
Полная версия:
На ножах
Странный, пустой, но неприятный случай этот подействовал на Глафиру Васильевну очень неприятно, – она тяготилась мертвым безмолвием зал, где тревожному уху ее с пустынных хор слышалась тихая речь и таинственный шорох; ее пугал сумрак сонных кленов, кряхтящих под ветер над сонным, далеким прудком старинного парка; ее пугал даже всплеск золотистого карася на поверхности этой сонной воды. Ее состояние было созерцательное и болезненное; она опять перебирала не совесть свою, но свои поступки, и была недовольна собою. Даже недавно казавшийся ей столь необходимым вызов Горданова представлялся ей теперь в ином свете. По ее мнению, все ее прошлое было ошибка на ошибке. Ей, выйдя замуж, нужно было держать себя строго, и тогда… она, конечно, могла бы овдоветь без всякой сторонней помощи, как без помощи Горданова она овладела завещанием и даже более: подменила его другим. Надо было выдержать себя, как выдерживает Синтянина, и тогда ни на что не нужны были бы никакие помощники… Да; Горданов ей дорого стоит, и зато теперь, после истории с завещанием, цена ему сильно упала, но он все-таки еще нужен… Глафира не могла ни на кого, кроме него, положиться, но теперь она видела необходимость сделать нечто и с самою собою: надо было поправить свою репутацию, так чтобы ко времени, когда ударит роковой час, на нее не могло пасть даже и тени подозрения в искусственном устройстве вдовства. Надо было поправить свою репутацию.
– Начать молиться? – но кто же мне поверит. За что же, за что же взяться, чтобы меня забыли во мне самой?
Это ее занимало постоянно, и она, оставаясь сама с собою, не могла отрешиться от этой мысли.
Глава четвертая
Сумасшедший бедуин
Верстах в тридцати от села Бодростина в больших имениях одного из князей древнего русского рода жил оригинальный человек, Светозар Владенович Водопьянов. Крестьяне в окружности называли его «черным барином», а соседи помещики – «Сумасшедшим Бедуином». Он происходил откуда-то из южных славян; служил когда-то без году неделю в русской артиллерии и, выйдя в отставку, управлял с очень давних пор княжескими имениями. Последнее было несколько удивительно. Водопьянов, казалось бы, не мог управлять ничем, но между тем он управлял очень обширными землями и заводами, и владетель этих больших местностей не искал случая расстаться с Светозаром Владеновичем. Напротив, всем было известно, что князь, занимавший в Петербурге важную государственную должность, дорожит безалаберным Водопьяновым и, каждый год выписывая его к себе с отчетами, удерживал его при себе долго и ласкал, и дарил его. Сановник любил Водопьянова, и в этой любви его было что-то нежное и даже почтительное. Управитель был человек честный и даже очень честный: это знали все, но главная черта характера, привязывавшая к нему людей, заключалась в непосредственности его натуры и в оригинальности его характера. Название «черный барин» очень ясно выражало внешность Водопьянова: он был велик ростом, неуклюж, массивен, темен лицом, с весьма крупными чертами лица; толстыми, черными с проседью волосами, поросшими мхом ушами и яркими, сверкающими, карими глазами. Ноги и руки его были просто ужасны по своим громадным размерам, и притом руки всегда были красны, как окунутые в свекольный рассол, а ноги до того костисты, что суставы словно были покрыты наростами, выпиравшими под кожей сапога наружу. Ко всему этому Водопьянов постоянно смазывался чем-то камфарным, носил в кармане коробку с камфарными шариками, глотал камфару, посыпал камфарой постель, курил камфарные сигаретки и вообще весь был пропитан камфарой. Это была его гигиена по Распайлю, – единственному врачу, которому он верил. Ходил он и двигался быстро, говорил голосом необыкновенно кротким и мягким и находился в постоянной задумчивости. Нрав и образ жизни Водопьянова были до крайней степени причудливы: к нему очень шли слова поэта:
Он странен, исполнен несбыточных дум,Бывает он весел ошибкой;Он к людям на праздник приходит угрюм,К гробам их подходит с улыбкой.Всеобщий кумир их ему не кумир,Недаром безумцем зовет его мир.Водопьянов был бесконечно добр и участлив: он был готов служить всем и каждому чем только мог, но все горести людские при этом его не поражали и не тревожили. От этого многим казалось, что он лишен чувства и поступает добро и благородно только по принципу. Сам он тоже всякую скорбь переносил, не удостоивая ее ни малейшего внимания, – не смущался ничем и не боялся ничего. Он был холост, но имел на своих руках женатого брата с детьми и замужнюю сестру с ее потомством. Все это были люди плохие, нагло севшие на шею Водопьянова и не помышлявшие сойти с нее, как он не помышлял их спугивать.
Есть или, по крайней мере, были у нас на Руси сострадательные барышни, одну из каковых автор вспоминает в эту минуту: в ее девической комнате постоянно можно было найти какую-нибудь калечку; на окне, например, сидел цыпленок с переломленною, перевязанною в лубок ногой; в шляпной коробке помещался гадостный больной котенок; под комодом прыгал на нитке упавший из гнезда желтоносый галчонок: все это подбиралось сюда откуда попало и воспитывалось здесь до поправления сил, без всякого расчета на чью бы то ни было благодарность. Дом Светозара Владеновича в своем роде был совершенно то самое, что описанная комната, с тою единственною разницей, что вместо галчат, котят и цыплят здесь обитали калеки и уродцы человеческой породы. Помимо ленивого и тупого брата и его злой жены, с их малоумным и злым потомством, и сестры с ее пьяным мужем и золотушными детьми, у Водопьянова был кучер, нигде нетерпимый пьяница, кухарка, забитая мужем, идиотка, комнатный мальчик-калека, у которого ноги стояли иксом в разные стороны: все это придавало всему дому характер какого-то нестроения. Почти то же самое было и в сельском хозяйстве, которым управлял Водопьянов, но, ко всеобщему удивлению, и дом «черного барина» не оскудевал, и полевое и фабричное хозяйство у него шло часто даже удачнее, чем у многих, самых рачительных, соседей. От этого в народе ходила молва, что «„черный барин“ что-то знает», – и он действительно нечто знал: он знал агрономию, химию, механику, знал силы природы в многоразличных их проявлениях, наблюдал их и даже умел немножко прозревать их тайны. Кроме того, он знал нечто такое, что, по общераспространенному мнению, даже и нельзя знать: он знал (не верил, а знал), что есть мир живых существ, не нуждающихся ни в пище, ни в питии, ни в одежде; мир, чуждый низменных страстей и всех треволнений мира земного. Водопьянов был спирит и медиум, хотя не давал никаких медиумических сеансов. Рука его не писала, но ухо что-то слышало, и это слышание было поводом ко множеству странностей, по которым образованные соседи не в шутку признавали его немножко помешанным и назвали «Сумасшедшим Бедуином». Заподозрить в Водопьянове некоторую ненормальность душевных отправлений было весьма возможно: в его поступках была бездна странностей: он часто говорил, по-видимому, совершенную нескладицу, и нередко вдруг останавливался посреди речи, прислушивался к чему-то такому, чего никто не слыхал, иногда он даже быстро кому-то отвечал и вдруг внезапно вскакивал и внезапно уходил или уезжал. Нередко он вдруг появлялся, прежде невхожий, в домах людей, очень мало ему знакомых и отдаленных: появлялся Бог знает для чего, а через короткое время снова уезжал. Словом, носился как Сумасшедший Бедуин по пустыне, почти не замечая живых людей и говоря с призраками.
Месяц спустя после отъезда Михаила Андреевича в столицу, в один августовский темный вечер, прерывистый звон поддужного колокольчика возвестил гостя обитателям села Бодростина, и лакеи, отворившие дверь парадного подъезда, встретили «черного барина».
Водопьянов пользовался за свою оригинальность и честность расположением Михаила Андреевича, но Глафира Васильевна, прежде очень интересовавшаяся этим оригиналом, вдруг разжаловала его из своих милостей. Сумасшедший Бедуин, по ее словам, тяжело действовал ей на нервы. Водопьянов бывал у Бодростиных очень редко и пред сим не показывал к ним глаз более года, но так как подобные странности были в его натуре, то внезапный приезд его не удивил Глафиру. Она, напротив, в этот раз, страдая немножко скукой, была даже рада посещению Водопьянова и, отдав приказание слуге просить приезжего в гостиную, живо обратилась к находившимся у нее гостям: Ларисе, Висленеву и Горданову, и сказала: «Рекомендую вам, господа, сейчас войдет оригинал, подобного которому едва ли кто-нибудь из вас видел: он мистик и спирит».
– И даже медиум, мне кажется, – дополнила Лариса.
– И натурально шарлатан, – прибавил Горданов.
– Нимало, – ответила Бодростина.
По зале между тем уже раздавались тяжелые шаги Светозара Владеновича.
Водопьянов был одет очень хорошо, даже немножко щеголевато для деревни, держался скромно, но развязно и с самоуверенностью, но черные огненные глаза его вместе с непостижимою бледностию щек делали его и с виду человеком, выходящим из ряду вон.
Глафира Васильевна встретила его очень радушно, отрекомендовала его своим гостям и назвала ему гостей. Водопьянов изо всех трех знал одну Ларису, но, подав всем руку и обменявшись приветствиями с последним по очереди, Висленевым, сказал:
– Вас зовут Иосаф, очень редкое имя. Впрочем, все имена прекрасны, но не сообщают человеку своего значения.
– Это хорошо или дурно? – заговорила с ним Бодростина.
– Ни то, ни другое: человек значит только то, что он значит, все остальное к нему не пристает. Я сегодня целый день мучусь, заставляя мою память сказать мне имя того немого, который в одну из персских войн заговорил, когда его отцу угрожала опасность. Еду мимо вас и вздумал…
– Что у нас об этом знают?
– Да! Я думаю, здесь непременно есть люди, которые должны это знать.
– Господа! – обратилась с вопросом Бодростина.
Все молчали.
– Я каюсь в моем невежестве, – продолжала она, – я не знаю ни этого факта, ни этого имени.
– Факт несомненен, – утвердил Водопьянов.
– Он есть в истории: это было в одну из войн Кира, мне помнится, – заметил Горданов.
– Ах, вам это помнится! Я очень рад, очень рад, что вы это помните. Не правда ли, странный случай? Мне один медик говорил, что это совсем невозможно, почему же? не правда ли?
– Не знаю, как вам ответить: почему?
– Да; это смешно, в каком младенчестве еще естественные науки. Я предлагал премию тому, кто скажет, почему петух в полночь поет; никто до сих пор не взял ее. Поэтому я верю, что немой мог заговорить. В природе все возможно!
– Но возможно, чтобы курица ходила по улице, но чтобы улица ходила по курице, это невозможно!
– Кто знает? А как вы полагаете: возможно ли, чтобы щука выскочила сама из реки, вспрыгнула человеку в рот и задушила его?
– Не думаю.
– А между тем в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году, двадцать третьего июля, на Днепре, под Киевом, щука выпрыгнула из воды, воткнулась в рот хохлу, который плевал в реку, и пока ее вытащили, бедняк задохнулся. И следствие было, и в газетах писали. Что? – отнесся он и, не дождавшись ответа, продолжал: – Ужасны странности природы, и нам, докуда мы сидим в этом кожаном футляре, нельзя никак утвердительно говорить, что возможно и что невозможно. У меня есть сильнодействующее средство от зубной боли, мне дал его в Выборге один швед, когда я ездил туда искать комнату, где Державин дописал две последние строфы оды «Бог», то есть: «В безмерной радости теряться и благодарны слезы лить…» Я хотел видеть эти стены, но не нашел комнаты: у нас этим не дорожат… Да; но я говорю о лекарстве. Это сильное средство уничтожает нерв, и его можно капнуть только на нижний зуб, а для верхнего считалось невозможным, но я взял одну бабу, у которой болел верхний зуб, обвязал ей ноги платком и поставил ее в углу кверху ногами и капнул, и она потом меня благословляла. Я сообщал этот способ в газеты, – не печатают, тоже говорят «невозможно». В наших понятиях невозможное смешано с тем, что мы считаем невозможным. Есть люди, которые уверены, что человек есть кожаный мешок, а им, однако, кажется невозможным допустить, что даровитый человек, царствовавший в России под именем Димитрия, был совсем не Лжедимитрий, хотя кожаный мешок был похож как две капли воды.
– Вы, кажется, к Лжедимитрию неравнодушны? – молвила Бодростина.
– Да; бедный дух до сей поры беспокоится такою клеветой.
Бодростина переглянулась с гостями.
– Он кто ж такой?
– Когда он был духом, он не хотел этого ясно сказать, теперь же он опять воплощен, – отвечал спокойно Водопьянов.
– Вы не скрываете, что вы спирит? – отнесся к нему Висленев.
– Нет, не скрываю, для чего ж скрывать?
– Я тоже не скрываю, что не верю в спиритизм.
– Вы прекрасно делаете, но вы ведь спиритизма не знаете.
– Положим; но я знаю то, что в нем есть смешного: его таинственная сторона. Вы верите в переселение душ?
– Да, в перевоплощение духа.
– Ив чудеса?
– Да, если чудесами называть все то, чего мы не научились еще понимать, или не можем понимать по несовершенству нашего понимательного аппарата.
– А чему вы приписываете его несовершенства?
– Природе этой плохой планеты. Плохая планета, очень плохая, но что делать: надо потерпеть, на это была, конечно, высшая воля.
– Вы, стало быть, из недовольных миром?
– Как вечный житель лучших сфер, я, разумеется, не могу восхищаться темницей, но зная, что я по заслугам посажен в карцер, я не ропщу.
– И вы видали сами чудеса? – тихо вопросила его Лариса.
– О, очень много!
– Какие, например? Не можете ли вы нам что-нибудь рассказать?
– Могу охотно: я видел более всего нежданные победы духа злобы над чувствами добрейших смертных.
– Но тут ничего нет чудесного.
– Вы думаете?
– Да.
– О, ошибаетесь! Зло так гадко и противно, что дух не мог бы сам идти его путем, если бы не вел его сильнейший и злейший.
– Нет, вы скажите видимое чудо.
– Я видел Русь расшатанную, неученую, неопытную и неискусную, преданную ученьям злым и коварным, и устоявшую!
– Ну, что это опять за чудо?
– Каких же вы желаете чудес?
– Видимых воочию, слышимых, ощущаемых.
– О, им числа нет: они и в Библии, и в сказаниях, в семейных хрониках и всюду, где хотите. Если это вас интересует, в английской литературе есть очень хорошая книжка Кроу, прочтите.
– Но вы сами ничего не видали, не слышали, не обоняли и не осязали?
– Видел, слышал, обонял и осязал.
– Скажите, что?
– Я в детстве видал много светлых бабочек зимой.
– Галлюцинация! – воскликнул Висленев.
– Ну, понятно, – поддержал Горданов.
– Это в пору детства; нет, вы скажите, не видали ли вы чего-нибудь в зрелые годы? – спросила Лариса.
– И, главное, чего-нибудь страшного, – добавила Бодростина.
– Да, видел-с, видел; я видел, золотой пух и огненный летали в воздухе, видел, как раз черная туча упала в крапиву.
– Это все не страшно.
– Я видел… я видел на хромом зайце ехал бородатый старик без макушки, шибко, шибко, шибко, оставил свою гору, оставил чужую, оставил сорочью гору, оставил снежную и переехал за ледяную, и тут сидел другой старик с белою бородой и сшивал ремнями дорогу, а с месяца свет ему капал в железный кувшин.
– Это нелепости! – заметила Бодростина. – Скажите что-нибудь попроще.
– Проще? Это все просто. Я спал пред окном в Москве, и в пуке лунного луча ко мне сходил мой брат, который был в то время на Кавказе. Я встал и записал тот час, и это был…
– Конечно, час его кончины, – перебил Висленев.
– Да, вы именно отгадали: он в этот час умер.
– Это всегда так говорят.
– Но что вы слышали? – добивалась Лара, которой Водопьянов отвечал охотнее всех прочих.
– Я слышу много, много, много.
– И, виновата, вы и слышите все в таком же бестолковом роде, как видите, – отвечала Бодростина.
– А? Да, да, да, все так. Вода спит слышно. Ходит некто, кто сам с собою говорит, говоря, в ладоши хлопает и, хлопая, пляшет, а за ним идет говорящее, хлопающее и пляшущее. Все речистые глупцы и все умники без рассудка идут на место, о которое скользят ноги. Я слышу, скользят, но у меня медвежье ухо.
Он покачал свое густо обросшее волосами ухо и добавил:
– Мне не надо слышать ясно, но Гоголь слышал час своей смерти.
– Гоголь ведь, как известно, помешался пред смертью, – заметил Горданов.
Водопьянов улыбнулся.
– Вам это известно, что он помешался?
– Говорят.
– Однако все сбылось так, как он слышал.
– Случай.
– Но этим случаям числа нет. Иезекииль с Исаией пророком слышали, когда придет Христово царство.
– Оно же пришло: мы христиане.
– Нет, нет, тогда «все раскуют мечи на орала и копья на серпы». Нет, это не пришло еще.
– И не придет.
– Придет, придет, придет, люди станут умнее и будут добрее, и это придет.
– А что вы обоняли?
– Я обоняю… даже здесь теперь запах свежераспиленной сосны…
– Какие вздоры! Это я купаюсь в смоляном экстракте, – отвечала Бодростина и, приближая к его лицу свою руку, добавила, – понюхайте, не это ли?
– Нет, я слышу запах новых досок, их где-то стругают.
– Что за гиль! Гроб готовят, что ли? Нет, мы вам чудо гораздо получше расскажем, – воскликнула она и рассказала о странном и непонятном появлении ее мужа в распоронном мундире. – Скажите-ка, что это может значить?
– Надо молиться о нем.
– О чем же молиться? Ведь смерть по-вашему – блаженство.
– Да, смерти нет, нет Бога мертвых, нет и смерти, есть только Бог живых.
– Простите, я позабыла, что вы бессмертны.
– Как все с предвечного начала: «Я раб, я царь, я червь, я Бог».
– Каково! – воскликнула Бодростина, обращаясь к гостям, и затем добавила, – allez droit devant vous, cher[33] Светозар Владенович, мы не устанем вас слушать!
Водопьянов промолчал.
Бодростина подумала, не оскорбился ли он, и спросила его об этом, но «Сумасшедший Бедуин» отвечал, что его обидеть невозможно, – всякий, обижая другого – обижает себя и деморализуется.
– Ну, прочь мораль! Я не моральна! Скажите-ка нам что-нибудь о переходе душ. Мне очень нравится ваша теория внесения в жизнь готовых способностей, и я ее часто припоминаю: мне часто кажется, что во мне шевелится что-то чужое, но только вовсе не лестное, – добавила она с улыбкой к гостям. – Не была ли я, Светозар Владенович, Аспазией или Фриной, во мне прегадкие инстинкты.
– Что вы за вздоры говорите? – воскликнул слегка шокированный Висленев и, вставши, начал ходить.
Но Водопьянов отвечал Бодростиной, что все это очень возможно и что он сам был вор и безжалостный злодей.
– Во мне тоже, – отвечал он, – нет нимало врожденного добра.
– А между тем ведь вы добряк.
– Нет; я очень зол, но не хочу быть злым, – мне это стоило работы.
– А вы, конечно, знаете таких, которые перевоплощаются из честных душ и все честнеют?
– Да, я знаю один такой дух.
– Скажите, скажите о нем, – кто это такой?
– Его здесь звали на земле дон Цезарь де Базан.
– Испанский дворянин! – воскликнули все, не исключая лениво дремавшего Горданова.
– Да; он был испанский дворянин, и он сделал это слово кличкой. Вы помните его, разумеется, по театральной пьесе.
– Да; помним, помним; благороден, беден, горд и честен.
– И ко всему тому изрядно глуп, – подсказал Висленев.
– Оставим, господа, кому он чем кажется. Пусть лучше Светозар Владенович расскажет нам, как испанский дворянин переселялся и в ком он жил.
– Он жил в студенте Спиридонове, который в свою очередь жил в Москве в маленьком переулке возле Цветного бульвара. По крайней мере я там его узнал.
– И пусть отсюда ваш рассказ начнется уже без перерыва.
– Рассказывать я должен, начиная с дней давних.
– Мы слушаем. Я люблю всякий мистический бред, – заключила Бодростина, обращаясь к гостям. – В нем есть очень приятная сторона: он молодит нас, переносит на минуту в детство. Сидишь, слушаешь, не веришь и между тем невольно ноги под себя подбираешь.
Водопьянов начал.
Глава пятая
Рассказ водопьянова
– Студент Спиридонов, по множеству пороков, был неспособен к семейной жизни, а между тем он был женат, и женат по собственному побуждению и против своей воли, и с этих пор…
– Позвольте! с этих пор, конечно, не начнется бестолковщина?
– Зачем же? и с этих пор в студенте Спиридонове сказался его хозяин, но, впрочем, его надо было бы узнать гораздо прежде. Спиридонов мне раз все рассказал и сам над собой смеялся, хотя в его словах не было никакого смеха. Испанский дворянин ему являлся много раз.
– И въявь?
– Конечно, въявь, и в старом своем виде: с безвременною сединой в черных кудрях, с беспечнейшим лицом, отмеченным печатью доброты и кротости, с глазами пылкими, но кроткими, в плаще из бархата, забывшего свой цвет, и с тонкою длинною шпагой в протертых ножнах. Являлся так, как Спиридонов видел его на балаганной сцене, когда ярмарочная группа давала свои представления.
– Ну, слава Богу, – это обещает, кажется, быть интересным, и если история эта не кончится в пяти словах, то надо приказать дать свечу, чтобы после нас не прерывали.
– История довольно велика, – ответил Водопьянов.
Бодростина позвонила и велела дать огонь, хоть на дворе едва лишь смеркалось. Когда люди поставили лампы и вышли, спустя шторы у окон, Водопьянов продолжал:
– У студента Спиридонова был отец, – бедняк, каких немало на этой планете, где такая бездна потребностей; но ему, наконец, улыбнулось счастие. Он служил в гусарах на счет богатой тетки, – это, конечно, не особенно честно, но она этого хотела, и он это делал для поддержания ее фамильной гордости. Он, говорят, был красив: я его не видал, – когда я познакомился с его сыном, его уже не было на этом свете. В него влюбилась красавица помещица одного села, где он стоял. Она была богата, молода, и год как овдовела после мужа-старика, которому ее продали ради выгод и который безумно ревновал ее ко всем. Вдова, хотя имела детей, пошла за Спиридонова. Ее прокляли. За что и почему, – не знаю, но проклял ее родной отец, а за ним и мать. Потом ее, бедняжку, начали клясть все родные. По общему мнению, она была не вправе ни любить, ни называть супругом кого любила, но она все-таки вышла замуж и родила моего приятеля, студента Спиридонова, и потом жила пять лет и хворала. Спиридонов говорил, что его мать с отцом жили душа в душу, отец его боготворил жену, но, несмотря на то, она сохла и хирела. Отец его тоже часто был смущен и угрюм. Спиридонов тогда не знал, чему это приписывать, жили они довольно уединенно в городе, куда однажды заехали ярмарочные актеры…
– И дали здесь «Испанского Дворянина»? – подсказала Бодростина.
– Вы отгадали: актеры объявили, что они сыграют здесь «Испанского Дворянина». Мать Спиридонова, желая развлечь и позабавить сына, взяла ложу и повезла его в театр. И вот в то время, когда дон Цезарь де Базан в отчаянной беде воскликнул: «Пусть гибнет все, кроме моек чести и счастья женщины!» и театр зарыдал и захлопал плохому актеру, который, однако, мог быть прекрасен, мать Спиридонова тоже заплакала, и сын…
– Тоже заплакал, – сострил Висленев.
– Нет, – отвечал, нимало этим не возмущаясь, Водопьянов, – сын не заплакал. Сын нечто почувствовал, и, сжав материны руки, шепнул ей, – пускай живет у нас бедняк, Испанский Дворянин.
– Прекрасно, дитя мое, – мы позовем его, пускай живет.
И тем акт кончился, но дитя и завтра и послезавтра все докучало матери своею просьбой принять в дом бездомного Цезаря де Базана, и мать ему на это отвечала:
– Да, хорошо, дитя мое, он к нам придет, придет.
– И будет жить?
– И будет жить.
– Когда же, мама? когда же он придет и будет жить у нас? – тосковало дитя. – А как же звать его? Я позову.
А дело было в сумерки, осенним вечером. Мать любовалась сыном и пошутила:
– Нагнись, – говорит, – к печке и позови его через трубу – он будет слышать.
Спиридонов прыгнул и крикнул:
– Дон Цезарь де Базан, идите сюда!
– Гу-гу-гу-иду! – загудело в трубе, так что мальчик в испуге отскочил.
Но прошел день-другой, и он опять пристает: когда же?
– А вот теперь уж скоро: я за ним схожу и приведу его, – отвечала мать и вслед за тем умерла.
– Умерла? – воскликнула Лариса.
– Да; то есть ушла отсюда, переселилась, народ это прекрасно выражает словом «побывшилась на земле». Она кончила экзамен, и ее не стало.
– А что же Испанский Дворянин, которого она обещала прислать?
– О, она сдержала слово! Она его послала, вы это сейчас увидите. Дело было в том же маленьком городе на крещенские святки. Гроб с телом матери стоял в нетопленой зале, у гроба горели свечи, и не было ни одного человека. Отец Спиридонова должен был выслать даже чтеца, потому что в смежной комнате собрались родные первого мужа покойной и укоряли Спиридонова в присвоении себе принадлежащих им достатков. Был час девятый. Мой друг, студент Спиридонов, тогда маленький мальчик, в черной траурной рубашке, пришел к отцу, чтобы поцеловать его руку и взять на сон его благословение, но отец его был гневен и суров; он говорил с одушевлением ему: «Будь там», и указал ему вместо дверей в спальню – на двери в залу. Дитя вошло в холодную залу и, оробев при виде всеми брошенного гроба, припало в уголок мягкого дивана ближе к двери той гостиной, где шла обидная и тягостная сцена. Он мне от слова и до слова повторял кипучие речи его отца; я их теперь забыл, но смысл их тот, что укоризны их самим им принесут позор; что он любил жену не состоянья ради, и что для одного того, чтобы их речи не возмущали покоя ее новой жизни, он отрекается от всего, что мог по ней наследовать, и он, и сын его, он отдает свое, что нажито его трудом при ней, и… Тут далее мой приятель не слышал ничего, кроме слитного гула, потому что внимание его отвлек очень странный предмет: сначала в отпертой передней послышался легкий шорох и мягкая неровная поступь, а затем в темной двери передней заколебалась и стала фигура ясная, определенная во всех чертах; лицо веселое и доброе с оттенком легкой грусти, в плаще из бархата, забывшего свой цвет, в широких шелковых панталонах, в огромных сапогах с раструбами из полинявшей желтой кожи и с широчайшею шляпою с пером, которое было изломано в стебле и, шевелясь, как будто перемигивало с бедностью, глядевшей из всех прорех одежды и из самых глаз незнакомца. Одним словом, это пришел…