
Полная версия:
На ножах
«Все еще не везет, – размышлял он. – Вот думал здесь повезет, ан не везет. Не стар же еще я в самом деле! А? Конечно, не стар… Нет, это все коммунки, коммунки проклятые делают: наболтаешься там со стрижеными, вот за длинноволосых и взяться не умеешь! Надо вот что… надо повторить жизнь… Начну-ка я старинные романы читать, а то в самом деле у меня такие манеры, что даже неловко».
Между тем Бодростина, возвратившись в свою комнату, тоже не опочила, села и, начав писать, вдруг ахнула.
– А где же он? Где Водопьянов? Опять исчез! Но теперь ты, мой друг, не уйдешь. Нет, дела мои слагаются превосходно, и спиритизм мне должен сослужить свою службу.
«Светозар Владенович! – написала она через минуту, – чем я более вдумываюсь, тем» и пр., и пр. Одним словом, она с обольстительною простотой открыла Водопьянову, какое влияние на нее имеет спиритская философия, и заключила, что, чувствуя неодолимое влечение к спиритизму, хочет также откровенно, как он, назвать себя «спириткой».
Все это было сделано немножко грубо и аляповато, – совсем не по-бодростиновски, но стоило ли церемониться с «Сумасшедшим Бедуином»? Глафира и не церемонилась.
Запечатав это письмо, она отнесла его в комнату своей девушки, положила конверт на стол и велела завтра рано поутру отправить его к Водопьянову, а потом уснула с верой и убеждением, что для умного человека все на свете имеет свою выгодную сторону, все может послужить в пользу, даже и спиритизм, который как крайняя противоположность тех теорий, ради которых она утратила свою репутацию в глазах моралистов, должен возвратить ей эту репутацию с процентами и рекамбио.
Если Горданов с братией и Ципри-Кипри с сестрами давно не упускают слыть не тем, что они на самом деле, то почему же ей этим манкировать? Это было бы просто глупо!
И Глафире представилось ликование, какое будет в известных ей чопорных кружках, которые, несмотря на ее официальное положение, оставались для нее до сих пор закрытым небом, и она уснула, улыбаясь тому, как она вступит в это небо возвратившейся заблуждавшеюся овцой, и как потом… дойдет по этому же небу до своих земных целей.
– Я буду… жена, которой не посмеет даже и касаться подозрение! Я должна сознаться, что это довольно смешно и занимательно!
Лариса провела эту ночь без сна, сидя на своей постели. Утро в Бодростинском доме началось поздно: уснувшая на рассвете Лариса проспала, Бодростина тоже, но зато ко вставанью последней ей готов был сюрприз, – ей был доставлен ответ Водопьянова на ее вчерашнее письмо, – ответ, вполне достойный «Сумасшедшего Бедуина». Он весь заключался в следующем: «Бобчинский спросил: – можно называться? а Хлестаков отвечал: – пусть называется».
И более не было ничего, ни одного слова, ни подписи.
Бодростина с досадой бросила в ящик письмо и сошла вниз к мужикам, вся в черном, против своего обыкновения.
Между тем, пока дамы спали, а потом делали свой туалет, в сени мужской половины явился оборванный и босоногий крестьянский мальчонко и настойчиво требовал, чтобы длинный чужой барин вышел к кому-то за гуменник.
– Кто же его зовет туда? – добивались слуги.
– А барин с печатью на шляпе дал мне грош; на, говорит, бежи в хоромы и скажи, чтоб он сейчас вышел.
Слуги догадались, что дело идет о Висленеве, и доложили ему об этом. Иосаф Платонович посоветовался с Гордановым и пошел по курьезному вызову на таинственное свидание.
За гуменником его ждал Форов.
– Здравствуйте-с, мы с вами должны уговориться, – начал майор, – Горданов с Подозеровым хотят стреляться, а мы секунданты, так вот мои условия: стреляться завтра, в пять часов утра, за городом, в Коральковском лесу, на горке. Стрелять разом, и при промахах с обеих сторон выстрел повторить. Что, вы против этого ничего?
– Я ничего, но я вообще против дуэли.
– Ну вы об этом статью пошлите, а теперь не ваше дело.
– А вы разве за дуэль?
– Да; я за дуэль, а то очень много подлецов разведется. Так извольте не забыть условия и затем имею честь…
Форов повернулся и ушел.
В доме Бодростиной, к удивлению, никто этого не узнал.
Горданов принял условия Форова и настрого запретил Висленеву выдавать это хоть одним намеком. Тот тотчас струсил.
Утро прошло скучно. Глафира Васильевна говорила о спиритизме и о том, что она Водопьянова уважает, гости зевали. Тотчас после обеда все собрались в город, но Лариса не хотела ехать в свой дом одна с братом и желала, чтоб ее отвезли на хутор к Синтяниной, где была Форова. Для исполнения этого ее желания Глафира Васильевна устроила переезд в город вроде partie de plaisir;[43] они поехали в двух экипажах: Лариса с Бодростиной, а Висленев с Гордановым.
Глава десятая
После скобеля топором
Увидав себя на дворе генеральши, Лариса в первый раз в жизни почувствовала тот сладостный трепет сердца, который ощущается человеком при встрече с близкими людьми, после того как ему казалось, что он их теряет невозвратно.
Лариса кинулась на шею Александре Ивановне и много раз кряду ее поцеловала; так же точно она встретилась и с теткой Форовой, которая, однако, была с нею притворно холодна и приняла ее ласки очень сухо.
Бодростина была всегда и везде легкой гостьей, никогда не заставлявшею хозяев заботиться о ней, чтоб ей было не скучно. У нее всегда и везде находились собеседники, она могла говорить с кем угодно: с честным человеком и с негодяем, с монахом и комедиантом, с дураком и с умным. Опыт и практические наблюдения убедили Глафиру Васильевну, что на свете все может пригодиться, что нет лишнего звена, которое бы умный человек не мог положить не туда, так сюда, в свое здание. Последняя мысль о спиритизме, который она решилась эксплуатировать для восстановления своей репутации, еще более утвердила ее в том, что все стоит внимания и все пригодно.
Очутясь у Синтяниной, которую Бодростина ненавидела тою ненавистью, какою бессердечные женщины ненавидят женщин строгих правил и открытых честных убеждений, Глафира рассыпалась пред нею в шутливых комплиментах. Она называла Александру Ивановну «русской матроной» и сожалела, что у нее нет детей, потому что она верно бы сделалась матерью русских Гракхов.
По поводу отсутствия детей она немножко вольно пошутила, но заметив, что у генеральши дрогнула бровь, сейчас же обратила речь к Ларисе и воскликнула:
– Да когда же это ты, Лара, выйдешь наконец замуж, чтобы при тебе можно было о чем-нибудь говорить?
Висленев, по обыкновению, расхаживал важною журавлиною походкой и, заложив большие пальцы обеих рук в карманы, остальными медленно и отчетисто ударял себя по панталонам. Говорил он сегодня, против своего обыкновения, очень мало, и все как будто хотел сказать что-то необыкновенное, но только не решался.
Зато Горданов смотрел на всех до наглости смело и видимо порывался к дерзостям. Порывы эти проявлялись в нем так беззастенчиво, что Синтянина на него только глядела и подумывала: «Каково заручился!» От времени до времени он поглядывал на Ларису, как бы желая сказать: смотри как я раздражен, и это все чрез тебя; я не дорожу никем и сорву свой гнев на ком представится.
Лариса имела вид невыгодный для ее красоты: она выглядывала потерянною и больше молчала. Не такова она была только с одною Форовой. Лариса следила за теткой, и когда Катерина Астафьевна ушла в комнаты, чтобы наливать чай, бедная девушка тихо, с опущенною головкой, последовала за нею и, догнав ее в темных сенях, обняла и поцеловала.
Катерина Астафьевна притворилась, что она сердита и будто даже не заметила этой ласки племянницы.
Лариса села против нее за стол и заговорила о незначительных посторонних предметах. Форова не отвечала.
– Вы, тетя, сегодня здесь ночуете? – наконец спросила Лариса.
– Не знаю-с, как мне бог по сердцу положит.
– Поедемте лучше домой.
– Куда это? Тебе одна дорога, а мне другая. Вам в Тверь, а нам в дверь.
Лариса встала и, зайдя сзади тетки, поцеловала ее в голову. Она хотела приласкаться, но не умела, – все это у нее выходило как-то неестественно: Форова это почувствовала и сказала:
– Сядь уж лучше, пожалуйста, милая, на место, не строй подлизй.
У Ларисы больше в запасе ничего не нашлось, она в самом деле села и отвечала только:
– Я думала, что вы, тетя, добрее.
– Как не добрее, ты верно думала, что если меня по шее будут гнать, так я буду шею только потолще обертывать. Не сподобилась я еще такого смирения.
– Простите меня, тетечка, если я вас обидела. Я была очень расстроена.
– Чтой-то говорят, ты скоро замуж идешь?
– За кого это?
– За кого же, как не за Гордашку? Нет, а Подозеров, ей-Богу, молодец!
Форова захохотала.
– Ты, верно, думала, что ему уже живого расстанья с тобою не будет, а он раскланялся и был таков: нос наклеил. Вот, на же тебе!.. Люблю таких мужчин до смерти и хвалю.
– И даже хвалите?
– А, разумеется хвалю! Да что на нас, дур, смотреть как мы ломаемся? Этого добра везде много, а женишки нынче в сапожках ходят, а особенно хорошие.
Лариса встала и вышла.
– Кусает, барышня, кусает! – промолвила про себя Форова и еще долго продолжала сидеть одна за чайный столом в маленькой передней и посылать гостям стаканы в осинник. Размышлениям ее никто не мешал, кроме девочки, приходившей переменять стаканы.
Но вот по крыльцу послышался шорох юбок и в комнату скорыми шагами вошла Александра Ивановна.
– Что сделалось с Гордановым! – сказала она, быстро подходя к Форовой. – Представь ты, что он, что ни слово, то старается всем сказать какую-нибудь дерзость!
– И тебе что-нибудь сказал?
– Да, разные намеки. И Бодростиной, и Висленеву. А бедняжка Лара совсем при нем смущена.
– Есть грех.
– А Подозеров с Гордановым даже и не говорят; между ними что-то было.
В это время голоса гостей послышались под самыми окнами на дворе.
– Огня! Жизни! Господа, в ком есть огонь: я гореть хочу! – говорила, стоя на одном месте, Бодростина.
Ни Лариса, ни Подозеров, ни Горданов и Висленев не трогались, но в эту минуту вдруг сильным порывом распахнулась калитка и на двор влетели отец Евангел и майор Форов, с огромной палкой в руке и вечною толстою папироскою во рту.
Оба эти новые лица были отчего-то в больших попыхах и неслись как буревестники перед грозой.
Встретив стоящее на дворе общество, они, по-видимому, смешались, но, однако, Форов тотчас же поправился и, взяв за руку Бодростину, сказал:
– Целую вашу лапку! – и действительно поцеловал ее.
– Mersi, Филетер Иванович, за внимание, я нуждаюсь в нем, я хочу гореть и никто не спешит угасить мой пламень… Вы умеете бегать?
– Как скороход.
– Заяц быстрее бегает чем скороход, – отозвался Горданов.
Майор не обратил на эти слова никакого внимания.
– Кто же со мной? – вызывал он.
– Я, – отвечала, сходя с крыльца, генеральша и стала с Форовым, и побежала.
Бодростина поймала Александру Ивановну.
Форов был неуловим: он действительно бегал как заяц.
Висленев подал руку сестре и стал во вторую пару.
Майор тотчас же поймал Ларису.
Шум, беготня этой игры и крики и смех, без которых не обходятся горелки, придали всем неожиданное оживление и вызвали даже майоршу.
– Давайте и мы с вами пожуируем, – пригласил ее тотчас отец Евангел и, подобрав вокруг себя подрясник, побежал третьею парой, но спутался со своею дамой и упал.
Это возбудило общий хохот.
– Один Горданов не принимает участия! Что это такое? Играйте сейчас, Горданов, я вам это приказываю, – пошутила Бодростина.
– Не слушаю я ничьих приказов.
– Послушайте хоть в шутку.
– Ни в шутку, ни всерьез.
– Вышел из повиновения! Ну так серьезничайте же за наказание.
– Я не серьезничаю, а не хочу падать.
– Не велика беда.
– Да, кому падать за обычай, тому действительно не штука и еще один лишний раз упасть.
Бодростина сделала вид, что не слыхала этих слов, побежала с Форовым, но майор все слышал и немножко покосился.
– Послушайте-ка, – сказал он, улучив минуту, Синтяниной. – Замечаете вы, что Горданов завирается!
– Да, замечаю.
– И что же?
– Ничего.
– Гм!
– Он этим себе реноме здесь составил, но все-таки я думала, что он умнее и знает, где что можно и где нельзя.
– Черт его знает, что с ним сделалось.
– Ничего; он зазнался; а может быть и совсем не знал, что мои двери таким людям заперты.
Между тем Катерина Астафьевна распорядилась закуской. Стол был накрыт в той комнате, где в начале этой части романа сидела на полу Форова. За этим покоем в отворенную дверь была видна другая очень маленькая комнатка, где над диваном, как раз пред дверью, висел задернутый густою драпировкой из кисеи портрет первой жены генерала, Флоры. Эта каютка была спальня генеральши и Веры, и более во всем этом жилье никакого помещения не было.
Мужчины подошли к закуске и выпили водки.
– Фора! – возгласил неожиданно Горданов, наливая себе во второй раз полрюмки вина.
– Чего-с? – оборотился к нему Форов.
– Ничего: я говорю «фора», даю знак пить снова и снова.
– Ах, это!..
– Ну-с; я вас поздравляю: ему быть от меня битому, – шепнул, наклонясь к Синтяниной, майор.
– Надеюсь, только не здесь.
– Нет, нет, в другом месте!
Висленев рассказывал сестре, Форовой и Глафире о странном сне, который ему привиделся прошлою ночью.
– Не верь, батюшка, снам, все они врут, – ответила ему майорша.
– Есть пустые сны, а есть сны вещие, – возразил ей Висленев. – Мне нравится на этот счет теория спиритов. Вы ее знаете, Филетер Иванович?
– Читали мы кой-что. Помнишь, отец Евангел, новый завет-то ихний… Эка белиберда какая!
– Оно, говорят, ведь по Евангелию писано.
– Да; в здоровый бульон мистических помой подлито.
– Тех же щей, да пожиже захотелось, – вставил свое слово Евангел.
– А я уважаю спиритов и уверен, что они дадут нам нечто обновляющее. Смотрите: узкое, старое или так называемое церковное христианство обветшало, и в него – сознайтесь – искренно мало кто верит, а в другой крайности, что же? Бесплодный материализм.
– Ну-с?
– Ну-с и должно быть что-нибудь новое, это и есть спиритизм. Смотрите, как он захватывает в Америке и повсюду, например, у нас в Петербурге: даже некоторые государственные люди…
– Столы вертят, – подсказал майор. – Что же и прекрасно.
– Нет; не одни столы вертят, а в самом деле ответы от мертвых получают.
– Ничего-с, стихийное мудрование, все это кончится вздором, – отрезал Евангел.
– Ну подождите, как-то вы с ним справитесь.
– Ничего-с: христианство и не таких врагов видало.
– Ну этаких не видало, это новая сила: это не грубый материализм, а это тонкая, тонкая сила.
– Во-первых, это не сила, – отозвался Форов, – а во-вторых, вы истории не знаете.
– Вот как! Кто вам сказал, что я ее не знаю?
– А, разумеется, не знаете! Все это, государь мой, старье.
И Форов начал перечислять Висленеву связи спиритизма с мистическими и спиритуальными школами всех времен.
– Да, – перебил Висленев, – но сказано ведь, что ново только то, что хорошо забыто.
– Анси ретурнемент гумен эст-фет, – отозвался отец Евангел, произнося варварским, бурсацким языком французские слова. – Да и сие не ново, что все не ново.
Paix engendre prospérité,De prospérité vient richesse.De richesse orgueil et volupté,D'orgueil – contentions sans cesse;Contentions – la guerre se presse…La guerre engendre pauvreté,La pauvreté I’ humilité,L'humilité revient la paix…Ainsi retournement humain est fait![44]Прочитал, ничтоже сумняся и мня себя говорящим по-французски, Евангел.
Заинтересованные его французским чтением, к нему обернулись все, и Бодростина воскликнула:
– Ах, какая у вас завидная память!
– Нет-с, и начитанность какая, добавьте! – заступился Форов. – Вы, Иосаф Платонович, знаете ли, чьи это стихи он нам привел? Это французский поэт Климент Маро, которого вы вот не знаете, а которого между тем согнившие в земле поколения наизусть твердили.
– А за всем тем я все-таки спирит! – решил Висленев.
Он ожидал, что его заявление просто произведет тревогу, но оно не произвело ничего. Только Форов один отозвался, сказав:
– Я сам когда порядком наспиртуюсь, так тоже делаюсь спирит.
– Значит, это хроническое, – послышалось от Горданова.
Форов встал из-за стола и, отойдя к свече, стоявшей на комоде, начал перелистывать книжку журнала.
– Что это такое вы рассматриваете, майор? – спросил его Горданов, став у него за спиной и чистя перышком зубы. Но Форов, вместо ответа, вдруг нетерпеливо махнул локтем и грубо крикнул: – Но-о!
Павел Николаевич, сдерживая улыбку, удивился.
– Чего это вы по-кучерски кричите? – сказал он, – я ведь не лошадь.
– Я не люблю, чтоб у меня за ухом зубы чистили, я брюзглив.
– И не буду, майор, не буду, – успокоил его Горданов, фамильярно касаясь его плеча, но эта новая шутка еще больше не понравилась Форову, и он закричал:
– Не троньте меня, я нервен.
– При этакой-то корпуленции и нервен?
И Горданов еще раз слегка коснулся боков Форова.
Майор совсем взбесился, и у него затряслись губы.
– Говорю вам не троньте меня: я щекотлив!
– Господин Горданов, да не троньте же вы его! – проговорила, подходя к мужу, Форова.
– Извините, я шутил, – отвечал Горданов, – и вовсе не думал рассердить майора. Вот, Висленев, ты теперь спирит, объясни же нам по спиритизму, что это делается со здоровым человеком, что он вдруг становится то брюзлив, то нервен, то щекотлив и…
– Вон у него какая палка нынче с собою! – поддержал приятеля Висленев, взяв поставленную майором в углу толстую белую палку.
Но Форов, действительно, стал и нервен, и щекотлив; он уже слышал то, чего другие не слыхали, и обижался, когда его не хотели обидеть.
– Не троньте моей палки! – закричал он, побледнев и весь заколотясь в лихорадке азарта, бросился к Висленеву, вырвал палку из его рук и, ставя ее на прежнее место в угол, добавил: – Моя палка чужих бьет!
– Господа, прекратите, пожалуйста, все это, – серьезно объявила, вставая, Александра Ивановна.
Гости почувствовали себя в неловком положении, и Горданов, Глафира и Висленев вскоре стали прощаться.
– Не будем сердиться друг на друга, – сказала Бодростина, пожимая руки Синтяниной.
– Нисколько, – отвечала та. – До свидания, Иосаф Платонович.
– А со мною вы не прощаетесь? – отнесся к ней Горданов, которого она старалась не заметить.
– Нет, с вами-то именно я решительнее всех прощаюсь.
– Позвольте вашу руку!
– Нет; не подаю вам и руки на прощанье, – отвечала Синтянина, принимая свою руку от руки Висленева и пряча ее себе за спину.
– Конечно, я знаю, мой приятель во всем и всегда был счастливее меня… Я конкурировать с Жозефом не посмею. Но, во всяком случае, не желал бы… не желал бы по крайней мере навлечь на себя небезопасный гнев вашего превосходительства.
Александра Ивановна слегка побледнела.
– Ваше превосходительство так хорошо себя поставили.
– Надеюсь.
– Супруг ваш генерал, имеет такое влияние…
– Что даже его жена не защищена от наглостей в своем доме.
– Нет; что пред вами должно умолкнуть все, чтобы потом не каяться за слово.
– Вон! – воскликнула быстро Александра Ивановна и, вытянув вперед руку, указала Горданову пальцем к выходу.
Павел Николаевич не успел опомниться, как Форов отмахнул пред ним настежь дверь и, держа в другой руке свою палку, которая «чужих бьет», сказал:
– Имею честь!
Горданов оглянулся вокруг и, видя по-прежнему вытянутую руку Синтяниной, вышел.
Вслед за ним пошли Бодростина и Висленев и покатили в город, Бог весть в каком настроении духа.
Глава одиннадцатая
Крест
От Александры Ивановны никто не ожидал того, что она сделала. Выгнать человека вон из дома таким прямым и бесцеремонным образом, – это решительно было не похоже на выдержанную и самообладающую Синтянину, но Горданов, давно ее зливший и раздражавший, имел неосторожность, или имел расчет коснуться такого больного места в ее душе, что сердце генеральши сорвалось, и произошло то, что мы видели.
На время не станем доискиваться: был ли это со стороны Горданова неосторожный промах, или точно и верно рассчитанный план, и возвратимся к обществу, оставшемуся в домике Синтяниной после отъезда Бодростиной, Висленева и Горданова.
Наглость Павла Николаевича и все его поведение здесь вообще взволновали всех. Никто, по его милости, теперь не был похож на себя. Форов бегал как зверь взад и вперед; Подозеров, отворотясь от окна, у которого стоял во все время дебюта Горданова, был бледен как полотно и сжимал кулаки; Катерина Астафьевна дергала свои седые волосы, а отец Евангел сидел, сложа руки между колен и глядя себе в ладони, то сдвигал, то раздвигал их, не допуская одной до другой. Лариса же стояла как статуя печали. Одна Александра Ивановна была, по-видимому, спокойнее всех, но и это было только по-видимому: это было спокойствие человека, удовлетворившего неудержимому порыву сердца, но еще не вдумавшегося в свой поступок и не давшего себе в нем отчета. Человек в первые минуты после вспышки чувствует себя бодро и крепко, – крепче чем всегда, в пору обыкновенного спокойного состояния. Таково было теперь еще состояние и Александры Ивановны. Она спокойно слушала восторги Форовой и глядела на благодарственные кресты, которыми себя осеняла майорша. Одна Катерина Астафьевна была вполне довольна всем тем, что случилось.
– Слава же тебе Господи, – говорила она, – что на этого шишимору нашлась наконец гроза!
– Он уже слишком зазнался! – заметила Александра Ивановна. – Ему давно надо было напомнить о его месте.
И в маленьком обществе начался весьма понятный при подобном случае разговор, в котором припоминались разные выходки, безнаказанно сошедшие с рук Горданову.
Александра Ивановна, слушая эти рассказы, все более и более укреплялась во мнении, что она поступила так, как ей следовало поступить, хотя и начинала уже сожалеть, что нужно же было всему этому случиться у нее и с нею!
– Я надеюсь, господа, – сказала она, – что так как дело это случилось между своими, то сору за дверь некому будет выносить, потому что я отнюдь не хочу, чтоб об этом узнал мой муж.
– А почему это? – вмешалась Форова. – А по-моему так, напротив, надо рассказать это Ивану Демьянычу, пусть он, как генерал, и своею властью его за это хорошенько бы прошколил.
– Я не хочу огорчать мужа: он вспыльчив и горяч, а ему это вредно, и потом скандал – все-таки скандал.
– Ну, да! вот так мы всегда: все скандалов боимся, а мерзавцы, подобные Гордашке, этим пользуются. А ты у меня, Сойга Петровна! – воскликнула майорша, вдруг подскочив к Ларисе и застучав пальцем по своей ладони, – ты себе смотри и на ус намотай, что если ты еще где-нибудь с этим Гордашкой увидишься или позволишь ему к себе подойти и станешь отвечать ему… так я… я не знаю, что тебе при всех скажу.
Синтяниной нравился этот поворот в отношениях Форовой к Ларисе. Она хотя и не сомневалась, что майорша недолго просердится на Лару и примирится с нею по собственной инициативе, но все-таки ей было приятно, что это уже случилось.
Форова теперь вертелась как юла, она везде шарила свои пожитки, ласкала мужа, ласкала генеральшу и Веру, и нашла случай спросить Подозерова: говорил ли он о чем-нибудь с Ларой или нет?
– Лариса Платоновна со мной не разговаривала, – отвечал Подозеров.
– Да, значит, ты не говорил. Ну и прекрасно, так и показывай, что она тебе все равно, что ничего, да и только. Саша! – обратилась она к Синтяниной, – вели нам запречь твою карафашку! Или уж нам ее запрягли?
– Да, лошадь готова.
– Ну, Лара, едем! А ты, Форов, хочешь с нами на передочке? Мы тебя подвезем.
– Нет, я в город не поеду, – отвечал майор.
– Завтра пешком идти все равно далеко… Садись с нами! Садись, поедем вместе, а то мне тебя жаль.
Но Форов опять отказался, сказав, что у него еще есть дело к отцу Евангелу.
– Ну, так я с Ларой еду. Прощай.
И майорша, простясь с мужем и с приятелями, вышла под руку с Синтяниной, с Ларисой в карафашку и взяла вожжи.
Вскоре по отъезде Ларисы и Форовой вышли и другие гости, но перед тем майор и Евангел предъявили Подозерову принесенные им из города газеты с литературой Кишенского и Ванскок. Подозеров побледнел, хотя и не был этим особенно тронут, и ушел спокойно, но на дворе вспомнил, что он будто забыл свою папиросницу и вернулся назад.
– Александра Ивановна! – позвал он. – Не осудите меня… я вернулся к вам с хитростью.
– Я вас не осуждаю.
– Нет, серьезно: у меня есть странная, но очень важная для меня просьба к вам.