banner banner banner
Смерть никто не считает
Смерть никто не считает
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Смерть никто не считает

скачать книгу бесплатно


– Всё-таки операция… – сказал Савельев, помрачнев. – Как некстати…

– Командир, будьте покойны… В клинике кафедры военно-морской хирургии я оперировал больных раком… Сейчас же требуется всего лишь вырезать воспалённый аппендикс.

– Хорошо, Вадим Сергеич, как будете готовы, приступайте! Да, и вот ещё что…Свет в амбулатории не погаснет ни при каких обстоятельствах… Никакое оборудование не выключится… Всё будет крутиться и вертеться, – скрепил Савельев и потянулся к тумблеру громкой связи.

…Не раз и не пять командир взвесил доводы за и против возвращения в Гаджиево. Выходило, что «К-799» ну никак не сподобится пришвартоваться к родному пирсу раньше чем следующим утром, и самое верное – это оказать всю необходимую помощь матросу Братченко здесь, в море. Сейчас, не медля… В своём, как всегда, прямом и развёрнутом в плечах докторе Андрей Николаевич нисколько не сомневался: он то уж точно «всех излечит, исцелит». Впрочем, вселял уверенность и очень обязательный старшина электротехнической команды Широкорад: коли отрезал Александр Иванович, что лампочки в операционной посветят, значит, так и будет. Что ещё? Цельный и твёрдый, что называется, утёсистый, старпом Пороховщиков взял сторону командира. Базель же, Базель, имевший свойство почти не иметь свойств,– не в счёт. «Ну тиснет замполит по обыкновению наверх рапорток, да и чёрт с ним… Не родился ещё богатырь такой, чтобы меня обыграть», – решил Савельев.

Вскоре командира вызвали на ГКП, Широкорад стал фокусничать с электричеством, а Радонов взялся, наконец, за скальпель.

Когда операция уже благополучно завершилась, Вадим Сергеевич Радонов бодро пропел:

Фридрих Великий,

подводная лодка,

пуля дум-дум,

цеппелин…

Унтер-ден-Линден,

пружинной походкой

полк

оставляет

Берлин…

– Ну что, товарищ капитан? – прокряхтел, оглядывая свой живот с белой марлевой повязкой, матрос Братченко.

– Что, что… Я же говорил: лучше сдайся мне живьём…

– Так я и сдался.

– Значит, жить будешь… Ясно?

– Ясно.

– Денис, ведь сдрейфил, а? Тётка твоя подкурятина…

– Да как же не сдрейфить-то… Один только вид вашего хирургического инструмента…

– Инструмента?.. А скажи: ты песню Высоцкого слыхал? Ну в ней ещё такие слова… Пока вы здесь в ванночке с кафелем… э-э, моетесь, нежитесь, греетесь… В холоде сам себе скальпелем он вырезает аппендикс…

– Про клоунов знаю, но эту нет, не припомню даже… А отчего вы интересуетесь?

– Видишь ли, Денис, я ведь коллекционер.

Радонов поймал удивлённый матросский взгляд.

– Да—да, коллекционер… Но не в том смысле, что я гоняюсь за какими-то древними черепками…Артефактами… Понимаешь?

– Не совсем, Вадим Сергеич.

– Гистории, своеобычные, конечно… В своём, так сказать, роде… Вот, что я собираю.

Неожиданно доктор зазвенел молодым рассыпающимся смехом.

– Ну и физиономия у тебя, матрос! Раскрывает рыба рот, а не слышно, что поёт.

Братченко виновато улыбнулся.

– А впрочем, не забивай голову… Лучше прелюбопытную гисторию послушай…

Вадим Сергеевич закрыл кран и понёс перед собой мокрые большие руки. Потом тщательно обтёр их полотенцем и, присев на кушетку, начал свою повесть:

– Так, но с чего же начать, какими словами? А всё равно, начну словами: там, на станции Новолазаревская, в кипящем котле Арктики…Почему, скажешь, в кипящем? Ну а как я, Денис, эту необычную, гадательную и неопределённую Арктику тебе опишу… Год?.. Год тысяча девятьсот шестьдесят первый… И если не изменяет мне память, то двадцатые числа февраля. Холодина! Такая холодина, что из себя самого можно выскочить. И даже на пресловутые рёбра не опираться… Короче, погода ощерилась! Авиацию не поднять… А до земли обетованной, «откуда доходят облака и газеты», – восемьдесят километров… И вот тут, по гадскому стечению обстоятельств, птенец человечий оказался на краю гибели. Тьфу! Прости, Денис, съехал на штампы… Э-э, ну так вот… Врач этой полярной станции, Леонид Рогозов, заметь, единственный тамошний врач, сам поставил себе диагноз: острый аппендицит. В общем, всё как у тебя. Почти всё. Разница лишь в том, что тебя спасал я, а Рогозова – Рогозов. Нет, конечно, ему помогали метеоролог Артемьев, подававший инструменты, и инженер-механик Теплинский, державший у живота небольшое круглое зеркало и направлявший свет от настольной лампы. Начальник станции Гербович дежурил на случай, если кто-то из «ассистентов» грохнется в обморок. А что же Рогозов? А Рогозов лёжа, с полунаклоном на левый бок, вкатил себе раствор новокаина и аккуратненько так сделал скальпелем двенадцатисантиметровый разрез в правой подвздошной области. Временами всматриваясь в зеркало, а временами и на ощупь, без перчаток, действовал он… Следишь, Денис? Ага, вижу, что следишь. Хорошо, сейчас посыплются ещё и цифры… Итак, через тридцать-сорок минут от начала операции развилась выраженная общая слабость, появилось головокружение. Ещё бы! Ведь добраться до аппендикса было непросто – Рогозов наносил себе всё больше ран и не замечал их. Сердце начинало сбоить. Каждые четыре-пять минут он останавливался на двадцать-двадцать пять секунд… В какой-то момент Леонид Иванович даже пал духом. Скапустился… Но затем осознал, что вообще-то уже спасён! Да, именно так. Операция, длившаяся час и сорок пять минут, отколотилась. Дней через пять примерно температура нормализовалась, а ещё дня через два были сняты швы.

– Вадим Сергеич, значит, это о нём, о Рогозове, Высоцкий ту песню пел…

– Конечно, о нём, не о тебе же. И это ему, а не тебе, вручат впоследствии орден Трудового Красного Знамени. А впрочем, и ты, Денис, большой молодец… Хвалю!

– Спасибо! Но если бы не вы, товарищ капитан…

– Да ладно тебе… Служи Советскому Союзу!

…Умыв, что называется, руки, Радонов отправился в курилку. Дорогой он доложился командиру и, приобретя его благодарность, пребывал в прекраснодушном настроении – выстукивал об портсигар какой-то уж очень воинственный марш. Таким его и увидели штурман Первоиванушкин и мичман Широкорад. Оба уже разминали в пальцах туго набитые пайковые индийские сигареты.

– Что, братцы, воскурим фимиам? – чуть ли не пропел Радонов.

Штурман Первоиванушкин улыбнулся и чиркнул зажигалкой, давая каждому из товарищей прикурить.

– Какая, однако, у тебя, Иван Сергеич, горелка… Небось серебряная?

– Да, тонкая штучка… Не удержался, купил… Чуть ли не всю получку укокошил.

– Слышишь, Александр Иваныч? Во сибарит даёт! Ему бы ожениться, тогда бы знал, на что получки укокошивать…

– А сам-то когда такому совету последуешь? – сказал, выделывая дымные кольца Широкорад. – Ване-то – двадцать пять, лицо ещё пушится, а тебе через две недели… Сколько? Тридцать, тридцать лет!

– Молодость, брат, как известно, к нам уже вернуться не может… Разве что детство…

– Да чёрт с ней, с молодостью! Ну, вот что ты брякнул недавно на танцах Вале Верёвкиной? Мадам, отодвиньтесь немножко! Подвиньте ваш грузный баркас… Вы задом заставили солнце, – а солнце прекраснее вас…

– Я – любавец! Я – красавец! А она, она перед моим носом изнемогала в невозможно восточной позе. А впрочем, Сань, ты прав… И мне надо бы осупружиться, а? Променять, как писал твой любимый Платонов, весь шум жизни на шёпот одного человека…

– Да, ну тебя… Я серьёзно, а ты…

– Сань, да я тоже серьёзно… Поверь!.. Просто смарагдовое будущее не вытанцовывается…

Радонов незаметно и как-то лукаво подмигнул Первоиванушкину.

– Найти бы единственную мою письмовладелицу… Такую, например, как твоя Полина, и сразу того…

– Чего того? – вскинулся Широкорад.

– Под венец! Исцелять раны цветами…

– Иван Сергеич, поговори с этим паяцем сам, – закашлялся мичман. – А мне пора, надо идти…

– Иди, иди, Карамазов…Дуй до горы!.. А я ещё помозгую насчёт Великого инквизитора… Базеля… Совсем распоясался, даже на командира вон бочку катит…

– Ну, мозгуй, Вадим Сергеич, – парировал Широкорад, – только потом не забудь рассказать, что намозговал! Как подсказывает опыт, лучше знать о твоих экспромтах заранее…

Он собрался уж было выйти из курилки, но тут его вдруг окликнул доктор.

– Не серчай, Александр Иваныч… Сань… Ну, вот хочешь, поклонюсь тебе в пояс… Ты ж просто спас этого матросика Братченко… Светил всегда, светил везде… Ничего у меня в операционной даже не гакнулось. Нет, я серьёзно, брат!

– Всё, товарищи офицеры… Адью!

– Давай, Сань, пока! – кивнул Первоиванушкин и зачем-то, с каким-то даже шиком, чиркнул зажигалкой.

Подводники помолчали, пуская дым.

– Он ушёл, но обещал вернуться… – снова оживился Радонов. – Нет, ну Саня, он ведь как Болконский…

– В смысле?

– А в том смысле, брат Иван, что и он может знамя поднять… Обожди, обожди, в свой час обязательно подымет…

– Постой, а что ты хотел о Базеле сказать?

– Что, что… Может, на дуэль его вызвать? Вызовешь, Вань? Или на седины старика не подымется рука?

– Вот ты юродивый!

– А может, его за бородёнку, за мочалку да и вытащить с нашей подлодки… Как Митя Карамазов отставного штабс-капитана Снегирёва из трактира вытащил, а?

– Во-первых, Базель не отставной штабс-капитан…

– И во-вторых, – подхватил Радонов, – без мочалки… Ухватить не за что…

– Нет, ну юродивый… Кто тебя только до больных допустил?

– Насчёт юродивого, брат, ты крепко ошибаешься… Во мне растут цветы подводные… И жизнь цветёт без всякого названия…

Радонов помолчал, покусывая губы, потом сказал:

– Пойду-ка я проведаю моего единственного больного. Жаль, конечно, Вань, что это не ты… Я б тебя так проведал…

– Добрый ты, Вадим!

– Добрый… И ты добрый. Все, все добрые…

– И Базель?

– Базель? Нет, он не добрый, а святой… Сердце его большое похоже на колокольню…

Глава четвёртая

Года два назад, только сойдясь с Широкорадом и Первоиванушкиным, Вадим Сергеевич Радонов провозгласил, что «отныне этот благословенный день будет именовать не иначе как главой «Братья знакомятся». И, поразмыслив, добавил: «Как в романе у Достоевского…»

Себя он аттестовал «постромантиком Митенькой Карамазовым», Широкорада – «идеологом Иваном», Первоиванушкина же – «Алёшей, Божьим человеком». Конечно, аттестация эта была сущей условностью, литературной игрой, которую так любил доктор. Впрочем, суть Радонов уловил верно: из всех романных братьев сам он более всего походил на старшего брата Митю; Широкорад, хотя ничем себя особенным до той поры ещё не проявивший, а лишь, по общему мнению, приготовлявшийся, был Иваном; младший же из них – Первоиванушкин – так тот и впрямь оказался Алёшей, но только не в Бога верующим, а в науку. А точнее, в астрофизику. И потому, естественно, имеющим право за страстным исследователем Птолемеем повторять: «Что я смертен, я знаю, и что дни мои сочтены, но когда я в мыслях неустанно и жадно выслеживаю орбиты созвездий, тогда я больше не касаюсь ногами Земли: за столом Зевса наслаждаюсь амброзией, пищей богов».

Словом, такие, как они, просто не могли не сойтись близко. Радонов чаще к месту, чем нет, подсыпал архаизмы: «коли», «предуведомляю», «будьте покойны», «ибо», «поди» и прочие, а ещё – цитаты из «дорогих сердцу фолиантов». Широкорад, так же зачитывавшийся классикой, давал глубокий анализ событий и процессов, формулировал смелые теории. Первоиванушкин же, не числивший себя лириком, тем не менее до тонкости разбирался в поэзии Владимира Маяковского. В общем, что ни говори, а эту троицу сближала именно литература. Каждый был книгочеем, пусть и в своём роде.

«Предуведомляю, – сразу же заявил названым братьям Радонов, – я из Челябинска, там родился, там крестился… И, знаете, наследую семейную легенду о далёком деде Василии Григорьевиче Жуковском, штаб-лекаре. О том самом, Василии Григорьевиче, что в 1787 году всё-таки выходил своего старшего товарища Андреевского, привившего себе, эксперимента ради, сибирскую язву. Смертельное заболевание… Так вот, совместная работа с Андреевским предопределила всю дальнейшую жизнь моего пращура. Он не вернулся в золотожарный Санкт-Петербург, а остался врачом в захолустном Челябинске и, чтобы одолеть сибирскую язву, даже сочинил труд, получивший высокую оценку медицинской коллегии Сената. Кстати, один из сыновей Василия Григорьевича, Иван, был челябинским городничим. Это же так литературно! Городничий… Обожаю, обожаю…»

С «главы», когда «братья знакомятся», объявилось и пристрастие Радонова к собиранию и рассказыванию странных гисторий (опять же его излюбленное словцо).«Знавал я одного старика, – делился с Широкорадом и Первоиванушкиным Вадим Сергеевич. – М-да, старик-то был необычайный… Навроде зелейника… Умел исцелять овец, у которых в ушах завелись черви. Делал он это, даже не касаясь животин. Вскочит на холмик или возвышение какое, пошепчет молитвочку, и черви того – уж сыплются мёртвыми. Уши у овец, стало быть, очищаются. Я это наверное знаю, наверное… Если бы не видел этого сам, то не говорил бы…»

Растолковал Радонов им всё и о Базеле: «Ну, какой он Великий инквизитор? Скорее, прелюбодей мысли Ракитин… Ракитка… Он мне нашего новоиспечённого генсека Горбачёва напоминает… Одну мыслишку разминает на все лады да по нескольку часов – причём мыслишку элементарную…» После такого выпада и Широкорад, и Первоиванушкин, всерьёз опасаясь за Вадима, взяли с того клятву, что он про Михаила Сергеевича Горбачёва никогда нигде ничего подобного не ляпнет. И хотя Вадим себя сдерживал, но друзья стали его на всякий случай опекать.

Впрочем, кое-чему и они были бессильны способствовать. Речь, конечно, об отношениях с девушками. Да, Радонов – этот высокий, статный обладатель ясных чёрных глаз и гордого римского профиля – мог бы нравиться. Только вот даже любящая доктора Валя Верёвкина и та пасовала порою пред этим циником, охальником и «злоязычником, злым, злым».

Иван Сергеевич Первоиванушкин, напротив, был истинным любимцем гаджиевских девиц. Все они отчего-то полагали, что «этот златокудрый и сребролукий Феб» со дня на день выберет лучшую из них (каждая думала, что именно её) и поведёт под венец. Но он всё не выбирал, оставаясь обходительным с каждой и позволяя восхищаться собой. Было в этом что-то мальчишеское, право. Но если вникнуть, то он и был, в сущности, мальчишка: «Ой, хорошенький какой лейтенант…»

Более других первокрасавиц посёлка на него заглядывалась Илона Итальянцева. Сотрудницы метеорологической службы, где работала эта гордая и своенравная барышня, знали, что «Илонка сохнет по Ивану Сергеичу». И само собой, корили его за слоновье бесчувствие. Мужчины же метеорологи, руководимые своим начальником – дряхленьким, пенсионно-неловким Сокольским – чертовски завидовали молодому штурману. А Первоиванушкин, как он сам однажды признался Широкораду и Радонову, «выдерживал характер и томил её, чтобы, значит, любила без истерик». На что Вадим Радонов ему тогда же прочёл целый трактат насчёт женской истерики, которую, как известно, Бог женщине послал любя. Да ещё из Платонова навертел: «Мне бабка говорила… у каждого есть ангел—хранитель. А внук её открыл, что этот ангел – зверь, сознание из костного мозга».

И всё-таки объяснение у Первоиванушкина однажды выкарабкалось. Они мерзли с Илоной на старом пирсе, под тусклым фонарём, и Ивана вдруг прорвало:

– Лёд за пристанью за ближней,

оковала Волга рот,

это красный,

это Нижний,

это зимний Новгород…

– Ты о чём?

– Да так… Новгород мой вспомнился… Будешь меня любить, Илон?

– Буду, – не колеблясь ответила она.

Он прижал её к себе, послушную, как снасть.