скачать книгу бесплатно
– Отвянь. – Данила повернулся к окну, лучше уж на рощу глядеть, чем на эти телеса в пропотевшей за два дня дороги форме. И уже чуть тише, чтобы тетка не услышала, повторил: – Дура.
Вот Ярик теперь точно не упустит момент, он давно к Гейни неровно дышит, значит, стопудово воспользуется и Даниловым позором, и Даниловым отсутствием. Гейни, конечно, посопротивляется для виду, недолго, день или два, а потом все равно даст. У Ярика хата почти своя и предки классные, в душу не лезут, а как надо стало – моментом отмазали. И небось не сослали потом «к тетке».
Запоздало захотелось чаю, но Данила решил, что к проводнице не пойдет, вот назло будет сидеть без ее гребаного чая. Тем более что ехать осталось часа два. Он лег, заложил руки за голову и закинул ногу за ногу, специально, чтоб проводница, возвращаясь назад, увидела, что он в обуви лежит, вот прямо на постельном белье, и в обуви. Прицепится, тогда Данила и выскажется от души.
Проводница прошла мимо, сделала вид, будто не замечает. Как есть дура.
И мать дура. Надо было хлопнуть дверью и из дому денька на два, на хате потусовался бы с Яриком и Гейни или в клубе, а по возвращении мамаша небось и думать забыла бы про дурацкую поездку. Данила так и собирался сделать – на кой ему эта Москва и тетка – но Ратмир дал задание. И какое задание… вроде ничего сложного, но ведь не Ярику доверие, не Гейни, никому другому из клуба, а ему, Даниле.
Правда, плохо, что Ратмир запретил про задание трепаться (можно подумать, Данила сам не сообразил бы помалкивать) да и прилюдное внушение сделал якобы за трусость. Конечно, понятно, что он конспирацию соблюдал, но Гейни-то поверила… и обзывалась… и точно с Яриком перепихнется, пока Данила будет в Москве.
Снова стало тоскливо. Только когда Данила постановил, что, вернувшись, первым делом начистит Ярику рыло, – полегчало немного. А за выполненное задание Ратмир даст десятника, тогда и Гейни станет смотреть иначе… хотя, конечно, стерва она… но все равно красивая. И умная.
Данила перевернулся на живот и достал из рюкзака заветный сверток. Что внутри, он не знал – Ратмир запретил распаковывать, только сказал, что бояться нечего, не наркотики. А Данила и не боялся, ну разве что опасался немного, самую малость.
Сверток небольшой, с ладонь, бумага коричневая, плотная, такой на почте бандероли оборачивают, перевязана бечевкой, а на ней печать восковая. За два дня дороги Данила извелся, гадая, что внутри, даже хотел было печать снять – а чего тут, ножом подковырнуть, а потом спичкой снизу воск подплавить и назад прилепить. Но удержался.
Под бумагой что-то мягкое, вроде тряпок, а в них – твердое, но маленькое, потому как по краям свертка твердое не прощупывалось. Посылку следовало доставить по адресу. Его Ратмир не позволил записать, заставив выучить наизусть и, отбыв положенные две недели у тетки, вернуться домой.
Спрятав сверток на дно рюкзака, Данила подумал, что если станет-таки десятником (а Ратмир обещал), то не дело будет за Гейни бегать… пусть лучше наоборот, она за ним. Пострадает, походит следом, попросится назад, а Данила еще подумает, принимать или нет.
Конечно, примет. Гейни красивая, самая красивая в клубе. И умная.
А Ярик – козел.
Тетка ждала на платформе. Она была такой… такой… ну совсем не такой, как положено быть теткам. Данила, конечно, видел фотографии, но думал – выпендривается, сейчас на компе из любой мымры красотку сделают. А она и вправду оказалась отпадная. Высокая, на голову выше его, хотя и Данила не маленький – почти метр восемьдесят. И худая, как те модели из журналов, и одета, как они, а волосы стянуты в узел на затылке. Историчка тоже так носит, и весь класс ржет над этой прической, а вот над теткой смеяться отчего-то не тянет.
– Ты, что ли, Данила? – голос хриплый, будто простыла.
– Я.
Внимательный взгляд – пусть у тетки на носу темные очки, но даже сквозь зеркальное стекло этот взгляд ощущается. Неприятно. И Данила решил, что если она думает, будто он тут на цырлах бегать станет из благодарности, то черта с два!
Он вообще в Москву не просился, ему и дома хорошо.
– Пошли, что ли, – сказала тетка. – Меня Яной зовут. Просто Яна, без отчества.
– Не хватало еще с отчеством, – Данила поправил рюкзак. Интересно, какая у нее тачка… у таких всегда тачки крутые. И мобила… может, если попросить, то и ему новый прикупит, а то с этим уже ходить неприлично.
Стыдно стало за свои мысли. Ничего ему от нее не надо, даже если предлагать станет – Данила откажется. Он гордый.
А тачка супер – «аудюха» спортивная, низкая, красная, блестящая… охренеть.
Руслан
Парень лежал ничком. Черная майка, задравшаяся вверх, полоска белой кожи, до того плотно облегающей позвонки, что, казалось, можно разглядеть каждую ямку, старый шрам, широкий кожаный ремень, камуфляжные штаны, берцы… лужа крови.
– Еще один? – Гаврик обходил труп, стараясь лишний раз не глядеть в его сторону. – И снова из этих?
Риторические вопросы, что первый, что второй, скорее всего, Гаврик таким нехитрым образом пытается успокоиться, заглушить словами кислый рвотный привкус во рту, да и стыд приглушить. Хотя чего тут стыдиться, от подобного зрелища любого наизнанку вывернет.
– Эй, командир, ты не молчи, да? Угости сигареткой?
Руки Гаврика дрожали. А у табачного дыма был тот же отвратительный кисловатый привкус, от которого Руслан пытался избавиться. Уж лучше бы и вправду вывернуло.
– Таки две недели прошло, – Гаврик держал сигарету двумя пальцами, как бы защищая от несуществующего дождя. – Две недели и два трупа.
– Больше.
– Чего больше?
– Шестнадцать дней, а трупов всего четыре, – Руслан оперся спиной на стену, делать на пустыре пока нечего, но и уезжать рановато, тело не переворачивали, кто знает, вдруг повезет, отыщется что-нибудь полезное.
Простреленный череп и клеймо. Красные линии ожогов, свежие даже на Русланов неопытный взгляд, складывались в знакомом уже рисунке.
– Точно наш, – вздохнул Гаврик, будто прощаясь с последней надеждой избавиться от находки. Не выйдет, их клиент, и крест на плече – лучшее тому доказательство. Рисунок стилизованный, но довольно-таки четкий, узнаваемый и странный. Похоже на крест с равными поперечными и продольными перекладинами, и те не ровные, изгибаются, будто собираясь свернуться в спираль.
А мертвый мальчишка сжимал тетрадный лист, крепко сжимал – Русу пришлось приложить усилия, чтобы разжать сведенные судорогой пальцы. Прикасаться к телу не хотелось, но Светин попросил, точнее, сказал, что если Руслану так интересно, чего у пацана в кулаке, то пускай сам кулак и разжимает или ждет, пока до морга довезут и вскрывать станут.
Ждать Руслан не хотел, потому и раздирал холодные пальцы, пинцетом вытягивая бумажный комок, и тем же пинцетом расправлял, стараясь не порвать, не повредить. А Светин рядом бурчал что-то про спешку и нарушение процедуры… плевать на бурчание, как тут не поспешишь, если у этого ублюдка периоды сокращаются.
Первый труп обнаружили в начале апреля. Первое тепло и последние заморозки. По краям оврага трава, неправдоподобно яркая, не запыленная, не пережженная солнцем, и молоденькие березки с только-только проклюнувшимися листочками, а внизу, словно нарочно, чтобы подчеркнуть сочную яркость весенней зелени, желтая глина. Спускаться неудобно, глина мокрая, едет под ногами, и на склонах оврага остаются длинные полосы, точно шрамы.
Тогда еще не знали, что труп первый, тогда просто злились из-за тела, из-за того, что приходится тащить все это тошнотворное добро вверх, потому как спустить машину вниз никак невозможно. А тащить – значит прикасаться, пусть даже через плотный полиэтилен мешка… и понятно, что дело мертвое, как этот пацан, ведь прошло недели три. Весенние недели, полные дождей и тающего снега, отполировавшего глиняные стены оврага до блестящей желтизны. Нет улик. Нет свидетелей. Есть только труп. И криминальный, потому что дыры в черепах сами не появляются, и клейма на груди тоже. Дело повисло мертвым грузом, установить личность парня не удалось, а больше зацепиться не за что.
Тогда клеймо с убийством не связывали, от него вообще мало что осталось, от клейма.
А потом обнаружили второго. Тоже лесополоса, но не светлый березняк, а сумрачный, чуть диковатый ельник, неизвестно каким образом уцелевший на окраине мегаполиса. Несмотря на середину мая, там было прохладно и темно даже в полдень, и Светин снова матерился, требовал то посветить, то, наоборот, убрать фонарь и не затаптывать место преступления. Затаптывать там было совершенно нечего, плотный слой желтовато-рыжих прошлогодних иголок да зеленые пятна мха. И труп.
Камуфляжные штаны, майка-борцовка, берцы, бритый череп с дырой в виске и свивающийся в спираль крест на левом плече. А шестнадцать дней назад в подвале заброшенного дома обнаружили третий труп, тоже с клеймом и пулей в голове.
Баллистическая экспертиза подтвердила, что все три пули были выпущены из одного оружия.
Довольно редкого по нынешним временам оружия. «Наган», предположительно бельгийского образца, но возможно, что и российского производства конца девятнадцатого – начала двадцатого века. И это уже было странно, а заключение судмедэкспертизы, которое Руслан прочел четыре раза, чтобы убедиться – не примерещилось, – только добавило странностей. То, что стреляли в упор или почти в упор, он и без экспертизы понял, но вот то, что потерпевшие, судя по всему, сами нажимали на спусковой крючок, стало открытием.
Трое самоубийц, клейменных крестом?
И пропавший револьвер системы братьев Наган образца начала прошлого века?
Черная комедия с оттенком гротеска.
И вот комедия получила продолжение, к трем трупам добавился четвертый.
Быстро. И страшно. И странно, что газетчики до сих пор не пронюхали. А что, тема актуальная: серийный маньяк убивает неонацистов…
Скомканный лист все никак не желал расправляться, норовя выскользнуть из рук, да и пинцет оказался инструментом не самым удобным. Когда же наконец лист развернулся, внутри оказалось всего два слова.
«…мертвый крест…»
– И что это значит? – Гаврик глядел на ксерокопию найденной у мертвеца бумажки с невыразимым отвращением. Руслан не ответил, он и сам слабо понимал, что означает эта надпись. – И почему мертвый? И на крест не похоже, ни на православный, ни на католический. Может, секта какая-то? Тогда понятно, почему за этих взялись.
Вот что умел Гаврик, так это озвучивать накопившиеся вопросы.
Ну еще кофе варить, правда, с вопросами все равно получалось лучше. И сейчас тоже. Почему «за этих»? У жертв много общего, начиная с клейма на плече и заканчивая страстью к камуфляжу. Нацисты, неонацисты, националисты – Руслан особой разницы не усматривал и не то чтобы ненавидел, скорее не понимал подобных взглядов. Молодые и агрессивные ребята. Энергичные. Уже имевшие столкновения с законом, но избежавшие настоящих проблем благодаря деньгам родителей и адвокатам. Мертвые.
И если Руслан что-нибудь понимал, то это лишь начало.
Год 1928. Дыбчин
Надоело, если бы кто знал, до чего же все надоело… Серость вокруг, грязь, мещанские попытки приукрасить кривые идеалы высокими словами… и бедность, бедность, неприглядная, непристойная.
Какая свобода, какое равенство?..Французская зараза всколыхнула русскую муть, подымая со дна то самое, укрытое, глубинное дерьмо, которое отчего-то привыкли считать «русским духом». В ком дух, в гулящих девках? В пьющих матросах? В солдатах, позабывших о присяге и чести? Или в таких, как я, предателях поневоле?
Во мне ничего не осталось, пустота, непонимание и желание поскорей уйти, избавившись от необходимости созерцать эту вселенскую агонию.
Самоубийство – грех, так меня учили в церкви, но церкви горят, рушатся, будто бесы революции, вырвавшись на волю, норовят первым делом избавиться от знака Божьего. Но что ж Он терпит? Отчего молчит, не снизойдет, не остановит всеобщее безумие?
Вчера я видел, как взрывали церковь, деловито, буднично, привычно. Окружили, отогнали тех, у кого хватило смелости вступиться, выбили окна, вынесли утварь, сгрузили на подводы. А я стоял в толпе и ждал, когда же Он, Всемогущий, вступится за Свой дом и за ту веру, которая умрет вместе со старым зданием.
Не вступился. Взрыв и слетевшая стена… Три другие держались, но купол оказался чересчур тяжелым, поехал вниз, переворачиваясь, и стены за ним по бревнышку раскатились.
Больно. До того больно, что желание уйти становится невыносимым. Достаю из ящика револьвер – каждый вечер одно и то же: высыпаю патроны, выбираю один, вставляю в барабан, кручу… американская рулетка, гусарская игра, моя последняя попытка договориться с Богом.
Я продолжаю существовать. Более того, днем боюсь смерти, выхожу из комнат по редкой надобности, к примеру, чтоб заложить в ломбарде, чудом сохранившемся на углу Старокупеческой – а ныне Революционной – улицы, очередную безделушку. Серебряные кольца для салфеток, серебряные ложечки, сервиз. Сущие копейки, быстро обесценившиеся к тому же: матушкина брошь, отцовский брегет.
Днем распродаю то, что осталось от прошлой жизни, а вечерами, мучаясь от стыда, играю в американскую рулетку.
Дуло к виску, взведенный курок, и палец чуть дрожит, того и гляди соскользнет.
Зачем я выжил? Многие погибли, друзья и родные… многие уехали, когда еще дозволено было бежать, многие просто исчезли в революционной круговерти. А я жив.
Господи, если Ты есть, дай же знак…
Нажать на спусковой крючок, медленно, до последнего оттягивая момент выбора… щелчок. Сухой и строгий. Снова пусто, снова мимо, и на вопрос мой нет ответа.
Если Ты есть, зачем держишь меня в этом мире, Господи?
Если Тебя нет, отчего я до сих пор жив?
Отцовский крест слабо греет грудь. Дышать становится чуть легче… а продуктов почти не осталось, завтра придется заложить портсигар. Серебро и тонкая восточная чеканка… хорошо, если четверть цены удастся сторговать.
Стук в дверь – вынужденная вежливость. После того как я заехал в челюсть одному «пролетарию», повадившемуся заглядывать в мою каморку без спросу, обитатели сего странного дома стали относиться ко мне с некоторым уважением. Вернее было бы сказать про страх, но эти грязные, случайно дорвавшиеся до власти существа не видят разницы между тем и другим, а мне приятнее думать, что меня уважают.
– Эй, товарищ, открывай, – сиплый голос, в котором странным образом сочеталась почтительность и злость, принадлежал нашему домоуправу, типу никчемному и раздражающему. Мечтает избавиться от «недобитой контры», и, если я прав в своих прогнозах, у него неплохие шансы исполнить желание.
Открываю. Мне неприятно беседовать с этим человеком, однако же порядок есть порядок.
– Спал, значит? – Домоуправ грозно хмурится. – Днем?
Не считаю нужным отвечать на этот вопрос, равно же объяснять что-либо. А домоуправ не считает нужным здороваться либо же просить разрешения зайти. Протискивается боком. То ли пес, то ли свинья. Воняет от него преизрядно: перегаром, чесноком, немытым телом… пожалуй, собаки почище будут.
– Сергей Аполлоныч, значит, Корлычев, значит… живешь тут, значит… в двух комнатах…
Не знаю, чем приглянулось нашему домоуправу слово «значит», но использовал он его едва ли не чаще, чем все иные слова, вместе взятые.
– Че молчишь? К-контра… – про контру говорит тихо и отступает чуток, видимо, опасается. Не зря опасается. Домоуправ раздражает меня неимоверно, полагаю, оттого, что является зримым воплощением нынешнего мира – запаршивевшим, спивающимся, по-мещански нахрапистым и бесцеремонно навязывающим собственные кривые идеалы.
– Вот, значит, уплотнять будем, – он осклабился. – Согласно решению комитета жильцов!
Он вытащил из кармана какую-то грязную бумаженцию.
– Зря, значит, на собрания-то не ходишь.
Может, и зря, но вряд ли мое присутствие помешало бы комитету вынести постановление. Постановления они выносить любят и предложения выдвигать, вот только исполнять их отчего-то некому, оттого на улицах грязь и выходить из дома противно… да что там из дома, когда я и из комнат своих – всего-то две после очередного уплотнения остались – выглядывать опасаюсь. Превратили квартиру в вертеп, дубовым паркетом печь топили, мебель изломали, картины попортили, портьеры на платья пустили… лучше не вспоминать.
– Жаловаться, значит, станете? – поспешил поинтересоваться домоуправ.
Не стану. Никогда не умел этого делать и теперь не буду. Унижаться перед кем-нибудь, вроде Михала Степаныча, бывшего Мишки-истопника, а ныне уважаемого исключительно в силу пролетарского происхождения да врожденной же нахрапистости домоуправа? Уж лучше пулю в висок.
Не выходит, который день кряду не выходит, а просто взять и застрелиться духу не хватает.
– Значит, не будешь… и хорошо, и ладненько, в тесноте, но, как говорится… прошли времена, когда одним все, а другим ничего… тепериче всем и поровну… а ты не молчи, не молчи, не будь бирюком. Две у тебя комнаты, так? Жены нет, дитев нет, и родичей нет… а зачем тебе одному столько-то?
Домоуправ подошел слишком близко, и я почти задохнулся в чесночно-самогонной вони.
– Так это ж по справедливости будет, значит, ежели Ксана в тое комнате жить станет. – Михал Степаныч провел рукой по усам, заулыбался с чего-то и, хитро прищурившись, потряс пальцем: – Не забижай мне девку, охфицер.
Не стану. Если повезет, я уйду, сегодня, ровно в девять. Револьвер в ящике стола, темные дыры в барабане, один патрон и шальная мысль, что если вставить два, то шансы избавиться от этой жизни возрастут.
А еще лучше – семь, ровно по числу пустых ячеек в барабане. Дуло к виску, взведенный курок и никаких вопросов, никаких сомнений…
– Эй, контра, ты чего? Совсем головою двинулся… недобиток контуженый. Эй, эй… руки убери! Ты че, убери… я ж так… спросил только… – Надо же, разом исчезла всякая наглость, и вид у домуправа стал виноватым, точно у побитой собаки, однако же не верю… врет. Стоит отпустить – отползет, уберется с моей территории, заляжет в ожидании момента, когда можно вцепиться уже не в руку, а в горло.
И дождется ведь…
– Отпусти, Сергей… Христа ради, – мокрые ладони Михала Степаныча вцепились в руки. Христа ради? А нету больше Христа, и Бога нету, ничего нету. Сегодня и меня не станет, так зачем же брать на душу еще и этот грех?
Я отпустил его, точнее, выволок за шиворот и вытолкнул за дверь. На часах без четверти девять. Зажечь еще одну свечу – не хочу умирать в темноте – и, достав револьвер, зарядить. Хватит игр, хватит вопросов. Семь ячеек, семь патронов, по привычке раскрутить барабан, остановить – и к виску… ну же, одно последнее движение, и все.
Не хватило духу.
Я, оказывается, еще и трус.
Яна
– Отстойный музон, ты че, взаправду такую хрень слушаешь? – поинтересовался Данила, но, даже спрашивая, в мою сторону не глянул. И к лучшему, в последнее время прямые взгляды меня раздражают.
– Не, я серьезно, отстой же!