завернулся в шинель и уснул, Я тоже завернулся в шинель и уснул.
На следующий день я дежурил в Петровском парке. Со мной был Степиков. Предполагалось, что казаки могут двинуться на Москву со стороны Всехсвятского, или Лосиного Острова, или Петровского-Разумовского.
Однако все было спокойно. Под ногами шуршали листья. Пахло милым тлением осени. Небо казалось отставшим от века. И если говорить о пейзажах, то все это – и закат, и перистые облака, смахивавшие на крылья врубелевских демонов, и японское трепетанье сосен, – казалось, было сделано рукой художника не бездарного, но вконец испорченного долголетним торчанием в галереях и копированием модных мастеров, отчего все его творчество (и в данном случае Петровский парк) носило характер засушенный, выставочный и, уж конечно, – думал я, сожалея едва ли не впервые в жизни, что рядом со мною Степиков, а не человек поинтеллигентней, кто мог бы войти в обсуждение этих проблем, – не могущий идти в сравнение с картинами хотя бы уличного боя. Тут я не без удовольствия вспоминал себя, вбегающего с красным знаменем в пороховом дыму (однако опять не первым, но позади все того же Степикова!) в здание Алексеевского военного училища, объявившего о своей сдаче.
Но едва это старомодное небо стало темнеть, как в Петровском парке начались необыкновенные дела. Он наполнился светом автомобильных фар, хлопаньем винных пробок. Мы обнаружили, что парк полон кутчлами и дамами, приехавшими сюда из города, чтоб повеселиться в разбросанных меж деревьев ресторанах.
– Иолды! – со злобой ворчал Степиков – слово, которое обозначало у него мужчину с чертами бабы, кривляку, паразита.
– Запомни это, Степиков, – говорил я, – во время Парижской коммуны буржуазия вела себя так же подло.
Мы решили обыскивать публику и отбирать оружие. Оказалось, что это совсем не трудно. Весельчаки охотно поднимали руки и без грусти расставались с Револьверами. Некоторые спрашивали:
Скажите: что это за стрельба в последние дни на Улицах?
С одного автомобиля заявили:
– Делаете революцию? Пож-жалуйста. Только, пожалуйста, не мешайте нам гулять.
Интонации мне показались знакомыми. Я вгляделся. Так и есть, Гуревич! Его обольстительная улыбка. Его рябины, распутство и элегантность.
– Сережка, – воскликнул он, – ты все еще ходишь в большевиках?
Рядом с ним дамы и офицер.
– Ваш документ! – сказал Степиков.
Гуревич захохотал.
И – обратясь ко мне:
– Хороша компания!
Потом, кивнув в сторону Степикова:
– Люблю тебя, моя комета, но не люблю твои длинный хвост.
– Это мой друг, – сказал я сердито.
– А все-таки, – Гуревич хитро подмигнул, – признайся, ты все-таки не можешь сойтись с ним до конца. Не тот компот. Интеллигенту нужен интеллигент. Вот как я с поручиком. – И он захохотал, хлопнув офицера по плечу.
Степиков тем временем громко прочел, глядя в документ офицера:
– «Поручик Третьяков…» А, старый знакомый! – вскричал Степиков. – А ну, вылазь-ка сюда, вылазь на волю, мы с Ивановым тебя давно дожидаем!
Третьяков вышел из автомобиля. Он узнал нас. Он бледен.
– Я – эсер, – говорит он дрожащими губами.
– Эсер? – говорит Степиков. – А ну-ка, посмотрим, как скрозь эсера проходит пуля!
И он с силой ударяет Третьякова по лицу.
– Становись к дереву, – кричит он, – мордой сюда! Сережка, слушай мою команду! По шкуродеру с колена пальба…
Женщины поднимают визг. Гуревич кричит:
– Сережа, не делай этого! Во имя нашей дружбы! Не будь убийцей!
– Аркадий, – говорю я, – отпустим Третьякова. Ну его к черту!
– Как к черту? – говорит Степиков. – Ты уже забыл все? Ты, может быть, забыл, как он мордовал Бегичко?
– Не стоит мараться, ну его к черту! – говорю я. -
Еще наклепают на нас, что мы бандиты.
Степиков смотрит на меня.
– Только ради тебя, – говорит он, – чтоб уважить твоих знакомых, я его выпущу.
Он галантно раскланивается с дамами. Третьяков, перебирая лаковыми сапожками, быстро семенит к машине. Степиков вздыхает.
– Сережа, – говорит он, делая пригласительный жест, – дай ему раз в морду. Я тебя прошу. Ну, уважь меня.
– Ну его к черту, – говорю я, отворачиваясь.
Третьяков растягивается в машине. Дамы утешают его. Перегнувшись через борт автомобиля, Гуревич жмет мне руку.
– Спасибо, – говорит он, – между нами говоря, ему не мешало побить морду. Он шулер, он меня вчера обставил тысяч на пять.
– Чем ты сейчас занимаешься. Саша? – спросил я,
– Спекуляцией, – ответил Гуревич, пожимая плечами, точно это подразумевалось само собой, – а кроме того, психоанализом и рефлексологией.
– Бросил бы ты дурака валять, Саша, – сказал я, преисполняясь старой нежностью к Гуревичу. – Ей-богу. Я плохо говорю. Но вот ты послушал бы какую-нибудь речь Стамати, я уверен – ты стал бы человеком.
– Речь, – Саша снова пожимает плечами, – речь – это дополнительная функция дыхательных и жевательных мышц.
– Это все ерунда, – сказал я, как всегда в присутствии Саши теряя слова, – правда – у большевиков.
– У тебя комплекс навязчивости, – сказал Саша докторальным тоном, интригуя меня заманчивыми терминами. – Что, – добавил он, насмешливо глядя на меня, – объелся политикой?
– Брось ты все это, иди к нам – упрямо повторял я. Гуревич лукаво:
– Лучше ты иди к нам, – и сделал широкий жест, обводя им трех нарядных женщин, сидевших в машине; они, улыбаясь, потеснились, освобождая для меня Место. – Мы едем в один чудесный погребок. Серьезно, садись к нам. Что, разве большевики – монахи?
Я изо всей силы ударил ногой по машине и воскликнул со злостью:
– Ну, катись, да веселей, а то мы можем передувать и вас всех вздрючить в два счета!
Машина двинулась. Саша, привставши, запел:
Если вдруг вам дома стало скверноИ к жене своей попали прямо под каблук,Лучший выход, чтоб спастись от мук, –Ввалиться в ресторан,Где Гуревич у руля…И женщины подхватили:
Ввалиться в ресторан,Где Гуревич у руля…Мы пошли дальше дозором по парку…
На другой день повели наступление на Кремль. Я с небольшим отрядом стоял на Тверской улице. Всей нашей группой командовал немолодой слесарь с фабрики «Свет и лампа». Самокатчик привез мне приказ:
«Занять квартиры, что возле городской думы, после артиллерийской подготовки ворваться в кремлевские ворота».
Через минуту слесарь пришел сам.
– Мы сделаем это вместе, – сказал он. – Айда!
Это был восьмой день боя. Лицо немытое, заросшее, глаза воспаленные от недосыпа, от стрельбы, френч изорван, шинель где-то потеряна. Не мудрено, что дедушка Шабельский не узнал меня, когда мы ввалились к нему в квартиру. Зато я узнал его сразу, Он не изменил своей привычке ежедневно пробривать подбородок между бакенбардами и даже сохранил генеральские погоны на гражданском полумундире, афишируя свое пренебрежение к событиям.
– Окна, – прекрасно, прямо на Кремль, – хрипел слесарь со «Света и лампы», осматривая квартиру, – сюда пулемет, сюда четыре стрелка, прикрытие устроим из стола и буфета. Сергей, тащи подходящее барахло для укрытия стрелков. Хозяев выставь – подозрительны.
Дедушка Шабельский посмотрел на меня.
– Сережа, это ты?
Слесарь сказал:
– Ну, ты здесь распоряжайся, а я пошел по другим квартирам.
– Сергей, – вдруг захлопотал дедушка, – ванну? Чистое белье? Можно соорудить яишенку. Мигом.
– Сейчас некогда, – сказал я, – видите, что делается. Тащи, ребята, стол.
Мы принялись подтаскивать мебель к окнам. Буфет пришлось положить боком. Получился превосходный бруствер. При этом разлетелась вдребезги фарфоровая чернильница, с которой я играл еще в детстве, знакомая мне, как дедушкины морщины, которых (я увидел это, поглядывая на него тайком) стало ужасно много, с тех пор как я видел его в последний раз.
– Нельзя ли полегче! – закричал дедушка. На лице у него появилось выражение слабости и гнева. – Ну, я понимаю, вам надо разгромить юнкеров. Но к чему же колошматить хорошую посуду? Или ты пьян, Сергей? В папашу пошел.
Из соседней комнаты прибежала Марфа Егоровна. Услышав мужские голоса, она там припудрилась, сделала брови.
– Вот внучек, – коротко сказал дедушка.
– Сереженька, – воскликнула радостно Марфа Егоровна, какая неожиданность! А я думала – погромщики. Хотите чаю? Вы устраиваете у нас позицию? Скажите: скоро с этим будет покончено? Здравствуйте!
– Здравствуйте! – сказал я, испытывая неловкость от прикосновения к умытой женской руке.
Марфа Егоровна приписала это действию свой красоты.
– Я же вам бабушка, – сказала она, кокетничая, – ну, скажите – бабушка.
– Бабушка, – пробормотал я, растерявшись. Красногвардейцы у окна захохотали.
– Марфа, – сказал дедушка, – не валяй дурака. Он красный. Он за социальную революцию.
– Сережа, вы революционер? – тоном нежного упрека протянула Марфа Егоровна. Она произносила «рэвольюсионнэр».
– Дура, он большевик, – нетерпеливо сказал дедушка.
Но Марфа Егоровна не разбиралась в партийных окрасках. Она повторяла с бессмысленной кокетливостью под грохот рушащихся стен Кремля:
– Вы рэвольюсионнэр?
В дверях показался слесарь.
– Ну что же ты? – сказал он неодобрительно и пошел дальше.
Загрохотали орудия. С Кремлевской стены валился кирпич. Ворота треснули и растворились.
– Ура! – закричал я и прыгнул в окно. Красногвардейцы – за мной.
Отовсюду – из Иверского проезда, с Никольской, из Торговых рядов – бежали наши. Мы вбежали во двор. Юнкера кидали винтовки, поднимая руки. Кремль был взят.
Я пошел медленно на завод Тильманса на Пресне. Мне сказали, что там будет митинг. По дороге я спрашивал у встречных, что слышно в других районах. Никто толком не знал. Стамати, усталый, сходил с трибуны. Я бросился к нему.
– Ну что? – сказал я.
Он протянул мне бумагу.
«Боевой приказ», – прочел я. И дальше: – «Враг сдался. Все наши условия приняты. Признана власть Советов. Мирные условия вырабатываются. Позиций не ослаблять. Быть настороже».
– Володька! Ура!
– Сережка, ты рад?
– Вопрос! Ну, а дальше что?
– Масса работы, – сказал Володя, нахмурившись.
Он потащил меня к столику. Там сидел рабочий и записывал. Вокруг теснилось много народу.
– Володька, – сказал я, беря его под руку и конфиденциальным шепотом, – как ты думаешь, мы долго продержимся?
– Идем записываться, – ответил Володя и снова потащил меня.
– Нет, подожди, Володя, – продолжал я, – то есть я знаю, социализм будет. Но цифры – ты подумай: например тысяча девятьсот тридцатый год, двенадцатилетний партийный стаж, Шестнадцатый съезд партии. Цифры я не представляю себе. Это грандиозно! А ты?
– Ну, – пробормотал Володька, – начались рассуждения.
Он подтолкнул меня к столику.
– А куда здесь, собственно, записывают? – спросил я.
– В отряд – на Украину – для борьбы с белыми.
Я взял перо и после фамилии Стамати и Степикова написал «Сергей Иванов» – угловатыми буквами и с жирным взлетающим росчерком, который я выработал с прошлого года, прочитав в книге по графологии, что такой росчерк обозначает характер твердый, кипучий и предвещающий славу.
1930
Вы ознакомились с фрагментом книги.