
Полная версия:
Сердце летчика не бьется
Но с каждым выходом в море возвращаться к ритму земной жизни было все сложнее. Однажды, вернувшись, Мара обнаружила, что Кротов ушел. Все было на месте, он ничего не взял, но она с порога поняла – его больше здесь нет. Распахнула створки шкафа и убедилась – китель исчез.
А Бура тем временем у себя на юго-западе бросил чемодан, вышел на балкон, закурил и просидел там до вечера. Первый раз после долгой разлуки он не взял в руки свой Canon Mark II, по которому всегда скучал, как по любимой женщине.
С того самого дня их жизнь сошла с привычного курса. Мара больше не понимала, для чего ей надо корпеть над скучными проектами и заниматься дома хозяйством. Тоскливые мысли, как пружина, вырвались на свободу и заполнили пустующее пространство.
– Давай уйдем в море. Навсегда. – Она умоляюще заглядывала Буре в глаза. – Меня тут больше ничего не держит. Заработаем денег и уйдем.
Но он сердился:
– Куда? В кругосветное? Но вернуться-то все равно придется. Ты же не русалка. И потом, у меня работа. Неужели ты не понимаешь, как много она для меня значит?!
– Я понимаю. У тебя работа, – машинально повторяла за ним Мара. – Работа.
Но работа почему-то застопорилась. Бура целыми днями сидел дома, ему совершенно не хотелось фотографировать. Заставил себя сходить на пару интересных выставок, листал работы своего кумира Анри Картье-Брессона и даже переспал с одной давней знакомой, которая неизменно будила в нем творческое желание – ее лицо после секса всегда было будто подсвечено, оставалось только щелкать фотоаппаратом. Но ничего не вышло. Брессон ему опостылел, выставки показались скучными, а знакомая – совершенно пресной девицей с плохим цветом лица. Он даже спросил: «Ты не заболела?»
А заболел, похоже, все-таки он. Его тянуло к Маре, но не к той Маре, которая на северо-востоке томилась в четырех стенах, а к той, которая босая, голая, раскинув руки в разные стороны, легко шла по качающейся палубе и смеялась, оборачиваясь к нему.
Измотанные окончательно, они созванивались и спешили на свидание, но встречи давали лишь временное облегчение. Все было не так и не то. Через месяц мучений они стали жить вместе, думая, что станет легче.
Лето выдалось жаркое. Мара часами лежала в прохладной ванне, время от времени погружаясь с головой. Бура заглянул однажды и испугал ее ужасным воплем – ему показалось, что она утонула.
Иногда просто слонялась по квартире, не зная, чем себя занять. Бура был совершенно равнодушен к уюту и кулинарии. Он выставил все запасы продуктов из чулана и устроил там себе темную комнату для проявки фотографий. Мара даже немного обиделась из-за попранной картошки и запертой двери. Особенно неприятными были звук поворачивающегося в замке ключа и следующие несколько минут, когда она стояла под дверью и прислушивалась к его жизни.
Делать ей было совершенно нечего. Проекты она больше не брала, забыв об этой части своей жизни мгновенно, будто и не было ее никогда. Книг Мара не любила – казалось, они всегда чего-то требовали от нее – внимания, мыслей, соучастия. Телевизор был шумным и настырным. Она обычно включала диск со звуками моря и, закинув ноги на спинку дивана, перекатывала в руках гранитные шарики – ей была приятна их гладкая прохладная тяжесть. Или затевала великую стирку без особой нужды, в который раз перестирывая на руках одежду, постельное белье и даже плед с дивана. Дело было во влажном паре, белой пене и звуке льющейся воды – все это наполняло Мару счастьем.
В июле отключили горячую воду на целых три недели, она сначала расстроилась, но быстро приноровилась нагревать воду руками – достаточно было подержать их несколько минут над поверхностью, и та становилась теплой. Бура как-то странно на нее взглянул, когда она с гордостью продемонстрировала фокус, и ничего не сказал. Он вообще был чудны́м последнее время.
Хороши были только ночи, впрочем, и утра, и дни, и часы, и минуты, когда они занимались любовью. Стоило дотронуться до него, даже мимоходом (например, передавая журнал за завтраком), как он чувствовал жар, исходящий от ее тела. Он брал в руки журнал, открывал, но вместо черных буковок, слагающихся в осмысленный текст, видел, как она раздвигает перед ним ноги. Он отбрасывал к чертям бесполезный журнал и притягивал Мару к себе. Но потом ему совсем не хотелось идти в студию. А если он все-таки себя заставлял, то женщины выходили пресные, с безжизненными взглядами, как вяленые рыбы.
Да и, честно говоря, ничего не хотелось. В низу живота была пустота, тело становилось легким, словно скинувшим пару килограммов, но ноги и голова – ватными, непригодными к действию. Отходил он медленно, как от наркоза. Сердился, если Мара гуляла по квартире голой. «Мне работать надо, – говорил он, – прекращай». Но что она могла прекратить? Она ничего такого и не делала. Просто было очень жарко.
Постепенно Буру перестали приглашать на выставки, журналисты больше не звонили, чтобы поинтересоваться, как он относится к тому или иному веянию в искусстве. Медленно и незаметно он выпал из обоймы модных фотографов. Незаметно для всех остальных, но только не для Буры. Он сопротивлялся, пытался работать, даже достал старые студенческие работы, долго раскладывал их на полу, меняя местами, но потом вдруг собрал в охапку и сунул в мусорное ведро, которое Мара чуть погодя обнаружила полным и с удовольствием пошла выносить – мусорный бак был на улице, за углом, можно было пройтись с пользой и заодно помечтать, как они уйдут в море навсегда.
Бура стал угрюмым, постоянно тянул пиво. Однажды Мара вошла в квартиру и увидела его сгорбленную скорбную спину. Он стоял на коленях, всхлипывал и что-то бормотал, перебирая на полу осколки от объектива фотоаппарата. Он даже успел порезаться, совсем несильно, но кровь почему-то не останавливалась. Бесполезно было клеить пластырем и перевязывать, она упорно сочилась, пока Мара не набрала в ладони немножко воды и не плеснула на порез, мгновенно затянувшийся, а заодно и обмыла бледное, отекшее Бурино лицо. Сразу же протрезвев, тот поднялся с пола, дошел до дивана и лег лицом к стене. Она собрала детали разбитого объектива в коробку и поставила на шкаф.
Однажды она отправила Буру за хлебом, но он принес вместо батона охапку кудрявой травы, перевязанную ленточкой, и с порога вручил ее Маре. Та взяла, понюхала и улыбнулась:
– Какая душистая. Спасибо.
– Я прочитал, что полынь-травой отпугивают русалок. – Он криво усмехнулся. – Проверял тебя.
– Поставлю в вазу. Иди мой руки, будем есть. Без хлеба.
Мара отвернулась и понесла букет, держа его на вытянутых руках, на кухню. Лицо ее побледнело, на лбу выступил пот. Она достала с полки вазу, сунула в нее траву и заметалась по кухне, не зная, куда поставить, чтобы только не слышать ужасающий запах. Наконец, сообразила закрыть ее за стеклянными дверцами шкафчика и бросилась распахивать окна.
Она стала часто ловить его странный взгляд. Расширенными остановившимися глазами он смотрел ей куда-то в лоб, как будто сверлил дырку. Она робко спрашивала: «Бура?» – но он не откликался, а продолжал не моргая смотреть в одну точку где-то между ее бровями. Мара тихонько придвигалась к нему, брала за руку, клала к себе на бедро и вопросительно заглядывала в лицо. Глаза его оттаивали, рука становилась теплой, он принимался целовать ее в шею, в грудь и ниже, ниже, ниже… Все неприятности забывались, он стонал от удовольствия, кусал ее в загривок, валился на кровать в изнеможении, и восторженные слезы катились из глаз, но когда Мара думала, что он спит, и потихоньку высвобождалась из-под его руки, чтобы пойти в душ, она вдруг опять натыкалась на этот безжизненный взгляд, и холодная волна ужаса накрывала ее с головой.
Теперь ей было страшно оставлять его наедине и страшно оставаться с ним. Они спасались только сексом – нежным, безумным, живым.
Когда он вдруг закрывался у себя в чулане, Мара вздыхала с облегчением – занят делом, не пьет, проявляет что-то там, слава богу. Но однажды она решила у него прибраться, пока он ушел за сигаретами на улицу, и, войдя с полным ведром и тряпкой, обнаружила гору пустых бутылок и кучу пепельниц с окурками на всех рабочих столах – никакими фотографиями здесь и не пахло. Почувствовав взгляд, она обернулась. В двери стоял Бура и с ненавистью глядел на нее:
– Ты. Это все ты. Ты иссушила меня. У меня не осталось ничего. Я пуст.
Опустив на пол ведро, она молча на него уставилась.
– Ты не женщина. Ты не человек вообще. Ты, ты… Ты сама знаешь, кто ты!
Мара сделала шаг ему навстречу, протягивая руки, но споткнулась о ведро. Оно с грохотом упало, и поток теплой воды хлынул Буре на ноги. Он в ужасе шарахнулся и закричал:
– Опять за свое колдовство!
Хлопнула дверь. Его шаги загрохотали по лестнице. Мара села на пол, прямо в лужу, и закрыла лицо руками.
Гребень легко скользил по волосам, оставляя за собой ровные дорожки. В полумраке она немигающим взглядом смотрела в зеркало и расчесывала волосы. Губы ее шевелились, она что-то напевала про себя. Гребень ритмично поднимался и опускался. За окном потемнело. Ветер вдруг с силой захлопнул створку окна и снова распахнул, чуть не разбив стекло. Мара даже не вздрогнула, продолжая пристально смотреть на свое отражение. Лишь руки ее двигались. Вверх. Вниз. Сверкнула молния, отразившись в зеленых остановившихся глазах. Вверх. Вниз. Внезапно небо прорвалось дождем, который словно упал тяжелой плитой, расколовшейся на множество частей от удара. Подоконник залило. Мара замерла – руки ее остановились. Она спокойно отложила гребень в сторону. Встала, с удовлетворением поглядела на беснующийся дождь и закрыла окно.
Бура вернулся очень скоро. С волос капало, а одежда была насквозь мокрой. Она раздела его. А он – ее. Порвал новую рубашку, но Маре было совсем не жаль.
На следующее утро он проснулся в хорошем настроении и даже сделал в студии фотосессию одной девице, а Мара заставила себя позвонить заказчице, которая настырно пыталась выйти с ней на связь вот уже несколько месяцев.
Но посреди ночи она вдруг проснулась и с минуту лежала, глядя в потолок, не понимая, что ее разбудило. Она положила руку на Буру и ахнула – того трясло, как в ознобе. «Что с тобой?! Ты заболел?!» – она склонилась над ним и в свете уличного фонаря увидела его искаженное лицо. В белых глазах с гвоздями зрачков стоял ужас.
– Море… мне снилось море… Оно что-то хочет от меня… Выбора нет… Иначе я умру, как те, другие… Я уже почти мертв…
– Какие другие?! О чем ты?! – воскликнула Мара и вдруг поперхнулась. «Кто мог ему рассказать? Да глупости все это – Кротов же не умер», – подумала она, но вслух сказала: – Тебе просто приснился кошмар. Подожди, сейчас воды принесу.
– Не надо воды! – Бура вдруг свесился с кровати, и его начало безудержно рвать.
– Ты заболел! – воскликнула Мара и побежала за какой-нибудь посудиной.
Так она чувствовала себя намного уверенней. Она знала, что делать. Бура действительно заболел и болел долго. Маре было привычно ухаживать за больным, и жизнь, казалось, вернулась в нормальное русло. Если бы не нечто странное, творившееся с ней самой. Вечерами, когда дневной шум стихал, она слышала неясный гул – как будто кто-то прикладывал к ушам большие морские раковины и те звали куда-то низкими манящими голосами. К ночи гул нарастал, она засыпала под него и даже слышала сквозь сон. С каждым днем он становился сильнее – это отвлекало, она ничего не могла делать, а только сидеть в неясном беспокойстве, прикладывая к вискам и лбу прохладные гранитные шарики.
Была и другая странность, которая, впрочем, тоже не вызывала у Мары осмысленных вопросов, а скорее неявное телесное неудобство, даже и не вполне ею осознаваемое. Сколько бы она ни терлась мочалкой и ни выливала на себя душистых гелей, от кожи так сильно пахло водорослям, или болотной тиной, или еще невероятней – рыбой, что она сама почти не могла себя выносить. Запах преследовал по пятам, бил в нос, усиливая боль в висках. Забавно, но Буру наоборот он привлекал. Стоило ей пройти мимо него, лежащего с закрытыми глазами и вроде спящего, как он поднимался на локте и умоляюще говорил: «Полежи со мной – от тебя так пахнет… Только я не могу, ничего не могу… Просто полежи». Маре это сильно напоминало Кротова, и она морщила нос в бессильной попытке подумать, связать все воедино, и одновременно почти не перенося собственное тело, так странно пахнущее, холодное, шероховатое наощупь, такое негнущееся, жесткое в последнее время, что ни присесть, ни прилечь.
Мара заныривала в ванну и только там отходила, отмокала, освобождалась от тяжести и громоздкости тела. Но долго лежать не получалось. Бура звал ее из комнаты слабым голосом – просил то пить, то снова полежать с ним. И Маре приходилось вылезать на сушу и идти на докучливый зов, шлепая мокрыми ногами и оставляя за собой почему-то один длинный широкий след.
Она садилась на краешек кровати, совершенно уже сухая и холодная до пупырышек на коже, казавшейся зеленоватой в свете ночника, наклонялась над ним, касаясь спутанными волосами, и говорила:
– Я знаю, что нас вылечит. Нам надо в море. Уже давно пора. Доделаю одну квартиру, и мы уйдем.
Мара надела туфли с бусинами и поставила бутылку в ведерко со льдом. Она шла впереди, держась рукой за канаты и неуверенно ступая на высоких каблуках. Бура несколько раз поднимал руку и почти касался ладонью ее спины, чтобы толкнуть, но в последний миг отдергивал. «Это мой последний шанс. Или я, или она…» – твердил он себе, но не мог этого сделать. Налетевший ветер вдруг задрал ее короткую юбку и обнажил мерцающее в темноте белое тело – она никогда не носила в море нижнего белья. Страх сменился желанием. Он протянул руки и взял ее за бедра. Мара остановилась и обернулась, бросив на него лукавый взгляд. Они стояли на краю, шатко и неустойчиво. Лодка раскачивалась все сильнее. Похоже, начинался шторм. Вверх. Вниз. Вправо. Влево.
Бура провел руками по ее телу. Он знал его до мельчайших деталей, но оно неизменно будило в нем чувства. От Мары так сильно, так дурманяще пахло. Торопливо развязав веревку, держащую его легкие брюки, он вдруг замер. Испарина выступила на лбу. «Господи! Она меня никогда не отпустит!»
– Бура?!
– Пойдем на нос. Тут опасно. Качает.
Лодку вдруг захлестнуло волной. Нога Мары неловко вывернулась и поехала вниз по скользкой палубе. Она уцепилась за канат, но лодка накренилась неожиданно сильно. Не удержавшись, она разжала руку и медленно перевалилась за борт. Бура смотрел словно завороженный, не двигаясь с места. Мара не звала на помощь, и даже всплеска не было, как будто кто-то поймал ее за бортом и зажал поцелуем рот.
Бура сел на мокрую палубу. Дождь хлестал по щекам. Ветер бил с невероятной силой. Он зажал уши руками и повалился на бок, не услышав переливчатого, словно щекочущего смеха за бортом. Судорожные рыдания сотрясали его тело. Подтянув к груди колени, он сжался в комок. Он плакал и не мог остановиться.
Лодку качало.
Сердце летчика не бьется
Я вышел из брифинг-офиса и зашагал вдоль стеклянных окон. На поле садились и взлетали, словно стрекозы, игрушечные самолетики. Густой, насыщенный звук большого аэропорта раскачивал воздух.
Ребята болтали с бортпроводницами и смеялись, настроение у всех было праздничным. Я подошел к экипажу, и ко мне тут же устремились нетерпеливые взгляды. Не глядела только Надя. Отвернулась в сторону подчеркнуто равнодушно, будто что-то рассматривала на пустой стене. Но я знал – маленькое ухо, за которое она быстрым движением заправила кудрявую антенку, принимает даже слабейшие радиосигналы.
– Ну как, Андрей Сергеевич? – не выдержал паузы штурман. – Как погода-то?
Штурмана в Москве ждала молодая жена, шампанское, оливье и теща – именно в этой последовательности от приятного к неизбежному. Но все же лучше теща, чем холодный гостиничный номер в новогоднюю ночь.
– Нелетная. Метель, – сказал я спокойно. – Москва не принимает.
– А запасной аэродром?! – не унимался штурман.
– Тоже закрыт.
– Неужели не успеем?! – заволновалась стайка бортпроводниц. – Тут придется встречать?!
– Еще восемь часов впереди, – успокоил их Женя, второй пилот, и посмотрел на Надю – ему было все равно где, лишь бы к ней поближе.
Надя же сияла глазами в мою сторону. Вырвавшиеся на свободу пружинки торжествующе стояли дыбом. Она любит, когда все случается, как она задумала. Утром, наверное, орудовала иголкой, чертовка.
– Все, ребята, едем в гостиницу отдыхать, – скомандовал я.
Я вышел первый. Расстроенный экипаж и бортпроводницы, подхватив сумки, потянулись следом. Все, кроме Нади, надеялись на скорое возвращение.
В автобусе она уселась ко мне на последний ряд.
– Признавайся, – усмехнулся я, – штопала носки с утра?
– Вот уж не думала, что командир корабля верит в дурацкие приметы, – засмеялась Надя, и я окончательно убедился в своей догадке.
– И пассажиров не пожалела. Оставила всех без праздника.
– А что мне их жалеть? Если даже ты, самый близкий человек, меня не жалеешь. – Ее голос из веселого мгновенно сделался обиженным. – Тебе наплевать, что я все праздники одна… – Она уверенно встала на накатанную лыжню, чтобы оттолкнуться и поехать по привычному маршруту обвинений. – А я так больше не могу!
Я скосил глаза к окну. Унылые типовые постройки окраин Рима тянулись вдоль дороги. Последнее время звук Надиного голоса милостиво приглушали, будто кто-то закрывал мне уши руками. Первый раз я даже растерялся: ее губы шевелились в излюбленном монологе, но я едва разбирал слова. Потом со страхом ждал звуковых перебоев за штурвалом, но, к счастью, ничего подобного. Сердце, правда, пару раз прихватывало. Да и на квартальной комиссии отоларинголог Нина Аркадьевна долго качала головой, изучая показатели барокамеры. Я стоял со снятыми наушниками в руках, ожидая диагноза. Но диагноза она мне не поставила. Проштамповала «здоров» и строго сказала:
– Полетайте пока, Андрей Сергеевич.
В автобусе ребята развеселились. Кто-то достал бутылку шампанского, прихваченного в дьюти-фри. Бортпроводницы хохотали. Штурман громко, с нотками отчаяния в голосе, говорил по телефону. Женя изредка поглядывал через весь автобус на Надю. Все знали, что у меня с ней роман, но это не мешало второму пилоту ее тихо обожать.
– …Ненавижу Новый год. Из-за тебя ненавижу, – вдруг возник Надин голос. – Либо сделай, наконец, выбор, либо я…
И снова кто-то милосердный прикрутил громкость, оставив меня наедине с мыслями.
Надю мне вручили на сорок седьмом году жизни, словно подарок. Два года мы были неприлично счастливы. Первый долгий рейс в Чили – по неделе в Дубаи, Майами и самом Чили – останется в моей памяти навсегда, так же, как и первый самостоятельный полет в летном училище. В постели Надя показывала высочайший пилотаж. Жена Маруся за долгие двадцать пять лет супружеской жизни такого не «налетала». Да и, честно говоря, последние несколько лет после рождения Олечки мы спали с Марусей на разных кроватях.
Началось все с беременности, которую жена переносила очень тяжело. Ни есть, ни пить не могла – тошнило беспрерывно. С первенцем, Сашкой, все было по-другому – до девятого месяца и плясали, и целовались до одури, пока бабка-соседка не начинала стучать в тонкую перегородку. Но дочка – новая, еще не родившаяся женщина – будто бы вытесняла из мира женщин ту, которая ее вынашивала. Маруся подурнела, расплылась. После родов началась мука с кормлением. Я клал руки на бедра жены и притягивал к себе, но она отстранялась.
– Андрюш, мне еще сцедиться надо, – устало говорила одно и то же.
И правда, мучилась она ужасно – молока было много. Хилая, капризная Олечка не желала облегчить Марусины «коровьи страдания», сосала плохо. И это странное, животное слово «сцедиться» навсегда сочленилось в моей голове с Марусиной большой, красивой грудью.
Дочь просыпалась за ночь раз по пять, плакала, и я, работавший тогда на износ, вынужден был перебраться в другую комнату. Постельная наша жизнь совершенно разладилась. Но Марусю это как будто не трогало – она была занята хозяйством и двумя детьми.
Однажды, уложив Сашку и Олечку, она пришла ко мне в комнату. С победным видом скинула халат и осталась в нелепом красном белье с черными рюшами. Я даже сморгнул от ужаса. Честно старался сделать хоть что-нибудь, зажмуривал глаза, представляя всякие картинки, вспоминал стучавшую в стену бабку-соседку, которая всегда меня лишь раззадоривала, но ничего не получалось. Тогда Маруся села на краешек кровати и расплакалась. Я гладил ее по плечу и испытывал неизъяснимую нежность к ее спутанным волосам, веснушкам на плече и тонкому домашнему запаху, от нее исходящему.
– Три тыщи за комплект, – горько сказала Маруся, всхлипнула напоследок и побежала кормить проснувшуюся Олечку.
Наде же никакое белье не требовалось. Она даже зевала так, что мужчины в смущении отводили глаза. Когда я слышал ее вкрадчивое «алло» в телефонной трубке, в голове становилось жарко и пьяно, будто я хлопнул рюмку водки. Правда, последнее время все чаще чувствовал неподъемную тяжесть ноши. Но разве подарки назад возвращают?
– Андрей, ты меня слышишь?!
Я очнулся.
– Говорю же – идем гулять! – Надя сунула руку в карман моих брюк, погладила меня жадными пальцами сквозь трусы. Горячая волна опрокинулась за шиворот, затопила меня всего. Шепнула на ухо: – Новый год в Риме – это так романтично. Только ты и я…
Уже привыкший к перепадам ее настроения, я усмехнулся.
Мы неторопливо брели к площади Испании. Неожиданно пошел редкий, мелкий снег, словно укутанная метелью Москва передавала нам привет. Обогнув фонтан, остановились у подножья лестницы. Несколько туристов фотографировались неподалеку. Надя расстегнула мою куртку и спряталась в ней, как в палатке. Обвила меня руками, уткнулась лбом в грудь.
– Замерзла?
– Почему у тебя сердце не бьется? Может, ты умер?
– Сердце летчика не бьется, оно ровно гудит, как исправный мотор, – пробормотал я Марусину любимую присказку.
Надя прижалась теснее. Ее волосы щекотали мне лицо. Я зарылся в них, принюхался. Рыжие, непокорные, они пахли молодым, норовистым животным. Кобылка. Самая настоящая. Крепкая, ладная. И все у нее прикручено, приверчено правильно. Будто придумана Всевышним, или скорее Лукавым, исключительно для моего наслаждения. Я жарко поцеловал ее в висок. Надя подняла голову, взглянула хитро – знает, что своей близостью неизменно меня волнует. И вдруг ловкими пальцами расстегнула на мне китель, рубашку и, быстро распахнув свою дубленку и блузку, прижалась голой грудью к моему животу. Обожгло как огнем. Я вздрогнул, посмотрел по сторонам. Но никому до нас не было дела. «И даже белье успела скинуть в отеле. Вот оторва, – поразился я. – Марусе бы никогда не пришло такое в голову».
– А теперь неровно, – засмеялась Надя. – Мотор неисправен.
Мы стояли обнявшись. Снег холодил мое запрокинутое лицо, а кожу пекло от прикосновения ее тела. Покореженный мотор стучал в груди, захлебываясь в перебоях.
– Пойдем? – Надя кивнула в сторону отеля. Губы у нее увлажнились, будто смазанные. Глаза мягко сияли. Вся как леденец, облитая блеском желания, она выглядела невероятно соблазнительно.
Я никогда не мог устоять, но сейчас вдруг мотнул головой. Идти никуда не хотелось. Стоять бы так вечно, недвижимо, ни о чем не думая. «Пора тебя, ветеран, списывать на дачу, морковку сажать», – снова подумал я Марусиными словами и усмехнулся.
Последнее время между мной и женой побежала трещина. Она и раньше была – тонкая, паучья, едва заметная, – но вот уже год, как трещина начала шириться. Маруся будто чувствовала, что телом я принадлежу другой женщине, и весь наш дом, уклад, дети, дача, на которой мечтал поселиться на пенсии, чтобы выращивать эту самую морковку, – все грозило сорваться в темноту. Да и сам я, разделенный на дух и материю, между небом и землей, между изматывающим телесным желанием к Наде и безмятежной любовью к Марусе, маялся неприкаянный.
– Мне надо поспать, – сказал я.
Надя сердито отстранилась, застегивая пуговицы:
– К черту! Все к черту!
В семь утра, наконец, дали разрешение на вылет. Измученные, сонные пассажиры, успевшие и напиться, и протрезветь, загружались в самолет.
– Прошу разрешения на запуск двигателя… – Выспавшийся, бодрый, я был сосредоточен. – Прошу разрешения на руление…
«Прощай, Фьюмичино!» – я вывел самолет на рулежную дорожку.
Заняли заданную высоту, включили автопилот. Самолет парил между перистыми облаками. Длинные тонкие ряды сходились за горизонтом, будто целая эскадрилья пронеслась, оставив за собой инверсионные следы. Сломанный мотор в груди вдруг прокрутился и уколол чем-то острым: а ведь это мои самолеты пролетели! Самолеты, которые я любил, и которые мне уже никогда не водить по небесным дорогам.
Як-40, Ан-24, Ил-18, Ил-62. И самый первый, учебный, Л-29, ласково называемый курсантами «Элочка».