Читать книгу Чающие движения воды (Николай Семёнович Лесков) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Чающие движения воды
Чающие движения водыПолная версия
Оценить:
Чающие движения воды

4

Полная версия:

Чающие движения воды

Пизонский, без всяких подходов и рисовки, рассказал Пуговкину свою историю; рассказал ему, как он спас «жучков» от слепой Пустырихи; как питал и грел их и, наконец, как вырастил и чему выучил, «а теперь, – заключал он, – теперь пришел я к вам, братец, потому что жалею их до бесконечности и не нахожу в себе разума, как и к чему их определить и направить. А теперь, братец, к вам… пришел к вам… – продолжал с перерывами, поднявшись во весь свой рост, Константин Пизонский, – заступись, святая душа! заступись за сирот!»

Константин Ионыч сложил на груди руки и с дрожащими на глазах слезами стал перед молодым человеком на колени.

Студент был тронут до глубины. Увидя Пизонского коленопреклоненным перед собою, он быстро протянул ему с сочувствием обе руки.

В свою очередь, растроганный Пизонский, не выдержав, быстро схватил руку студента и жарко поцаловал ее.

– Дядя Костя! дядя Костя! всегда будь уверен, голубчик! будь всегда уверен, – заговорил студент, сам не зная, зачем он так говорит, и тут же и сам опустился перед Пизонским на колени.

– И ныне, Ваня, и ныне? – говорил Пизонский, не поднимаясь с колен и тряся братовы руки.

– И ныне, – отвечал, махая головою, студент.

– И во веки?

– И во веки! во веки веков! – крикнул Пуговкин и с теплыми слезами радости весело бросился Пизонскому на шею.

– Аминь! – решили они оба разом, стоя друг перед другом на коленях и в искренних рукопожатиях завершая свой союз на служение двум далеким сиротам. И союз этот был заключен, и едва ли хотя одна из зал советов и конференций была освещена таким искренним союзом, какой был совершен в этой крошечной студентской комнатке двумя этими неимущими людьми, на коленях подававшими друг другу руки на союзное служение двум совершенно бесприютным и беспомощным сиротам. Здесь не одна, а разом две вдовицы приносили свои лепты в сиротскую корвану. Лишь только был заключен этот союз, счастливый и торжествующий Пизонский тотчас же и начал собираться в обратный путь. Удержать его в Москве хоть на один лишний день не было никакой возможности.

– Нет, – говорил он своему расстроенному союзнику, – нет, пташки мои дома, там плачут; нет, я только к тебе и шел на одну минутку; – и он настоял на своем и на другой же день пошел опять в обратный путь бодро, постукивая своей длинной палкой и нетерпеливо подергивая своим кривым носом.

XII. Лекарь Пуговкин

Тем же летом студент Пуговкин окончил курс, переменился местом с бывшим врачом Старого Города и явился на помощь к Пизонскому. Иван Ильич Пуговкин был человек добрый и благородный, но весьма недалекий и склонный более всего жить целый век «в эмпиреях». Его всегда можно было подбить на всякое доброе дело, но нельзя было научить доделать ни одного дела. Он был неимоверно тороплив и прежде, чем вдумывался во что-нибудь, уже получал уверенность, что он это уже понимает; прежде чем брался за дело, он чувствовал, что оно уже делается. Кончил курс он кое-как, но был о своих познаниях мнения самого высокого. Он питал страсть ко всему особенному. Ни учиться, ни жить как все люди он не мог. Этим он был известен еще в университете.

– Я все это лучше знаю! Сто тысяч раз лучше знаю! – твердил он, с гордым презрением отворачиваясь от какого-нибудь препарата, который ему хотел объяснить кто-нибудь из товарищей.

– Да говорят же вам, что я еще как материно молоко сосал, так я знал это! – кричал он, замечая, что кто-нибудь сомневался в его знании.

Когда такие выходки Пуговкина возбуждали всеобщий невольный смех, он краснел, но не каялся, а, стараясь отшутиться, говорил:

– Постойте-ка смеяться-то, потому что все это еще не очень-то смешно; а я еще сто сорок семь тысяч раз смешней этого вам могу сказать.

При такой выходке все присутствовавшие обыкновенно смеялись еще более, и Пуговкин, радуясь, что ему никто не противоречит, уходил спокойно, унося за собою всякий день все более и более укреплявшуюся репутацию шута. Так лжеумствуя и фантазируя, он едва-едва кое-как поймал степень лекаря и получил место городового врача в Старом Городе. В Старом Городе был уездный лекарь, врач очень сведущий и хороший практик, перед которым неопытный и хвастливый Пуговкин во всяком другом месте был бы ничто; но Старый Город опроверг все эти предположения насчет своих отношений к Пуговкину. Он приютил его, дал ему хлеба и соли и добрую хатку в зеленом удольи Гремучего верха.

Сила, обратившая к Пуговкину сердца города, заключалась, во-первых, в открытости его доброго нрава, в его всегдашней веселой беспечности, в его русском происхождении, а также в тупом невежестве Старого Города и в его ненависти к немцам. А ко всему этому, как выражался Пизонский, – и Господь помогал Ивану Ильичу на сиротскую долю.

Действительно, не успел Пуговкин приехать в Старый Город, которому Пизонский давно уже толковал о скором прибытии «братца», как для него очистилась ступень к славе и известности. Иван Ильич Пуговкин подъезжал к Старому Городу в то время, как там умирала головина теща, женщина старая, сырая, богомольная и обжорливая. Давно обреченная на смерть в случае диетической невоздержности, она разговелась жирной ветчиной и почувствовала приближение своего смертного часа. Семейство, забыв свою староверческую ненависть к медицине, послало, против воли умирающей, за лекарем, немцем. Пришел немец, посмотрел на больную, долго щупал ее живот и стал аскультировать. Задыхавшаяся старуха злилась, что нарушают тишину ее мирной кончины. С грозным недоумением она смотрела, как лекарь ползает своею щекою по ее груди и все собиралась с силами сказать ему крепкое слово; но силы этой не было, и старуха молчала. Да не суждено, однако, было нетерпеливой старухе отойти от скандала. Желая заставить больную поглубже вздохнуть, немец уложил на ее груди свою голову и сказал:

– А ну теперь, хорошенько издохни! – Старуха не выдержала; она тихо в три приема подняла с постели свою полупарализованную руку и дала лекарю наотмашь довольно звонкую оплеуху.

Голова заплатил обиженному старухою немцу сто рублей и послал за только что приехавшим Пуговкиным. Иван Ильич и переодеваться даже не стал; лохматый и нечесанный, как был в пропыленном дорожном пальто, так он и поехал на головиной таратайке.

Войдя, раскланиваясь, в комнату, где лежала старуха, он тихо придвинул к ее кровати стул и взял было ее за руку, но больная сухо отдернула эту руку и прохрипела:

– Перекрестил бы, супостат, прежде лоб-то свой!.. ты ведь русский.

– Русский, русский, – заговорил, нимало не обидясь, Пуговкин и, перекрестившись три раза перед иконою, сказал: – Ну, чем же мы будем лечиться?

– Это уж твое дело знать, чем ты меня морить будешь, – отвечала больная, у которой негодование приподняло упавшие силы.

– Маменька очень рассердившись, – вмешалась жена головы. – Лекарь-немец приходил, да маменька их не поняла.

Головы жена потихоньку рассказала Пуговкину, в чем было дело. Иван Ильич так и залился смехом.

– А ты не хохочи здесь как жеребец, – остановила его старуха.

– Да вы бы, маменька, – весело заговорил Пуговкин, – вы бы сказали ему: попробуй, мол, ты сам, немец, издохни.

Старуха закусила пересмягшую губу.

– А я вам вот что скажу; ничем вас не надо лечить, – продолжал, наклоняясь к ней, Пуговкин.

Умирающая поманила пальцем дочь, достала стынущею рукою из поданной ей шкатулки перстень с изумрудом и, ткнув его Пуговкину, сказала:

– На тебе за это.

Пуговкин было – стал отказываться.

– Это за то тебе, что ты меня не беспокоил, – добавила старуха, бросив ему на колени перстень.

На другой день старухе как будто полегчало; она сама потребовала к себе Пуговкина.

– Поговори-ка здесь при мне, – велела она ему, усаживая его возле себя на скамеечке.

Пуговкин рассмеялся и спросил, о чем ему говорить.

– Да не со мной говори, а с молодыми; а я слушать буду, – отвечала старуха.

И она долго с удовольствием слушала, как новый лекарь разговаривал с молодыми, сама велела девке принесть им сюда орехов и через час отослала их от себя, а завтра опять наказала Пуговкину приходить, и Пуговкин опять пришел, и опять все им были бесконечно довольны и все решили, что это просто клад, а не человек: все знает, везде был, все видел, но простоты не гнушается, обо всем говорит и шутит и орехами забавляется.

Успех Пуговкина у умиравшей старухи на этом не кончился. Во-первых, по городу пронесся слух о его простоте и познаниях и возбудил к нему общую симпатию, а во-вторых, больная старуха, которой он не помешал умереть через неделю после начала их знакомства, кончаясь, наказала отдать Пуговкину с сиротами ее старенький домик, давно без всякой пользы стоявший на Гремяке. Так совершенно неожиданно Пуговкин сделался оседлым обывателем Старого Города и поселился с сиротками в полученном им в подарок домике. Для приобретения этого домика лекарь Пуговкин решительно не употреблял никаких мер и получил его совершенным сюрпризом. Он утешал старуху, вовсе не думая о ее утешении и не заботясь ни о ее подарках, ни о своих сиротах, все еще остававшихся в это время на попечении Пизонского. Он так себе забавлялся и разговаривал; но Константин Ионыч видел в этом огромнейшую ловкость братца и несказанно ему удивлялся.

Первым делом Пуговкина, как только он устроился в своем доме, было закрепление этого дома за сиротами Глафирой и Неонилой Набоковыми.

– Погоди, – говорил ему голова, – погоди, еще какое почтение от них увидишь; тогда еще успеешь наградить.

Пизонский замер при этих словах, со страхом ожидая, что на них ответит «братец», но братец только замотал своей рукой, головой и отвечал голове: это нельзя, этого, Борис Дмитрич, никак невозможно; за это сейчас под суд меня могут отдать.

– Полно, пожалуйста, кто тебя за твое добро под суд может отдать? – рассуждал голова.

– Да всякий же может отдать; хоть вот и вы так можете меня за это к плетям приговорить, потому что это выходит все равно, что я буду вор.

– Туне полученное, туне и дается, – робко поддержал братца Пизонский.

– Даром, даром отдаю, – завершил Пуговкин и, никого не слушая, таки закрепил за девочками подаренный ему умершей старухой дешевый домик с садом и довольно большим огородцем.

Окончив это дело, Пуговкин заговорил об устройстве давно пустой городской больницы.

– Я ее сделаю совсем по-новому, совсем по-новому, как нигде еще нет, – рассказывал он всем, с кем перезнакомился в Старом Городе; но проходили дни, месяцы; ушел год, а к устройству больницы не делалось ни одного шага, и доныне в ней по-прежнему живет тот же сторож, занимающийся вязанием из клоповника веников, да та же захожая старуха, просыпающаяся только для того, чтобы впасть в обморок и заснуть снова.

Перезнакомясь с праздными и непраздными людьми Старого Города, Пуговкин только и делал, что шатался из дома в дом; всех он удивлял выходками своей исполинской фантазии, всех поправлял, со всеми спорил и всем очень нравился за свой открытый нрав и вечную веселость. Деловые, занятые люди отдыхали с ним, а люди праздные любили Пуговкина за то, что он был еще празднее их и всегда доставлял возможность проводить время, переливая из пустого в порожнее. Лекарь Пуговкин решительно ничем не занимался. Одно единственное дело, о котором он еще кое-когда вспоминал, это было ученье сирот Милочки и Глаши, потому что Пизонский, переведя девочек с острова в дом своего ученого братца, совсем устранялся от всякого вмешательства в их дальнейшее воспитание. На несчастие детей Пизонский находился под безграничным обаянием перед великими достоинствами своего братца. Он не только почитал Пуговкина самым добрым и самым умнейшим человеком во всей подсолнечной, но и смотрел на него с благоговением и ни за что на свете не решился бы ему в чем бы то ни было противоречить. – «Он, матинька, ученый», – говорил Константин Ионыч, когда ему рассказывали о какой-нибудь колоссальной нелепости, сказанной или совершенной Пуговкиным. – «Мы не можем рассуждать, зачем он так по-ученому говорит, потому что нам этого знать неоткуда».

XIII. История с громобоем

Каждый вечер, пошабашив работу, Пизонский обыкновенно являлся на минуту на Гремяк и внушал Глаше и Милочке, чтобы они как можно больше любили Ивана Ильича, потому что он для них всем пожертвовал. Девочки слушали это довольно равнодушно: они любили обоих дядей, как им любилось, не входя в разбор принесенных ими жертв. Так и уходили годы; девушки росли у Пуговкина на полной воле и свободе полными госпожами своих поступков и, наконец, стали уже не девочками, а девицами. Обе они выравнялись в довольно стройных девушек, но поразительной красоты не было ни в одной из них. Глаша была высока, стройна, с изящно выгибавшеюся шейкой, крошечной ручкой, с фарфоровым личиком и самыми тонкими, почти неуловимыми чертами. Всего оригинальнее у нее были ее очень хорошие, но совершенно китайские глаза с узенькими косыми прорезами; ее нежное личико и легонькая фигурка как нельзя более напоминали дорогую фарфоровую куколку. Младшая сестра Неонила, или, как ее называли все – «Милочка», была чисто русская девушка: роста среднего, круглолицая, полненькая, свеженькая, с умным выражением в глубоких коричневых глазах и с тихой походкой «корабликом». Обе сестры были брюнетки, что и дало повод прозвать их в детстве «жучками». Характеры воспитанниц Пизонского, выросших на полной свободе у Пуговкина, были совершенно различны: они обе могли дать большой материал для спора, есть ли характер свойство врожденное или прививное, образуемое средою и воспитанием. Несмотря на то, что обе девочки выросли при совершенно одинаковых условиях, Глафира была болезненно чувствительна, вспыльчива, нерешительна и нетерпелива; она не умела скрывать ничего и очень рано прослыла дерзкою. Еще в самом раннем своем детстве она отличалась необузданною вспыльчивостью и нетерпеливостью и, кроме того, она была неблагодарна. Она, положим, очень любила дядю Пизонского, любила и Пуговкина, любила и Милочку и проживавшую у них старуху Еврасьевну; но вся любовь Глаши ко всем этим лицам жила в ее сердце до первого нанесенного ей укола. Оскорбленная Глаша не владела собою, не стеснялась ни состраданием, ни благодарностью и сделала под влиянием такого нетерпения один великий шаг в своей жизни. Характер Глаши в первый раз оказался серьзным образом по поводу весьма незначительного обстоятельства. Шестнадцатилетняя Глаша, одетая в чистенькое розовое платье, с душистым букетом в руках пришла с сестрою на Троицын день в церковь и стала перед чудотворной иконой. Но только что она ставши успела оправиться, как сюда же вдруг вошла почтмейстерша и сдвинула сироту с ее места. Глаша не выдержала и зашла снова вперед; но тогда ее взяли за плечи и отодвинули назад уже без всякой церемонии. Впервые она поняла, чту именно позволяет так обращаться с нею; вперые она поняла тут, что она и сегодня такое же ничто, какое была в то время, когда спала, качаясь, в плетушке за спиною дяди Пизонского. Дяди! а что же это такое ее дяди?.. Девочка задумалась и впервые разъяснила себе, что и они, ее покровители, ее дяди, оба сами слабы и бессильны, оба сами шуты и посмешища.

Девочка думала, думала об этом и плакала, сердилась и спрашивала себя: так это всегда так? Это будет целую жизнь так? И в ответ на эти вопросы молодая головка выводила себе: да, это так; это все будет так; это не может быть иначе, потому, что ты ничто, ты нищая.

О, как тяжело становилось бедной сиротке; сколько злобы и ненависти входило в ее молодую душу, ранее срока, ранее времени! С этих пор Глаша ожидала обид и оскорблений отовсюду и начала тщательно избегать всякого столкновения с живым миром, а все читала, читала много, читала без толку и с жадностью неистовой и с пламенной восприимчивостью. Жизнь, окружающая ее, была для нее не жизнь, даже не пролог к жизни, а так, что-то такое, что надо пройти как можно скорее мимо и начать где-то все наново. Впрочем, Глаша была так болезненно настроена видеть во всем покушение оскорбить ее гордость, что она и хорошо делала, избегая всякого сообщества, и единственный раз, когда она изменила своему отшельничеству, обошелся для нее необыкновенно дорого. Уступая просьбам сестры, она один только раз согласилась пойти к очень любившей обеих девочек городничихе, и здесь, сидя за обеденным столом, слышала, как та же самая почтмейстерша говорила одной своей полной дочери: «Не обжирайся, пожалуйста; тебе слава Богу есть что дома есть, ты не Глашка лекарева». Глашу это передернуло, она судорожно схватила свою тарелку, сильно ударила ее об край стола, и когда рассыпавшиеся черепки зазвенели по полу, она нервно вскочила с дрожащими губами из-за стола, перебежала комнату и бросилась, не слыша под собою земли, домой. Возвратившись в свой бедный домик, Глаша торопливо сорвала с себя полинявшую шелковую косынку и в одном платьице выскочила с открытою шейкой на огородик, села с книжкой на лавочку и заплакала.

«И зачем это только родятся на свет бедные люди!» – думала, плачучи, Глаша. «Живи затем, чтобы всякий над тобой мудрил, да обижал тебя… Не хочу, не хочу я так жить… не хочу! да и не буду», – добавила она с сердцем и начала, насупив брови, глядеть в открытую книгу; но книга не могла заполонить ее внимания. Все ее помыслы были устремлены на одно: как, какими средствами вырваться из своего положения?

«И какие это были времена счастливые, – мечтала Глаша, – когда можно было хоть продать свою душу, а нынче нельзя и этого сделать. Никто, никто, ни один дьявол не купит души моей, хоть бы я и захотела ему продать ее. Где это место, на котором вызывал его Громобой? как? как его вызвать?.. Ну, вот я зову его: поди! поди сюда ко мне!» И Глаша, сделав нетерпеливое движение, подняла глаза и, еще раз выкрикнув со слезами: «поди, я зову тебя!» – вся вздрогнула: по тот бок низенького частокола в соседнем огороде стоял невзрачный молодой человек лет двадцати двух с тупым румяным лицом и щелушил подсолнух. Это был круглый сирота, сын умерших богатых купцов Маслюхиных. Глаша едва знала этого человека и никогда о нем не думала. Теперь она посмотрела на него с минуту, и в голове ее вдруг созрела самая странная мысль, которая овладела ею с быстротою молоньи и не давала ей ни мгновенья опомниться.

– Подите-ка сюда! – крикнула она дерзко и сердито Маслюхину.

Молодой купец бросил из рук подсолнух и спросил:

– Вы это мне изволите говорить?

– Да, вам. Подите сюда, я вам что-то скажу! – позвала его еще настойчивее, кивнув пальцем, Глаша.

Маслюхин сделал несколько шагов и снова стал глядеть удивленными глазами на заплаканную девушку.

– Вас как зовут? – продолжала расспрашивать его без всякой церемонии Глаша.

– Митрофан Михайлов-с.

– Это кто у вас все на гармонии играет?

– Это я играю-с, – отвечал Маслюхин.

– Зачем же вы все на дворе играете?

Маслюхин подумал и отвечал:

– У нас в комнатах скучно.

– Какие глупости! Вы бы книги читали… или вы книг, я думаю, не любите?

Маслюхин затруднялся ответом.

– У вас нет дома книг?

– Нет-с, книг нету.

– И в гости вы не ходите?

– И в гости тоже не хожу-с.

– Ну, что же вы делаете?

– Ничего-с не делаю; играю… а там после обедаем…

– Вот отлично! – Глаша сквозь слезы засмеялась и спросила:

– Так все и обедаете?

– Всякий день обедаем.

– И у вас всегда есть аппетит?

– Чего-с?

– Аппетит? аппетит у вас есть?

– Нет-с, нету, – отвечал Маслюхин.

– Вы без аппетита едите?

– Да-с; так просто ем.

– Гм! Да вы преинтересный; вам, должно быть, всегда весело.

– Ничего-с.

Глаша засмеялась и сказала:

– А вы бы вот что: вы бы женились на хорошей девушке, на умной, вот бы вам тогда в комнатах и скучно не было.

– Дядинька Борис Иваныч и то говорили, что будут теперь меня скоро женить.

– Это вас-то будут женить?

– Да-с.

– На ком же он вас будет женить?

– Не знаю-с.

– Что? не знаете? как не знаете? да что вы там стоите, – идите сюда поближе станьте.

Маслюхин подошел к самому частоколу.

– А вам никто не нравится? – спросила Глаша.

– Мне все равно, – отвечал Маслюхин.

– Все равно?

– Да-с.

– На ком вам ни жениться, вам все равно!

– Да-с, мне все равно.

Глаша опять рассмеялась и, укусив нетерпеливо ноготок на своем тоненьком пальчике, проговорила:

– Как же это все равно?

Маслюхин замялся.

– Да что вы там все стоите? Перелезайте сюда к нам на огород. Перелезайте смело, наших никого дома нет.

Маслюхин тяжело перелез боровком через плетень и, пристально глядя себе под ноги, подошел и остановился перед своей повелительницей.

– Ну-с? – проговорила, морща лоб и волнуясь, Глаша. – Так вы уж вот что: вы лучше на мне женитесь.

Маслюхин смутился и, не сводя с нее глаз, переминался на одном месте.

– Да уж нечего смотреть, конечно, лучше на мне, чем на другой. Дядя вам ведь дуру какую-нибудь выберет. Уж я знаю, какую он вам выберет… непременно дуру! И опять вам с нею будет скучно. Что, неправду я разве говорю? Непременно это так будет. А я вам буду книги читать. Слышите вы? А? да что же вы молчите? да что же вы молчите-то? – вскрикнула девушка, потерявши всякое терпение, и, вскочив на ноги, взяла Маслюхина за рукав его сюртука и заговорила: – Дура ведь вас не будет любить. Понимаете, не будет, ни за что не будет, вы так и будете все вот как теперь, на гармонии играть, а я… – Она понизила голос до тихого шепота и, не смотря на Маслюхина, лепетала скороговоркой: – Я вас буду любить; да… да… очень буду любить… Вы хотите, чтобы я вас любила? А? Правда, хотите?

– Как же-с, – ответил, осклабляясь, Маслюхин.

– Ну то-то ж и есть, – зачастила, все более супясь, Глаша. – А я того… вы мне нравитесь…

– А чем я столь нравлюсь-с? – спросил, осклабляясь, Маслюхин.

– Ну… вы добрый… да, да, вы добрый и все это… ну, так вы… вы вот что… вы вот что, – продолжала, дергая его рукою, Глаша: – Вы познакомьтесь с нами!

– Да я и с большим даже удовольствием, – отвечал Маслюхин.

– Да; вы завтра же познакомьтесь; только непременно завтра, а теперь ступайте. Слышите: ступайте теперь, ступайте, – повторила она, отпихивая его от себя рукою.

Маслюхин поклонился и пошел к частоколу. Глаша посмотрела ему вслед и в раздумьи позвала:

– Постойте! Постойте-ка! подите-ка опять сюда! Вы слушайте же: вы так и скажите и своим, и моему дяде, что я вам очень нравлюсь.

– Очень хорошо-с; я это скажу, – отвечал Маслюхин.

– Скажите, что вы кроме меня ни на ком не женитесь, слышите?.. А я вас после того полюблю… как вы женитесь-то на мне – понимаете? Я полюблю вас тогда, – торопливо докончила она, опять нетерпеливо заворачивая его от себя; но только что он сделал от нее три, четыре шага, Глаша опять крикнула: – И то…

Маслюхин остановился.

– Что это я, бишь, хотела вам еще сказать, – рассуждала она, оглядываясь кругом по огородам. – Да, зайдите-ка вон туда скорее за рябину. Да скорее, скорее идите.

– Зачем-с? – осведомился, конфузясь, Маслюхин.

– Я вас там поцалую.

Маслюхин неловкими шагами пошел за старую рябину. Глаша обежала дерево с другой стороны, чуть прикоснулась своими свежими устами к окрашенным черным подсолнухом губам Маслюхина и сказала ему:

– Ну… так вы же смотрите!

– Не беспокойтесь, – отвечал, убегая, Маслюхин.

Глафира действовала очертя голову; она не ручалась, как это разыграется; она только жаждала перемены своего положения, жаждала этого со всей нетерпеливостью оскорбленной молодой натуры и импровизировала себе эту перемену. Пусть это будет худшее; но пусть это будет иное, не то, что гнетет и мучит. Но тем не менее, затеяв игру, она сразу вошла в свою роль и следила за своим делом неотступно. Она знала, что ее партнер дурак и надеялась только на себя. Под тою же рябиною, под которой она бросила Маслюхину свой поцалуй, она ежедневно давала ему дальнейшие инструкции, как он должен действовать, и отбирала от него отчет в исполнении прежних наставлений. При всех этих свиданиях Маслюхин не пользовался от своей невесты ни одной ласкою, ни одним знаком внимания и ни разу не был счастлив настолько, как в свое первое свидание; Глаша его только учила и после урока подавала ему небрежно свою руку, говоря:

– Ну, цалуйте мою руку и помните, что я вам сказала, а то я за вас не пойду.

Маслюхин души не слышал в своей невесте, и через два месяца Глаша, несмотря на все противодействия жениховой родни, вышла за него замуж к крайней зависти всех старогородских невест. Дяди Глаши, Пуговкин и Пизонский, не говорили ей ни слова ни за, ни против этого брака и дали на него свое согласие, которого, впрочем, Глаша не очень и спрашивала. Милочка тоже молчала во все время глашиного сватанья; она знала все пружины, которые подвигали ее сестру к этому браку, но не говорила ей ни слова. Раз только она заметила ей, что этот Маслюхин уж очень большой дурак и презабавный; но Глаша резко отвечала ей, что это не ее дело и что Маслюхин даже вовсе и не дурак, а если чем забавен, так уж наверно нисколько не забавнее ее дядей, Пуговкина да Пизонского. Милу очень обидело это сравнение, и она, сделав в ответ сестре презрительную губку, уже никогда больше о ее замужестве не заговаривала.

1...34567...12
bannerbanner