Читать книгу Некуда (Николай Семёнович Лесков) онлайн бесплатно на Bookz (18-ая страница книги)
bannerbanner
Некуда
НекудаПолная версия
Оценить:
Некуда

4

Полная версия:

Некуда

А зоологический Розанов машинально наливал себе пятый стакан хересу и молча сидел, держа на руках свою отяжелевшую голову.

Когда далеко летавший Розанов возвратился в себя, он не узнал своего жилища: там был чад, сквозь который все представлялось как-то безобразно, и чувствовалась неудержимая потребность лично вмешаться в это безобразие и сделать еще безобразнее.

– Стуо мне! стуо мне моздно сделать! – восклицал Сафьянос, многозначительно засосав губу, – у мэнэ есть свой король, свое правительство. Я всегда могу писать король Оттон. Стуо мнэ! Наса сторона – хоросая сторона.

– У вас маслины всё едят, – заметил Розанов.

– Да. У нас усе, усе растет. У нас рыба усякая, камбола такая, с изюмом.

– Больше всё одни маслины жрут с прованским маслом.

– Да, и барабанское масло и мазулины, усе у нас, в насей стороне. Я сицас могу туда ехать. Я слузыл в балаклавская баталион, но сицас могу ехать. Я имею цин и мундир, но сицас могу ехать.

– Там на тебя юбку наденут, – вставил Розанов и засмеялся.

Сафьянос обиделся, хозяин и гости стеснились от этой неожиданной фамильярности.

– У нас каздый целовек усигда мозэт…

– Юбка носить, ха-ха-ха. Вот, господа, хорош он будет в юбке! Пузаноста, поезжай, брат, в своя сторона. Пузаносто, ха-ха-ха!

Доктор совсем опьянел.

Вязмитинов встал, взял его под руку и тихо вышел с ним в библиотеку Петра Лукича, где Розанов скоро и заснул на одном из диванов.

Сафьянос понял, что сближение, сделанное им экспромтом, может его компрометировать, и, понюхав табаку, стал сбираться в гостиницу. Петр Лукич все извинялся и намерен был идти извиняться завтра, но сконфуженный Сафьянос тотчас же, придя домой, послал за лошадьми и уехал, забыл даже о своем намерении повидаться с Бахаревым. К конфузу, полученному им по милости Розанова, присоединился новый конфуз. Снимая с себя мундирный фрак, Сафьянос нашел в левом заднем кармане пачку литографированной песни, пять тоненьких брошюрочек и проект адреса о даровании прав самоуправления и проч. Сафьянос обомлел от этой находки. Сначала он хотел все это тотчас же уничтожить, но потом, раздумав, сунул всё в чемодан и уехал, размышляя: откуда бы это взялось в его кармане? Ревизор не пришел ни к какой определенной догадке, потому что он не надевал мундира со дня своего выезда из университетского города и в день своего отъезда таскался в этом мундире по самым различным местам. Но более всех его подозрения все-таки вертелись около Саренки, который держал себя так таинственно и очень близко к нему подсаживался. Саренко, нашедши точно такой же клад в своем кармане, решил, что это ему сунул ревизор и что, значит, веет другой ветер и приходит пора запевать другие песни. Он изменился к Зарницыну и по задумчивости Петра Лукича отгадал, что и тот после ухода Сафьяноса вернулся в свою комнату не с пустым карманом. Саренко тщательно спрятал свою находку и хранил строгое молчание. Петр Лукич тоже ни о чем подобном не говорил, но из губернского города дошли слухи, что на пикнике всем гостям в карманы наклали запрещенных сочинений и даже сунули их несколько экземпляров приезжему ученому чиновнику. Сафьянос роздал все свои экземпляры губернскому бомонду.

– Стоуо-то такое дазе в воздухе носится, – заключал он, потягивая своим греческим носом.

Вслед за ним в городе началось списыванье и толки о густой сети революционных агентов.

Вязмитинов, проводя Сафьяноса, вернулся за доктором.

Розанов встал, пошатнулся, потом постоял немножко, закрыл глаза и, бесцеремонно отбросив руку Вязмитинова, твердо пошел домой по пыльной улице.

– Боже мой! никогда нет покоя от этого негодяя! – пронеслось у него над ухом, когда он проходил на цыпочках мимо спальни жены.

«Вы даже скоро дойдете до того, что обижаться перестанете», – прозвучал ему другой голос, и доктор, вздохнув, повалился на свой продавленный диван.

Лиза в это время всё еще лежала с открытыми глазами и думала: «Нет, так нельзя. Где же нибудь да есть люди!»

Через два дня она опять заехала к Женни и сказала, что ей нездоровится, позвала Розанова, поговорила с ним несколько минут и опять уехала.

А затем начинается пробел, который объяснится следующею главою.

Глава тридцать первая

Великое переселение народов и вообще глава, резюмирующая первую книгу

Обширная пойма, на которую выходили два окна залы Гловацких, снова была покрыта белым, пушистым снегом, и просвирника гусыня снова растаскивала за ноги поседевших гренадеров.

В доме смотрителя все ходили на цыпочках и говорили вполголоса. Петр Лукич был очень трудно болен.

Стоял сумрачный декабрьский день, и порошил снег; на дворе было два часа.

Женни, по обыкновению, сидела и работала у окна. Глаза у нее были наплаканы докрасна и даже несколько припухли.

В дверь, запертую изнутри передней, послышался легкий, осторожный стук. Женни встала, утерла глаза и отперла переднюю.

Вошел Вязмитинов.

– Что? – спросил он, снимая пальто.

– Ничего: все то же самое, – отвечала Женни и тихо пошла к своему столику.

– Папа не спал всю ночь и теперь уснул очень крепко, – сказала Женни, не поднимая глаз от работы.

– Это хорошо. А доктор был сегодня?

– Нет, не был; да что, он, кажется…

– Ничего не понимает, вы хотите сказать?

– Не знаю, и вообще он как-то не внушает к себе доверия. Папа тоже на него не полагается. Вчера с вечера он все бредил, звал Розанова.

– Да, теперь Розанова поневоле вспомнишь.

– Его всегда вспомнишь, не только теперь. Вы давно не получали от него известия?

– Давно. Я всего только два письма имел от него из Москвы; одно вскоре после его отъезда, так в конце сентября, а другое в октябре; он на мое имя выслал дочери какие-то безделушки.

– А вы ему давно писали?

– Тоже давно.

– Зачем же вы не пишете?

– Да о чем писать-то, Евгения Петровна?

Разговор на несколько минут прекратился.

– Я тоже давно не имею о нем никакого известия: Лиза и о себе почти ничего не пишет.

– Что она в самом деле там делает? Ведь наверное же доктор у них бывает.

– Бог их знает. Я знаю только одно, что мне очень жаль Лизу.

– И кто бы мог думать?.. – проговорила про себя Женни после некоторой паузы. – Кто бы мог думать, что все пойдет так как-то… Странно как идет нынче жизнь!

– Каждому, Евгения Петровна, его жизнь кажется и странною и трудною.

– Ну, нет. Все говорят, что нынче как-то все пошло скорее, что ли, или тревожнее.

– Старым людям всегда представляется, что в их время все было как-то умнее и лучше. Конечно, у всякого времени свои стремления и свои заботы: климат, и тот меняется. Но только во всем, что произошло около нас с тех пор, как вы дома, я не вижу ничего, что было бы из ряда вон. Зарницын женился на Кожуховой – это дело самое обыкновенное. Муж ее умер, она стала увядать, история с князем стала ей надоедать, а Зарницын молод, хорош, говорить умеет, отчего ж ей было не женить его на себе? Бахаревы уехали в Москву, да отчего ж им было и не ехать туда, имея деньги и дочерей невест? Розанов уехал потому, что тут уж его совсем дошли.

– То-то все и странно. Зарницын все толковал о свободе действий, о труде и женился так, как-то…

– Не беспокойтесь о нем: он очень счастлив и либерал еще более, чем когда-нибудь. Что ж ему? Кожухова еще и теперь очень мила, деньги есть, везде приняты. Бахаревы…

– Я о них не говорю, – осторожно предупредила Женни.

– Ну, а доктору нельзя было оставаться.

– Отчего же нельзя? разве, думаете, ему там лучше?

– Конечно, в этом не может быть никакого сомнения. Тут было все: и недостатки, и необходимость пользоваться источниками доходов, которые ему всегда были гадки, и вражда вне дома, и вражда в доме: ведь это каторга! Я не знаю, как он до сих пор терпел.

– Странная его барыня, – проговорила Женни.

– Да-с, это звездочка! Сколько она скандалов наделала, боже ты мой! То убежит к отцу, то к сестре; перевозит да переносит по городу свои вещи. То расходится, то сходится. Люди, которым Розанов сапог бы своих не дал чистить, вон, например, как Саренке, благодаря ей хозяйничали в его домашней жизни, давали советы, читали ему нотации. Разве это можно вынести?

– Да что, она не любит, что ли?

– А бог ее ведает! Ее никак разобрать нельзя. Ее ведь если расспросить по совести, так она и сама не знает, из-за чего у нее сыр-бор горит.

– Не хотят уступить друг другу. Ему бы уж поравнодушней смотреть на нее, что ли?

– Да ведь нельзя же, Евгения Петровна, чтоб он одобрял ее чудотворства. Чужим людям это случай свои гуманные словеса в ход пустить, а ведь ему они больны.

– Да, это правда, – проронила с сожалением Женни и заметила после короткой паузы: – а все-таки она жалка.

– Ни капли она мне не жалка.

Женни покачала неодобрительно головою.

– Право, – подтвердил Вязмитинов, – что тут жалеть палача? Скверная должность, да ведь сама такую выбрала.

– Вы думаете – она злая?

– Прежде я этого не думал, а теперь утверждаю, что она женщина злая.

– И как же он ее именно выбрал?

– Что выбрал, Евгения Петровна! Русский человек зачастую сапоги покупает осмотрительнее, чем женится. А вы то скажите, что ведь Розанов молод и для него возможны небезнадежные привязанности, а вот сколько лет его знаем, в этом роде ничего похожего у него не было.

Женни промолчала.

– Вы не припомните, Николай Степанович, когда доктор стал собираться в Москву? – спросила Женни после долгой паузы.

– Не помню, право. Да он и не собирался, а как-то разом в один день уехал.

– Это было после того, как приезжала сюда Лиза и говорила, что брат Ольги Сергеевны выписывает их в Москву.

– Не помню, право. У меня плохая память, да я и не видал никакой связи в этих событиях.

– И я тоже… Я только так спросила.

– Я не заметил, как это все рассыпалось и мы с вами остались одни.

– Да, – задумчиво произнесла Женни.

– Вам говорил Помада, что и он собирается в Москву?

– Говорил, – отвечала спокойно Женни.

– Сидел, сидел сиднем в Мереве, а тут разошелся, – заметил Вязмитинов.

Гловацкий кашлянул в своем кабинете.

Женни встала, подошла на цыпочках к его двери, послушала и через пять минут возвратилась и снова села на свое место.

В комнате было совершенно тихо.

Женни дошила нитку, вдернула другую и, взглянув на Вязмитинова, стала шить снова.

Вязмитинов долго сидел и молчал, не сводя глаз с Женни.

– В самом деле, я как-то ничего не замечал, – начал он, как бы разговаривая сам с собою. – Я видел только себя, и ни до кого остальных мне не было дела.

Женни спокойно шила.

– В жизни каждого человека хоть раз бывает такая пора, когда он бывает эгоистом, – продолжал Вязмитинов тем же тоном, несколько сконфуженно и робко.

– Не должно быть такой поры, – заметила Женни.

– Когда человек… когда человеку… одно существо начинает заменять весь мир, в его голове и сердце нет места для этого мира.

– Это очень дурно.

– Но это всегда так бывает.

– Может быть, и не всегда. Почему вы можете знать, чту происходит в чужом сердце? Вы можете говорить только за себя.

Вязмитинов порывисто встал и хотел ходить по комнате.

Женни остановила его среди залы, сказав:

– Сядьте, пожалуйста, Николай Степанович; папа очень чутко спит, его могут разбудить ваши шаги, а это ему вредно.

– Простите, бога ради, – сказал Вязмитинов и снова сел против хозяйки.

– Евгения Петровна! – начал он, помолчав.

– Что? – спросила, взглянув на него, Женни.

– Я вас давно хотел спросить…

– Спрашивайте.

– Вы мне будете отвечать искренно, откровенно?

– Franchement?[18] – спросила Женни с легкой улыбкой, которая мелькнула по ее лицу и тотчас же уступила место прежнему грустному выражению.

– Нет, вы не смейтесь. То, о чем я хочу спросить вас, для меня вовсе не смешно, Евгения Петровна. Здесь дело идет о счастье целой жизни.

Женни слегка смутилась и сказала:

– Говорите.

А сама нагнулась к работе.

– Я хотел вам сказать… и я не вижу, зачем мне молчать далее… Вы сами видите, что… я вас люблю.

Женни покраснела как маков цвет, еще пристальнее потупила глаза в работу, и игла быстро мелькала в ее ручке.

– Я люблю вас, Евгения Петровна, – повторил Вязмитинов, – я хотел бы быть вашим другом и слугою на целую жизнь… Скажите же, скажите одно слово!

– Какое вы странное время выбрали! – могла только выговорить совершенно смущенная Женни.

– Разве не все равно время?

– Нет, не все равно; мой отец болен, может быть опасен, и вы в такую минуту вызываете меня на ответ о… личных чувствах. Я теперь должна заботиться об отце, а не… о чем другом.

– Но разве я не заботился бы с вами о вашем отце и. о вас? Ваш отец давно знает меня, вы тоже знаете, что я люблю вас.

Гловацкая не отвечала.

– Евгения Петровна! – начал опять еще покорнее Вязмитинов. – Я ведь ничего не прошу: я только хотел бы услышать из ваших уст одно, одно слово, что вы не оттолкнете моего чувства.

– Я вас не отталкиваю, – прошептала Женни, и на ее шитье скатились две чистые слезки.

– Так вы любите меня? – счастливо спросил Вязмитинов.

– Как вам нужны слова! – прошептала Женни и, закрыв платком глаза, быстро ушла в свою комнату.

Петру Лукичу после покойного сна было гораздо лучше. Он сидел в постели, обложенный подушками, и пил потихоньку воду с малиновым сиропом. Женни сидела возле его кровати; на столике горела свеча под зеленым абажуром.

В восемь часов вечера пришел Вязмитинов.

– Вот, Евгения Петровна, – начал он после первого приветствия, – Розанов-то наш легок на помине. Только поговорили о нем сегодня, прихожу домой, а от него письмо.

– Что ж он пишет вам? – спросила Женни, несколько конфузясь того, о чем сегодня говорили.

– Ему прекрасно: он определился ординатором в очень хорошую больницу, работает, готовит диссертацию и там в больнице живет. Кроме того, перезнакомился там с разными знаменитостями, с литераторами, с артистами. Его очень обласкала известная маркиза де Бараль: она очень известная, очень просвещенная женщина. Ну, и другие около нее, все уж так сгруппировано, конечно. И в других кружках, говорит, встретил отличных людей, честных, энергических. Удивляюсь, говорит, как я мог так долго вязнуть и гнить в этом болоте.

– Ну, это для нас, куликов-то, небольшой комплимент, – проговорил слабым голосом больной старик.

– А о Лизе он ничего не пишет? – спросила уже смелее Женни.

– Пишет, что виделся с нею и со всеми, но далеко, говорит, живу, и дела много.

– Что ж это за маркиза де Бараль?

– Это известность.

– Молодая она женщина?

– Нет, судя по тому, сколько лет ее знают все, она должна быть очень немолодая: ей, я думаю, лет около пятидесяти.

Прошли святки, и время уже подходило к масленице. Был опять вечер.

Гловацкий обмогался; он сидел в постели и перетирал деревянною ложечкою свой нюхательный табак на синем чайном блюдце, а Женни сидела у свечки с зеленым абажуром и читала вслух книгу.

Вязмитинов вошел, поздоровался и сказал:

– Знаете, какая новость? Идучи к вам, встретился с Розановой, и она мне возвестила, что едет на днях к мужу.

– В Москву? – спросили в одно слово смотритель и его дочь.

– Что ж это будет? – спросила Женни, поднеся к губам тоненький мизинец своей ручки.

– Да, любопытен бы я был, как выражается Саренко, видеть, что там теперь сотворится в Москве? – произнес с улыбкою Вязмитинов.

По мнению Женни, шутливый тон не должен был иметь места при этом разговоре, и она, подвинув к себе свечки, начала вслух прерванное чтение нового тома русской истории Соловьева.

В Москву, читатель.

Книга вторая

В Москве

Глава первая

Дальнее место

Даже в такие зимы, когда овес в Москве бывал по два с полтиной за куль, наверно никому не удавалось нанять извозчика в Лефортово дешевле, как за тридцать копеек. В Москве уж как-то укрепилось такое убеждение, что Лефортово есть самое дальнее место отовсюду.

Автор «Капризов и Раздумья» позволяет себе настаивать на том, что на земле нет ни одного далекого места, которое не было бы откуда-нибудь близко. Можно полагать, что вывод этот не лишен своей доли основательности, потому что если бы его можно было опровергнуть на основании общих данных, то уж это давно не преминули бы сделать наши ученые. Но в рассуждении Лефортова вывод этот перестает иметь общее значение. По крайней мере он не может иметь этого значения для непосредственной Москвы, в которой до Лефортова решительно отовсюду далеко.

В одно погожее августовское утро по улицам, прилегающим к самому Лефортовскому дворцу, шел наш знакомый доктор Розанов. По медленности, с которою он рассматривал оригинальный фасад старого дворца и читал некоторые надписи на воротах домов, можно бы подумать, что он гуляет от нечего делать или ищет квартиры.

Постояв перед дворцом, он повернул в длинную улицу налево и опять стал читать приклеенные у ворот бумажки. Одною из них объявлялось, что «сдесь отдаюца чистые, сухие углы с жильцами», другою, что «отдаеца большая кухня в виде комнаты у Авдотьи Аликсевны, спросить у прачку» и т. п. Наконец над одною калиткой доктор прочел: «Следственный пристав».

Доктор вынул из кармана записную книжку, взглянул на сделанную там заметку, потом посмотрел на дом, на табличку и вошел во двор.

Дом этот был похож на многие домы Лефортовской части. Он был деревянный, на каменном полуэтаже. По улице он выходил в пять окон, во двор в четыре, с подъездом сбоку. Каменный полуэтаж был густо выбелен мелом, а деревянный верх выкрашен грязновато-желтою охрой.

Над дверью деревянного подъезда опять была дощечка с надписью: «Следственный пристав»; в нижний этаж вело особое крылечко, устроенное посредине задней части фасада. Налево был низенький флигелек в три окна, но с двумя крыльцами. По ушатам, стоявшим на этих крыльцах, можно было догадаться, что это кухни. Далее шел длинный дровяной сарайчик, примкнутый к соседскому забору, и собачья конура с круглым лазом.

Тощая цепная собака, завидя Розанова, громыхнула цепью, выскочила и залаяла.

Доктор дернул за веревочку у подъезда с надписью: «Следственный пристав».

Через минуту крючок упал, и в растворенной двери Розанов увидел очень хорошенькую и очень чисто одетую семилетнюю девочку с кудрявой русой головкой и с ямками на розовых щечках.

– Что вам надо? – шепелявя, спросил ребенок.

– Пристава мне нужно видеть, – отвечал доктор.

– Папа одеваются.

– Пожалуйте, пожалуйте, Евграф Федорович сейчас выйдут, – крикнул сверху веселый женский голос из разряда свойственных молодым москвичкам приятных, хотя и довольно резких контральтов.

Доктор взглянул наверх. Над лестницею, в светлой стеклянной галерее, стояла довольно миловидная молодая белокурая женщина, одетая в голубую холстинковую блузу. Перед нею на гвоздике висел форменный вицмундир, а в руках она держала тонкий широкий веник из зеленого клоповника.

«Что бы это за особа такая»? – подумал Розанов, но женщина тотчас же помогла его раздумью.

– Муж сейчас выйдет, пожалуйте пока в залу, – сказала она своим звонким контральтом, указывая веником на двери, выкрашенные серою масляною краскою.

«А ничего, миленькая», – подумал Розанов и, поклонясь хозяйке, вошел в довольно темную переднюю, из которой были открыты двери в светленькую зальцу.

В зале было довольно чисто. В углу стояло фортепиано, по стенам ясеневые стулья с плетенками, вязаные занавески на окнах и две клетки с веселыми канарейками.

Доктор не успел осмотреться, как в одну из боковых дверей мужской голос крикнул:

– Даша! что ж вицмундир-то?

– Сейчас, Евграф Федорович, сейчас, – ответил контральт из галереи.

– Да где твоя Устинья?

– В лавку побежала. Все мурашки у соловья вышли: послала мурашек купить.

Дверь приотворилась, и на пороге в залу показался еще довольно молодой человек с южнорусским лицом. Он был в одном жилете и, выглянув, тотчас спрятался назад и проговорил:

– Извините.

– Ничего, ничего, Евграф, выходи, пожалуйста, поскорее, – произнес Розанов, направляясь к двери.

Пристав выглянул, посмотрел несколько мгновений на доктора и, крикнув:

– Розанов! дружище! ты ли это? – бросился ему на шею.

Следственный пристав, Евграф Федорович Нечай, был университетский товарищ Розанова. Хотя они шли по разным факультетам, но жили вместе и были большие приятели.

– Откуда ты взявся? – спрашивал Нечай, вводя Розанова в свой незатейливый кабинет.

– Места приехал искать, – отвечал Розанов, чувствуя самую неприятную боль в сердце.

– Ох, эти места, места! – проговорил Нечай, почесывая в затылке.

– И не говори.

– А протэкцыи маешь?

Нечай имел общую многим малороссам черту. Несмотря на долгое пребывание в Москве, он любил мешать свою русскую речь с малороссийскою, а если с кем мог, то и совсем говорил по-малороссийски. Доктор же свободно понимал это наречие и кое-как мог на нем объясняться по нужде или шутки ради.

– Ни, братику, жадной не маю, – отвечал доктор.

– Это кепсько.

– Ну, як зауважишь.

– А со всей фамилией придрапав?

– Нет, семья дома осталась.

– Ну, это еще байдуже; а вот як бы у купи, то вай, вай, вай… лягай, та и помри, то шкоды только ж.

– Нет, я один здесь, – невесело проронил доктор.

– И давно?

– Вот уж другая неделя.

– Что ж ты дося ховався?

– Да так. То в университет ходил, то адреса твоего не знал. Да и вообще как-то…

– Ты, коллежка, не спеши нос-то вешать: живы будем и хлиба добудем. А ты с моей бабой ведь незнаком?

– Нет; когда ж я тебя видел? Я даже не знал, что ты и женился.

– Даша! – крикнул Нечай.

Вошла молодая женщина, встретившая Розанова на лестнице.

– Вот тебе моя московка: баба добрая, жалеет меня: поздоров ее боже за это. Это мой старый товарищ, Даша, – отнесся Нечай к жене.

– Очень рада, – произнесла приветливо жена Нечая. – Вы где остановились?

– Я у Челышева.

– Это возле театра, знаю; дорого там?

– Да… так себе.

– Ты что платишь?

– Да по рублю в сутки.

– Фю, фю, фю! Этак, брат, тебе накладно будет.

– Вы бы искали квартирку постоянную.

– Да не знаю еще, зачем искать-то? – ответил доктор. – Может быть, в Петербург придется ехать.

– А вы как тут: по делам?

Розанов рассказал в коротких словах цель своего появления в Москве.

– Да, так, конечно, пока что будет, устроиваться нельзя, – заметила жена Нечая и сейчас же добавила: – Евграф Федорович! да что вы к нам-то их, пока что будет, не пригласите? Пока что будет, пожили бы у нас, – обратилась она приветливо к Розанову.

Такой это был простой и искренний привет, что не смешал он доктора и не сконфузил, а только с самого его приезда в Москву от этих слов ему впервые сделалось веселее и отраднее.

– И до правди! Ай да Дарья Афанасьевна, что ты у меня за умница. Чего в самом деле: переезжай, Розанов; часом с тобою в шахи заграем, часом старину вспомним.

Доктор отговаривался, а потом согласился, выговорил себе только, однако, право платить за стол.

В существе, он плохо и отговаривался. Простая теплота этих людей манила его в их тихий уголок из грязного челышевского нумера.

– А вот тебе мое потомство, – рекомендовал Нечай, подводя к Розанову кудрявую девочку и коротко остриженного мальчика лет пяти. – Это Милочка, первая наследница, а это Грицко Голопупенко, второй экземпляр, а там, в спальне, есть третий, а четвертого Дарья Афанасьевна еще не показывает.

– Ого, брат! – проговорил Розанов.

– Да, братику, господь памятует, – отвечал Нечай, крякнув и отпуская детей.

– А гроши есть?

– Черт ма. Ничего нет.

– Как же живешь?

– А от и живу, як горох при дорози.

– И место у тебя неприятное такое.

– И не кажи лучше. Сказываю тебе: живу, як горох при дорози: кто йда, то и скубне. Э! Бодай она неладна була, ся жисть проклятая, як о ней думать. От пожалел еще господь, что жену дал добрую; а то бы просто хоть повеситься.

– Доходов нет?

– Бывает иной раз, да что это!..

– Погано, брат, знаю, что погано.

– А нельзя и без того.

– Знаю.

Приятели оба вздохнули.

– У тебя жена здешняя? – спросил Розанов.

– Здешняя; дьяконская дочь с Арбата. А ты, Дмитрий, счастлив в семье?

– Да, ничего, – отвечал доктор, стараясь смотреть в сторону.

В тот же день Розанов перед вечером переехал из челышевских нумеров к Нечаю и поселился в его кабинете, где Дарья Афанасьевна поставила железную кровать, ширмы и маленький комодец.

bannerbanner