banner banner banner
Смерть никто не считает
Смерть никто не считает
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Смерть никто не считает

скачать книгу бесплатно


– И вовсе не зябко, правда? – спросила Илона, всматриваясь в его голубые и весёлые глаза.

– Правда… Я тоже буду любить тебя, – твёрдо сказал он.

Ни Широкорад, ни Радонов поначалу не постигали того, что с их другом стряслось: таким расхристанным, как в тот вечер, они его никогда прежде не видели. И потому с тревогой вопрошали: «Что, Вань? Что? Где болит?»

– Весело бить вас, медведи почтенные, – улыбался Первоиванушкин и стряхивал снег с фуражки.

– Нет, ты объясни! – ярился Радонов.

– Что тебе, Вадик, объяснить? Люблю я, понял?

– Ха, любит! Любишь? Илону? Ну, ты краб черноморский… А я-то не возьму в толк, что же ты фуражку в такой хлад напялил… Да ещё и неуставную…

– А Илонка?

– Всё взаимно, Саш, – радостно отвечал другу Иван Сергеевич.

– Надеюсь, – скрипел доктор, – хоть о глазах её промолчишь… Круглые да карие, горячие до гари…

– Промолчу, Вадик, промолчу, милый.

– Промычу, – не унимался Радонов.

– А знаешь, от избытка чувств так и сделаю…

И Первоиванушкин не соврал. А тут междометие подняли ещё и друзья. Вскоре мычали уже вместе – радовались по-братски.

Так у этих троих и завелось с самого начала, что после целодневной работы они собирались вместе и говорили обо всём без утайки: «обретали одно из высших человеческих достояний – никогда и ни в чём не лгать».

Голос Радонова рокотал, как орган.

И Широкораду с Первоиванушкиным приходилось, что называется, регулировать громкость. Особенно когда «в повестке заседания значились очередные решения партии и правительства». В такие мгновения Вадим был страшен. Это словно его изобразил талантливый современник: «Тяжёлый взгляд римского легионера, марширующего в первых шеренгах несгибаемого легиона. Доспехи, белый, отороченный мехом италийского пурпурного волка плащ. Шлем окроплён вечерней росой, медные и золотые застёжки там и здесь – затуманены, но лучи бивуачных костров, пылающих по сторонам Аппиевой дороги, всё же заставляют сверкать и латы, и шлем, и застёжки».

…В каюте Широкорада рокотало, гремело «латами и шлемами».

Радонов по обыкновению двигал на столике у Александра Ивановича портреты его жены и трёхлетней дочки в дубовых рамках, и говорил:

– Вникни, Сань! Я тут недавно предложил Ивану вызвать Базеля на дуэль… Или, на худой конец, вытащить с нашей подлодки за бородёнку, за мочалку… Как мой кумир Митя Карамазов вытащил из трактира отставного штабс-капитана Снегирёва…

– И что с дуэлью? – Широкорад покосился на Первоиванушкина. – Перчатка, надеюсь, брошена?

– Разумеется, нет, – взвился доктор. – Ведь наш Ваня жалостлив очень. А ты, Александр Иваныч, пожалел бы?

– Кого? Базеля? Снегирёва?

– Разницы нет.

В серых глазах Широкорада вдруг словно сверкнули лучи тех самых бивуачных костров, что пылают по сторонам Аппиевой дороги.

– Ты не прав, Вадим, разница – колоссальная… Могу доказать… Да… Ещё до срочной службы я, ну, примерно с год, работал на Волгоградском судостроительном заводе… Это всё батя, старожил нашей судоверфи, меня, совсем ещё зелёного, к делу пришил. Так вот, трудился там с нами некто Прокофьев Василий Егорович… Что за человек? Да двойник того самого штабс-капитана Снегирёва. Шут, паяц? Ах нет, – скажу близко к известному тексту, – есть люди глубоко чувствующие, но как—то придавленные. Шутовство у них вроде злобной иронии на тех, которым в глаза они не смеют сказать правды от долговременной унизительной робости пред ними. Поверь, Вадим, что такое шутовство чрезвычайно иногда трагично… В Базеле же, как ты понимаешь, трагического кот наплакал.

– Ну, хорошо, хорошо, Александр Иваныч, убедил… А дальше что? Как замполита будем приструнивать?

– Пока не знаю, – пожал плечами Широкорад.

– Я тоже, – протянул Первоиванушкин.

– Зато я знаю…– приосанился Радонов. – Надо всего лишь заделаться комаром… Я поясню, поясню… Как и ты, Сань, с помощью известного текста… Э-э, размышляя над возможностью возродиться в обличье комара, скажу, что я, пожалуй, не против снова прийти в этот мир в какой-нибудь бамбуковой кадке для цветов или в мидзутамэ. Тихо выпорхну оттуда, напевая звенящую воинственную песню, и отправлюсь полакомиться кровушкой нашего общего знакомца Базеля…

Возможно, Вадим Сергеевич мог бы поделиться и более экзотическим способом приструнивания замполита, но Широкорад с Первоиванушкиным вдруг порвались от смеха. Однако, не отведя душу как следует, им пришлось веселье своё сократить – заработал корабельный ревун.

Глава пятая

Корабельный ревун разболелся вовсю из-за объявленной старпомом Ильей Петровичем Пороховщиковым учебной тревоги.

Пока «К—799» проскальзывала через линию натовских корабельных дозоров и воздушных патрулей между самым северным мысом Европы Нордкап и норвежским островом Медвежий, пока скрытно форсировала Фареро—Исландский рубеж, с пасущимся там британским флотом, и выходила к просторам Атлантики, старший помощник учебных тревог не объявлял, таился, соблюдал, как он выражался, режим тишины. Но стоило корабельным лагам отсчитать мили и моря – Баренцево, Норвежское, – и Илья Петрович тотчас учинил аврал. Моряки, возможно, и чертыхались, но отрабатывали вводные о пожаре, о поступлении в отсеки воды или воздуха высокого давления. Помнили, что это крайний поход Пороховщикова в должности старпома и что, вернувшись в Гаджиево, он примет командование таким же ракетоносцем. Наберёт не менее лихой экипаж и двинет в Саргассы. И уже самолично станет отвечать за судьбы ста с лишним душ.

Об Илье Петровиче тоже можно было бы сказать: «…На-и-бла-га-а-ар-р-роднейший человек, но порох, порох! Вспылил, вскипел, сгорел – и нет! И всё прошло! И в результате одно только золото сердца!». Именно поэтому Савельев так ценил своего старпома и жалел, что придётся расстаться с ним. Впрочем, понимал: Илья Петрович уже перерос свою должность и будет хорошим командиром. Будет по возможности, конечно, в День командира подводной лодки – 25 ноября – поднимать рюмку «за тех, кто в отсеках» и щёлкать ногтем сначала по хрустальному краю, а затем по донышку, чтоб на одно погружение приходилось и одно всплытие.

Савельев временами задумывался о сути командирской работы и мысленно не соглашался с теми, кто усматривал в ней исключительно правомочия скреплять своей подписью свидетельство о браке или о смерти; обязанность покидать последним тонущую подлодку; быть ратоборцем, мореходом, инженером, физиком-ядерщиком, гидрологом, астрономом; знать тайнопись шифротелеграмм; держать в голове сотни директив, приказов, наставлений, инструкций, морских лоций, международных правил; помнить флаги свода сигналов, тактико-технические характеристики неприятельских кораблей и пункты суточного плана. Капитан первого ранга Савельев искренне полагал, что, прежде всего, он должен ощутить человека. Познать его подлинные глубины. Но при этом Андрей Николаевич опасался, что любая высказанная им мысль о человеке окажется неправдой. Недаром же Тютчев считал, что «мысль изречённая есть ложь».

Как-то раз, незадолго до этого похода, в учебном центре в эстонском Палдиски командир попросил Широкорада зайти к нему. В комнате не включался свет, и Андрею Николаевичу требовалась помощь. Когда всё уже было починено и Широкорад смог оглядеться, то он вдруг словно очутился в мастерской художника – в центре темнел этюдник, стол был завален эскизами, рисунками, панно. И на них – моряки, выписанные углем. А какое богатство тонов: от воздушного серого до глубочайшего чёрного!

– Товарищ командир, – проговорил, растягивая слова, Широкорад, – а пейзажи вы совсем не рисуете? Ну, маслом? Или чем—то ещё?

– Александр Иваныч, давайте-ка для начала условимся: никто в экипаже не должен знать, что вы тут видели. Идёт?

– Идёт, – тронул пушистый ус мичман.

– Вот и ладно… Что же касается пейзажей, так ещё Микеланджело заметил, что их как забаву, как мелкое вознаграждение следует предоставить меньшим талантам… Истинный же предмет искусства… Человек, че-ло-век… Если интересуетесь, могу дать почитать презанятный «Дневник Микеланджело неистового». Это труд большого знатока искусства эпохи Возрождения итальянского писателя и литературного критика Роландо Кристофанелли. Подана история в форме дневника, который ведёт герой, то есть сам Микеланджело. И я вам так скажу: используя обширный документальный материал, в том числе заметки, счета, письма художника, а также многочисленные факты, накопленные его биографами, автор не стремится мистифицировать читателя, не пытается выдать написанное за «подлинный» дневник художника.

– Признаюсь, Андрей Николаич, – взял книгу Широкорад, – сразили вы меня… Такие вавилоны!.. И мастерская, и портреты, и Микеланджело.

– А вы, Александр Иваныч, думали, что Фаталист – так вы, кажется, меня все зовёте – ничем, кроме боевых служб, больше не живёт?

– Нет, товарищ командир, не думал…А вот Фаталистом… Э—э, действительно зовём… Понимаете, Радонов как—то случайно узнал, что ракетчики очень уж хотели обыграть вас в домино, а вы…

– Ну, договаривайте, договаривайте… Не дал им шанса… Но разве мог я с ними играть, если все костяшки насквозь вижу? Я ведь тогда сразу на первую попавшуюся костяшку Воркулю указал, мол, это: «шесть-шесть». Лёня даже подскочил, чтобы проверить…

Тихий гул перекатывался за окном. Савельев прислушался, потёр от удовольствия ладони одна о другую и по-мальчишески озорно рассмеялся:

– Радонова амброзией не пои, дай только историю позаковыристей!

– Тогда уж гисторию, – уточнил Широкорад.

– А я о чём?..

Отколотится двадцать три года четыре месяца и два дня с разговора о Микеланджело, и Александр Иванович, прилетев по делам в Италию, увидит воочию то, о чём лишь читал в савельевской книге. Он увидит и Пьету в соборе Святого Петра, и «Святое семейство» в Уффици, и Давида в Академии, и Сивиллу Дельфийскую в Сикстинской капелле, и Снятие с креста в музее при соборе Санта Мария дель Фьоре. Вспомнит сказанные однажды Микеланджело слова: «О, скольких ещё моё искусство сделает глупцами!». Отправляясь затем в Венецию, Широкорад горько усмехнётся: «Рождает жажда жажду – я же стражду».

Дорогой он перечитает новеллу «Смерть в Венеции». И слова Томаса Манна зазвучат в нём, когда Венеция откроется: «Итак, он опять видит это чудо, этот из моря встающий город, ослепительную вязь фантастических строений, которую Республика воздвигла на удивление приближающимся мореходам, воздушное великолепие дворца и мост Вздохов, колонну со львом и святого Марка на берегу, далеко вперёд выступающее пышное крыло сказочного храма и гигантские часы в проёме моста над каналом…Это была Венеция, льстивая и подозрительная красавица, – не то сказка, не то капкан для чужеземцев; в гнилостном воздухе её некогда разнузданно и буйно расцвело искусство… Венеция больна и корыстно скрывает свою болезнь…»

Тогда, во время первой прогулке по городу, проходя вдоль Канале Гранде, по мостам, по площади Сан-Марко, там, где когда-то проходил и Достоевский, Александр Иванович осознает, наконец, что же всё-таки для его бывшего командира значило: ощутить человека.

Ожила корабельная связь.

– Слушать в отсеках, говорит командир… Товарищи краснозвёздцы, Фареро-Исландский рубеж форсирован. Благодарю за службу! Итак, мы вышли на просторы Атлантики. Но впереди ещё главный противолодочный рубеж вероятного противника… И поэтому задача прежняя: не позволить кому—либо превратить нашу страну «в одинокую пустыню с последним плачущим человеком…»

В громкоговорителе как будто что-то дзинькнуло, звякнуло, и экипаж тотчас узнал хрипловатый голос Пороховщикова: «Всех свободных от несения вахт прошу собраться в кают-компании… Праздничный обед по случаю дня рождения командира начнётся через семнадцать минут…»

Глава шестая

Народ беспрестанно умножался в кают-компании, по мере того как отведённое старпомом время истекало.

– Большие сообщества людей, – хмыкнул Радонов, – и впрямь существа невменяемые… Ну как тут не согласиться с этой перечницей Вулф?

– Вадик, ты и без Вулф очень субъективен.

– Субъективен, говоришь… А не кажется ли тебе, брат Иван, что это лишь иллюзия моего лирического характера?

– С тобой и не такое покажется… – вздохнул Первоиванушкин. – Слушай, давно хотел спросить… О чём ты вообще мечтаешь?

– Вообще? Да о трости, конечно. С львиной мордой. И чтоб эта трость находила клады, ибо там, где зарыто золото, она бы стучала оземь трижды, а где серебро – дважды… Что, купился? О Перу я мечтаю, о Перу… Знаешь, всегда хотел познакомиться с жизнью индейцев кечуа и аймара, заглушающих голод листьями коки. По легенде, это бог Солнца велел им: «Доверьтесь коке, она прокормит и исцелит вас, даст вам силы выжить». И ещё грозный индейский бог предрёк: «Белых настигнет страшная кара за их злодеяния и преступления. Однажды они осознают магическую силу коки, но не будут знать, как ею воспользоваться. Кока превратит их в скотов и безумцев». Карамба! Я сбился… Ах да, неделю-другую я, пожалуй, провёл бы на развалинах древнего города инков Мачу-Пикчу… Восседал бы на площадке для жертвоприношений старинного храма, попивал густой терпкий мате… И ловил пылинки, что пляшут в солнечном луче.

– Ого! А не долго ли ты собрался там восседать?

– Думаешь, закис бы от скуки? Да ни черта! Я бы ещё и в Мексику, на родину ацтеков, рванул… Помнится, я где-то читал, что они были страстными игроками в мяч. Ты только представь, Вань, мяч размером с голову надо было пробросить сквозь каменное кольцо. Ацтеки ставили на кон драгоценности, наложниц, города, свободу… Игра оканчивалась жертвоприношением лучшего игрока победившей команды. На верхней площадке пирамиды жертву укладывали на каменную плиту, и ритуальным обсидиановым ножом с трудом раскрывали грудную клетку, вынимали сердце и поднимали к солнцу…

Радонов посмотрел на мелькавших в дверях моряков, и добавил:

– А впрочем, грудную клетку и скальпелем-то раскрыть непросто… Это я тебе как доктор говорю…

– Широкорад что-то запаздывает, а? – неожиданно перескочил на другое Иван Сергеевич.

– Придёт… У парторга Метальникова вахта, значит, Саня, как его зам, и будет здравицу командиру молвить…

– Башка!

– А то!

Вадим Сергеевич обшарил взглядом кают-компанию и усмехнулся:

– Нет, ну ты вникни… Какой сонм характеров! Какая галерея портретов! Вот взять хотя бы Борейко… Талия у нашего кока уже начисто упразднилась… А чего он больше всего боится? А того, что разговор вдруг зайдёт о носах.

– Конечно, боится… – выхватив глазами перекатывающегося между столиками Борейко, согласился Иван Сергеевич. – Ты ведь его за гоголевский нос окрестил Носом, вот и мается теперь человек.

– Да, брат, я страшно виноват перед Мишей… Всё из-за моего злого языка! Конченный я человек… Каюсь и грешу, грешу и молюсь… Словно бы злой дух направляет мою жизнь… А впрочем, если поразмыслить: ну вот за что я себя так корю? Подумаешь, Борейку Носом прозвал. И поделом! Вот что он за кок? Ты вспомни прежних корабельных коков… Чёрный Джек, одноногий Джон Сильвер и кок, сунувший железку в нактоуз компаса пятнадцатилетнего капитана…

– Вадик, так это всё только приключенческие романы, где кок обычно выступает в роли драматического злодея, этакого злого духа.

– Эх, романы! – встрепенулся Радонов. – А в жизни… В жизни лишь добропорядочный Борейко со своими поварскими изысками. А не угодно ли четвертушку ящерки или лягушачьей филейки? Бр-р-р… Чувствительно благодарен, но нынче у меня нет ни малейшего аппетита…

Как бы там ни было, кто бы что ни плёл, но мичман Борейко на всём Северном флоте слыл лучшим коком. И это факт! Одни коки готовили стоя. Другие – только в голубых фартуках. Третьи – сидя на деревянной табуретке. Четвёртые – шагая по камбузу. Михаил Григорьевич Борейко пробовал и так и этак. И все его блюда получались баснословными! Особенно десерты. Сладости.

К сладкому же Борейко тянулся с детства. И маменька его, умиляясь, говаривала: «Чудо для крошек, леденец за грошик».

В карманах Мишиных школьных брючек всегда имелся запас ирисок или пряников. И Борейко частенько поглощал их прямо на уроках. Из напитков же он предпочитал грушевый квас. Повзрослев, верность квасу Миша сохранил и сам готовил его из отборнейших груш.

Борейко обожал фрукты и даже писал маменьке в Полтаву, что точит на них зубы, ибо фрукты поспели в саду, а он приедет в отпуск, когда сад будет ужасно опустошён: «Жаль только, что мне не достанется отведать клубники: отойдёт к тому времени». Борейко писали сестре Любаше, напоминая, что маменька обещалась прислать сушеных вишен без косточек, до которых он тоже был охотник. И вишни конечно же ему посылались. Бывало, Михаил Григорьевич один уминал целую банку варенья, увлекая сестру разговорами. Пока Любаша слушала брата раскрыв рот, банка опустошалась – Борейко успевал всё.

Долгое время он умудрялся не замечать колкостей Радонова, говорившего, что он, Миша, «французится, а потому и не исторг из себя Париж, как застрявшую занозу». Борейко и впрямь очень ценил французскую кухню. И даже учил французский язык по неизвестно откуда взявшейся у него кулинарной книге, изданной, как утверждал Радонов, «в самом городе Париже». Подкосило кока лишь прилипчивое прозвище, да и то, кажется, ненадолго. Уверив себя в том, что Нос есть человек, с утроенной энергией кок ударился в лингвистику и достиг во французском языке поразительных высот. Дошло до того, что ему стали снится фонари, мерцавшие вдоль Сены. Тёмные и безжизненные барки у причалов. А ещё бледные, поникшие листья на ветвях платанов. Ночи в этих снах стояли холодные, синелунные, и Борейко глядел на воды, уносившие вдаль отражение лунного света. И потому тёплый аромат бараньих почек под соусом из парижских ресторанчиков всякий раз достигал его обоняния.

Широкорад явился в кают-компанию последним. Присел за столик к друзьям и тотчас же узнал строки Рубена Дарио.

Взъерошив перья, шелковист и нежен,

любовью ранен он – и потому

по-олимпийски прост и неизбежен

и Леда покоряется ему.

Побеждена красавица нагая,

и воздух от её стенаний пьян,

и смотрит, дивно смотрит, не мигая,

из влажной чащи мутноокий Пан.

– Признаю, признаю, – всплеснул руками Радонов, – поэзия этого латиноамериканца восхитительна… Особенно в твоём исполнении, Вань!

В многозначно-многоцветной улыбке доктора было что-то лукавое.

– Но я не вижу связи, – продолжал Вадим Сергеевич, – между Дарио и нашим премилым коком. То, что Борейко вступил в противоборство с мичманом Пальчиковым из-за какой-то там Леды, совсем не убедительно.

– Не Леды, а Леры, – вмешался в разговор друзей Широкорад.

– Я в курсе, Сань… А ты что опоздал?

– Да, так… С Метальниковым нужно было кое-что обсудить…

– Постой… Поздравительную речь обсуждали?

– Вадик, да ты ясновидящий…

Развить мысль Широкорад не успел – ржавый голос старпома вернул к главному.

– Товарищи подводники, – скрежетал Пороховщиков, – сегодня нашему командиру – тридцать восемь! Всю жизнь на флоте – так, наверное, сказать нельзя. И всё же… Пятнадцать лет после училища. И все годы – на лодке одного и того же проекта, 667-го, Сергея Никитича Ковалёва, в одной и той же флотилии и одной и той же дивизии. В должности командира группы – два года, штурмана – три, помощника – два, старпома – три, командира – пять. А всего – двенадцать боевых служб…