Читать книгу Ситцевая флейта (Светлана Геннадьевна Леонтьева) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Ситцевая флейта
Ситцевая флейтаПолная версия
Оценить:
Ситцевая флейта

5

Полная версия:

Ситцевая флейта

Не лгала, не крала, не жильдила.

Пусть с крылами – всё равно бескрыла,

пусть с любовью – всё равно не люба.

Не чужие, а свои погубят.

Милый, милый.

Незабвенный – завтра же забудет!

…Сиротою лучшими людьми я,

сиротой к настенным я поэтам.

Возникают рвы, валы, кюветы.

Не стена растёт – лоботомия.

Рассеченье мира. Больно. Бритвой.

Разрывают связи, связки, жилы.

Слышу крики: «на ножи, на вилы,

на ракеты, копья…»

Милый, милый

по другую сторону стоишь ты

баррикады! (На запястье выше

родинки. О, как их целовала

каждую. В постели…) Все три вала

между нами. Я сползу по стенке

и по всем, по этим Стенам Плача

по родным, безудержным, вселенским,

по бездонным, по бездомным, детским,

но в ответ –

не сдам ударом сдачу…


***

«Хочется мне вам сказать, панове!» –

так диалог начинался Тараса.

Родненький мой. До измены сыновьей

время немного осталось! Запасся,

словно бы на зиму банкой варенья,

верностью родине! Деды, отцы где

кровь проливали! Тела, как поленья

в топку кидали, где мины мишенью,

раны разверсты…красна земляника…

Отче! Тарасушко! Плачь превеликий

скоро раздастся над Русской землёю!

Оба спогибнут. Остап пал героем.

…О, как он пел эту арию стоя

за пару глав до скончания боя,

глядя на мертвое тело Андрия:

– Что же ты…братко!

Всклень степь казацкая вся без остатка,

родина рвётся: рука, чрево, матка –

всё наизнанку: крыло, кости, выя.

Есть кто живые?

Мама. Тарас. Украина. Россия.

…Пахнет зловонно предателя тело,

гадко, противно, его тленом съело,

и нечем плакать – клюют очи птицы,

выдрано око, что шарик искрится,

и небо выжгло мозг тот, что Тарасу

вправить, вовек починить не удастся!

Этим вот я истерзалась до капли,

словно прозрела я вдруг, больно так мне:

целый народ! Очень много народу

к панночке спать отправляются сходу.

Где взять отцов нам, Тарасовых сабель?

Мир весь разграблен. Разъят. Испохаблен!

Смыслы поменяны равенства-братства

на: извлеченье из боли богатства,

на: ради выгоды нужно сдаваться,

на: демократство, на лауреатство,

на: развращение, вражество, адство!


Снова выходит Тарас в поле Бульба:

– Стой же! Слезай с коня! (Гневные очи!)

Я породил! –

крик на грани инсульта.

– Я и убью! –

пульс… но нет больше пульса.

Выстрел грохочет.


***

У меня к тебе чувство родства – Рождество!

У меня к тебе праздник, где булки, ватрушки.

У меня к тебе храм, где разверсты его

величаво ворота: девицы, старушки,

волгари, продавщицы, кассирши, толстушки,

забубенные странники, две акушерки,

аллерголог, артист из простых, из губернских,

о, молись, на коленях пред Богом, народ!

О, родимый, из Сормово или мещерский

те, кто строили автозавод!

В Новый год заходился ты на фейерверке,

пил шампанское, ел оливье. Что ещё

нам осталось? Толпой общей в беленькой церкви

повторять вслед за батюшкой (пульс учащён!),

ибо Бог любит всех. Бесталанных, простых,

обездоленных, странных, запойных, ленивых,

всех блудниц, мытарей, сребролюбых, таких,

кто в мехах, кто в рванье. Всех больных. Особливо

всех немощных, всех попранных несправедливо,

всех оболганных. Ибо для Бога нет злых!

Вот стоят они вместе единой толпою

толстосум и бедняк.

Шоферюги, изгои.

Провинившиеся и святые. И все.

Наконец-то могу дать я волю слезе

и подумать: «Дитя в теплых овцевых яслях,

научи нас родиться в кормушке, обмаслясь,

где пучки из соломы, где снизки и свясло,

вол, телёнок и овцы – дыханием греться…»

Научи собирать в нас разверстое сердце

и дыши в нас. Дыши! О, малец сероглазый!

Пряно. Свято. Светло. В грешных нас, несуразных.

А затем на Голгофу. С разбойником рядом.

Научи быть великим. Негиблым. Распятым.

И скукоженным тельцем в крест вжаться. Так, Отче,

в Рождество нам на землю послал Сына ночью.

Это можно понять лишь умом надвселенским!

Можно телом принять ни мужским и ни женским:

в этих косточках птичьих и спинках стерляжьих.

А толпа нарастает. Идёт служба дальше…

Нет бездонней могил.

Нет живее убитых.

Нет любимей распятых.

Нет жальче невинных.

…А дитя в тёплых овцевых яслях глядит так,

что слезами давлюсь я:

О, Сыне!

О, Сыне!


***

Она маскировалась подо всё:

под страсть, под нежность, ссоры и разлуку.

Она убьёт, спасёт и вознесёт,

похожая на боль и лженауку!

Судьбу свою скормила ей: держи!

Я все клубки у Ариадн смотала.

А ей – она же вечная – всё мало,

многоэтажной, что ей этажи?

Ей невдомёк, она без языка,

что в Вавилоне языков смешенье.

Она так низко падала – жестка!

И возносилась до изнеможенья!

Не просто щёки, я ей всё лицо

и всю себя подставила – не жалко!

Под это небо, отсвет чей свинцов,

фаршемешалка, соковыжималка.

Сама себе и жертва и палач!

Как от любви я голову теряла,

и всё равно – ей вечной! – было мало

всех городов в груди, высоких мачт

и Пенелоп, что ткали одеяла!

Хоть пой, хоть вой, а хоть пляши и плачь!

…ты в Китежах моих, в моих столетьях,

что свили гнёзда в птичьих позвонках,

и тот, кого люблю – теперь в веках,

и оттого, что я люблю, ты весь вне смерти!


***

Не всё в нашей жизни проверенно мерками,

на грудь я смотрю на свою в тихом зеркале.

Любимый мой помнит любую подробность,

тепло её, жертвенность, страстность и робость!

И запах ванильный! Плоды так упрямо

все благоухают умильно и пьяно.

И запах пшеницы, и спелого хлеба,

грибов и цветов, запах первого снега.

И запах дождя, запах пота и счастья,

корицы и мяты, охотничьей страсти.

Озона и кофе. Лаванды, мелисы.

Как грудь моя пахла, когда сын родился!

Молочным, крестильным, медовым искусом,

младенческой кашей, алмазным моллюском!

Два яблока – грудь моя, сладкие соки.

В сосок мой, вцепившись, ребёнок причмокнет…

Мы в снах Цареградских, мы в княжьих улусах,

в славянской мы вязи, калиновых вкусах,

архангельских мы, серафимных, мессийных,

мы в аргамедонновых связках российских.

В пучочках насушенных травок в прихожей,

в иконах Мадонны, названиях Божьих.

О, как хороша грудь кормящей мамаши

под бязевой майкою млечною пряжей

блеснёт, распахнувшись, цветастый халатик.

Грудь женщины – звёзды на фоне галактик.

И космосу светом она, округлившись,

открыта по-детски, в доверье, в затишье.

Не надо ни знаков, герба ей, ни флага,

нужна для защиты семьи ей отвага!

И крестик злачёный сияет в межгрудьи,

и родинка, как в Вифлеемском сосуде.

А правая грудь чуть поболее левой,

а левая чуть поупруже, напевней,

моя асимметрия дальнего севера –

кувшин розоватый душистого клевера!


ГЕКУБА

Спящей на ложе своём, в Греции, в каменных днях,

в глиняных городах. Бодрствовать нету смысла.

Где по поверью она, кутаясь в простынях

видела: Троя горит, дым летит коромыслом.

Милый, единственный мой, помнишь, что было тогда?

Снежно-песчаный курган, где Сириус пьёт из стакана

за одичалых собак – это же их звезда,

если одной из них после Гекуба стала.

В этих я снах из снов кости кидала: лови

мясо, остатки супов, хлеба, зерна немного.

Сколько столетий, эпох нашей с тобой любви

на миллион разлук битого камнем бульдога.

Может, я вижу сон вовсе не свой, а твой?

Руки, что вдоль летят – волосы, шея, тело.

И от восторга я, словно скольжу под тобой,

гибкая, что змея. Млеющая, опьянела…

Слушай: воскресни вовнутрь! Если убитым ты был.

Слушай: убейся вовнутрь! Если ты был не повержен.

В лоно, во чрево, во глубь, в пазухи всех могил,

в кратер вулкана – горяч, розов и страстно нежен.

Всё остальное чушь: рёбра, предплечья, душа.

Главное для тебя – всепобедимая сладость!

Я разрешаю всё! Женщина тем хороша,

что Вавилон сокрушён, а что Блудница осталась!

Буду тебя целовать. Буду ловить я твой рот.

Родинки, пульсы, живот…Рано! Пока ещё рано!

Знаю, что этот вот сон сладко и больно убьёт.

Да мы с тобою уже рваная, общая рана!

Капельки крови мы. Нас после смоет водой.

Но мне сейчас всё равно. Я же ещё не очнулась.

Глажу ладошкой лицо. Ты же такой молодой.

Вижу: рубаха твоя свесила крылья со стула.

Вижу, что младше меня ты, где ахейцы с мольбой,

на Агамемнона ты младше и на Поликсену.

Младше на слёзы богинь – вечно рыдающий вой,

младше, когда я к тебе руки свои воздену.

Младше на это вино красное, сочное и

вровень со мной на любовь. Нежность и страстность нашу,

на имена, племена, странствия, горечь, бои.

Это тебе Одиссей, от берегов чаля, машет.

Это Итака в слезах. Это фракийцы в ночи.

Маленький тощий щенок, что вислоухий и зряшный.

Я его прикормлю, сына бульдожьего: щи,

рыбу, сухарики, хлеб – тёплый, зернистый, вчерашний.

Всё, что ни делаю я там ли, не там ли, а здесь,

вижу тебя я во всём: в гугле, в фейсбуке, с экрана,

что ты со мною. Во мне, словно бы в море ты весь,

сверху, классически. Но

рано! Ещё милый, рано!

Солнце. Рассвет. Заря. Каменный Зевс растёрт,

каменный Зевс разверст в бронзу, в огниво, в злато.

Боже, какой смешной этой Гекубы щенок.

Как сокровенна она – нам за любовь расплата!


***

Если честно, то я совершила почти невозможное.

Я простила. Хранить перестала обиды свои

в той шкатулке простой, без каменьев, без глянца подложного,

слишком много у нас той моей одинокой любви!

Слишком много у нас – ты не ценишь – но цен сногсшибательных,

слишком много хранимого – ты не хранишь – я храню,

слишком много у нас – этих цельных, таких замечательных

моих резанных вен и растерзанных слов на корню!

А тебе – чистота. Тебе травы алтайские. Родина

самого Шукшина, восхожденье, признанье, цветы.

И снега все твои – драгоценные и новогодние.

Лишь одна я камнями забросана.

Только не ты.

Лишь один ты мне снишься. Не я тебе – нежная, страстная,

да такая горячая, родинка, что на губе.

– Ну, давай в кафе встретимся! – ты позвонишь мне. Отказами

эта улица Горького, памятник каменный где.

Там под платьем в обтяжку белье кружевное и лифчик,

кружева от Версаче и запах ванильный духов,

я могу умереть для тебя безмятежно, не кичась,

я как вечная Герда на север из льдов да из мхов.

Где обрублено море, где горечь крушенья и глыбы

в моих хрупких ладонях на линии жизни кипят.

…Шелковистые пряди (ты коротко стрижен и выбрит),

я в сомненьях, терзаньях, в соитьях с тобой без тебя.

***

Коромыслова башня – навеки моя!

Возлюби, придави, камнем ляг мне на грудь!

Вам – проект.

Вам – название книг бытия.

А мне – жизнь, а мне – смерть и всежизненный путь.

Мне ни прозы не надо от вас, ни стиха.

Я хочу эти камни под грудью вдыхать.

Я хочу их носить в чреве вместо детей,

вместо птиц и зверей, вместо рощиц-полей,

Коромыслова башня – моя на века.

И не смей, и не смей: тело девьё поёт

под камнями её, кирпичами её,

посмотри: вот сломался, коль шла, каблучок,

и ведро в коромысле вцепилось в крючок.

Упадёшь – закопают, я знаю, за что:

вот за эту пропащую, за красоту,

вот за эту высокую, за чистоту.

За Никольской, за Тайницкой вниз и вверх съезд,

лучше буду виновной, чем так, без причин.

Ибо общество наше предаст, выдаст, съест,

потому и люблю его, выход один.

Как и вход через арку. Идём же, идём!

Сколько можно веков мне – Алёной – лежать

в нашей волжской земле? Подстели хоть пиджак

в мой вмурованный плач,

в мой вмурованный дом.

Я же чувствую глины вмороженный ком!

Как достать эту башню из девьей груди?

Приложи своё ухо к златому холму:

не спасёт красота, не спасёт. И не жди!

Красота для спасенья совсем ни к чему!


ПРОЩЕНИЕ

***

Я не размениваюсь на обиды.

Я не растрачиваюсь на них.

Хочу, как солнце кричать: «Гори ты!»,

хочу Дантесом я быть убитой

в российских рваных снегах живых!

Хочу, как травы.

Хочу, как рыбы.

Хочу молчать. И не помнить бед.

Пусть камни вслед – но какие обиды?

Пусть раны в сердце – но в ранах свет!

Опять же солнце. Опять же люди.

Обиды – слабым, пустым, что дым,

а мне прощение, как орудье,

а мне любовь к не прощавшим, им

мужчинам, женщинам. Мерить ссорами

ужель возможно короткий век?

Раздраем, сварами и раздорами,

затменьем, мщением и укорами.

Уймись, бессолнечный человек!

Уймись, обиженный и нанизанный

на острый сабельный штык обид!

Ты мной ушибленный укоризною,

в тебе мой весь Арарат болит.

В тебе все нити мои Ариадновы,

в тебе, о, мстительный, зуб за зуб,

своей обидой навек обкраденный

иль на два века – в соцсеть, в ютьюб!

А ты мне дорог. А ты мне люб.

Пусть буду я эпицентром Дантовым,

пусть все круги – я, как есть, вокруг.

А китежградским – тире атлантовым,

нет, не присущ мне обид недуг!

Вот сердце, сердце да в рёбра – вожжами,

вот мысли, думы – в разрыв, клубя.

…А я готова рубаху с кожей хоть

отдать последнюю за тебя!

И жизнь готова – бери всю, властвуя,

себя готова – в горнило дня.

Глоток последний воды ли. Яства ли.

Прости меня!


***

Всем, в ком я умираю. Всем, в ком я умерла,

я пишу эту записку предсмертную, бьющую в ритм!

Пусть будет она мягкой – в ангельские крыла,

пусть будет она такая, что в огне не горит.

Пусть будет из моих тягучих псалмов и молитв,

пусть будет кому-то Царь-градовский щит,

тонкий лёд Атлантид!

Всем, в ком я умираю пофразно, построчно, последно

или совсем без следов.

Любимому моему! (О, поцеловать бы его подмышки, особенно родинку слева,

которая снится,

от нежности тая, от слов,

от всех айсбергов и всех «Титаников» помнить частицы…)

Всем, в ком я ещё теплюсь, всем, в ком я ещё жива,

всем, в ком я ещё дышу, ещё говорю, пишу, надеюсь.

Им не обязательно помнить, им проще, чтоб трын-трава,

сходная с землетрясениям в аверс его и реверс.

Им всё равно не продолжить дело моё. Они

слишком тепличны, когда помнить меня обещали.

Я обращаюсь к тем, в коих мои огни,

махонькие, горят между иными вещами.

Между «прости и прощай». Между, где рвётся мной нить.

Между борьбой и уютом, выгодой и ленцою.

Не приносите букетов. В вас я не сбудусь. Не быть.

Не восходить. Не кружить. Не говорить в лицо мне!

Просто пищу я письмо вам. Рву. И опять пишу.

Я умираю в глагольных рифмах и недоподругах!

В чьих-то обидах не равных ломаному грошу,

в сплетнях, в закрытых дверях, в чьих-то свинцовых кольчугах!

Но вот такая – больная – видно, поэта судьба!

Но вот такая – большая – видно, в груди плещет рана!

Вечно себя отпеваю в чьих-то чужих я гробах,

в чьих-то чужих языках, на остриях, нирванах.

Видно, сама себе я – цель и сама – урок!

Вот я возьму и воскресну! В вас! И не в вас! И в похожих,

ибо я – не итог. И не ложусь под каток

этих чужих дорог, этих земель придорожных!

В сон свой любимый и в сок этих берёзок в лесу.

Пей, вспоминая меня, вдоволь, в исток напейся!

Письма мои, как глоток, словно у провода ток,

лейся в меня – спасу! Право же мир, не тесен!

Поутру в серебре пальцы от этих строк.

Как в серебре мой крестик.


***

К тебе иду я, к ним, иду ко всем,

чтоб стать щитом, бронежилетом, тем,

чем можно заслонить, спасти, отъять и вырвать

у смерти. Войны поменять на мир нам!

Наверно, где-то есть огромный диск, компьютер:

спасти в спогибших матерях малюток!

Спасти возлюбленных,

родных,

их жёны ждут!

Зефир, халва, вино, еда, пломбиры.

Не сабля, нож, не пули, не редут.

…Ты ночью снишься мне. Приходишь в сны, уют

налаженный, в мой быт квартирный.

Ты рушишь всё! Под песню, что гремит.

Зачем тебе такое, мой погибший?

Зачем тебе такое: видеть, слышать?

Из всех ты снишься войн:

их было тьмы!

Ты снишься, как в билайне мне – кешбеком,

наградой, премией, живущим человеком,

не отделённым небом, раем, криком,

Лемурией, Град-Китежем, гранитом.

И крошится привычный, крепкий быт мой.

Ты знаешь, сколько стоит мой ремонт?

Сервант, диван? И муж. А муж взбешён.

А наяву – лишь пустота и пропасть.

Ты хочешь, чтоб я встала там, где область

под токами высокой частоты?

Иль чистоты? Но мне не быть такою,

хоть сотни раз укутаю, укрою,

спасу, достану, выдерну, умчу.

Ты снишься у берёзы. Ты ничуть

не постарел. Не поседел. Не выжил.

Прости меня, прости меня, прости же…

Ты шепчешь. Я шепчу. Мы вместе шепчем.

Рука к руке, лицо к лицу всё цепче, крепче.

Прости, прости, не плачь и не горюй.

…Сливаемся в единый поцелуй!


***

Прости меня сынок, за недогляд,

ведь ты же знаешь: яблоко от яблоньки.

За растерзание страны, раздел, распад,

твоей страны, где ты родился маленький!

А пальцы –

мармеладные жучки,

и эти абрикосовые пяточки.

Прости меня, прости меня, прости,

я шью, вяжу, я вкручиваю лампочки.

Я всё сама! Лишь ты б зубрил, учил,

и чтоб не дрался в школе. Надо было

учить, чтоб дрался, чтоб вгрызался, сто причин

есть для того, мой золотой, мой милый.

Давай посмотрим Джармуша вдвоём,

«Цветы» посмотрим сломанные что ли.

Твой молодёжный сленг мне хуже штолен,

все эти спичи, вписки, на приколе

и вера в то, что все мы, все умрём.

Ты помнишь, как я болела я лет пять?

Как выкарабкивалась, как пила таблетки?

С кем ты тогда связался? Чем кричать,

каким мне горлом? Ох, уж эти детки…

И выжжено, и сколото оно

как яблоко от яблоньки, от ветки,

тебя не отпускать бы. Нет. Нет. Но

как оградить от жгучей той брюнетки?

…Тогда поэму написала я. Сожгла.

Но смысл таков: зачем из яйцеклетки

тебя я отпустила? Из тепла,

из дома, от квартиры, от кушетки.

Сейчас твержу одно: прости меня,

что расцепила руки, провожая,

не бросилась под ноги. Как чужая,

что не заплакала, стеная и виня.

Домой вернувшись, плакала три дня.

Хватило б слёз: полить три урожая…


***

Ах, Елена, прошу тебя, больше не лги – Троя пала!

Камни летели в затылок, сгорали столетья!

Что теперь беды иные со вкусом сандала,

с запахом смерти?

Их драгоценные туши чадят, что Везувий!

Порохом гари, налипшего провода, током разрядов!

Кормчие книги сгорели, и солнце-глазунья

на сковородке небесной плывёт камнепадом.

Жарко, Елена!

О, нет нам пощады в эпохах!

«Четьи-Минеи» прочитаны в новой тетради.

Мир Хасавюртовский жаждущий чистого вдоха,

много цветов, винограда и с маслом оладий.

Карты на небе начерчены: Минска не будет!

Дети взрослеют в подвалах, в обугленных дзотах.

Мир утопичен! В слезах, лживых страстях, во блуде.

Мир – обоюден, прилюден, разыгран на нотах!

Он не убил нас! Он вырастил щит нам на сердце,

домик улиточный, панцирь ракушечной сцепки!

Можно поужинать, выпить, немного согреться,

войн разжигать, о, не вздумай, Елена, соседских!

Не говори: Конь Троянский привязан на жердь – ось земную,

лучше меня опорочь в пеплах цивилизаций!

И – на костёр! Хоть старуху, а хоть молодую,

чтоб признаваться!

Что Менелай твой погиб! И в Элиде под пеплом

тонет Донбасс. И разверзлись все земли, все Марсы.

Правды взыщи! Восстанавливай!

Кто имя треплет

истин высокое – с теми борись, не сдавайся!

Если разрушено, если распято святое!

То не ропщи, не ищи в людях слабых сочувствий!

Космос пружины так сжал под спиной, под пятою,

что, словно крем он из тюбика, нас давит с хрустом.

Прямо на звёзды! На угли сгоревших, изъятых

из обихода планет, городов, стран, поверий!

Но разроссиять нельзя! Как рагречить Троянских,

так невозможно, Елена, нас разэсэсэрить!

Вот пишет он с того света космических лазов,

сгибший супруг твой про комья космической глины.

Компьенский мир так возможен! И Столбовский даже

тот, что со Швецией был заключён триединый.

Будем пророками, будем в Отчизне былинной

в нашем Отечестве! Будем не в нашем, тем паче!

В камне застывшая Троя погибшая гибнет…

Плачь же!


Саур-могила


…Если б успела тогда, не сегодня.

Если б успела тогда, где был бой.

Весь испещрён камень твёрдый и плотный,

сколько в нём пуль и осколков в нём, сотни?

Как же так можно? Здесь мир был живой…

Боль, только боль. Вот, что нынче осталось.

Бой был здесь, бой. До победного ярость.

Сколько терпела страна моя? Жало

даже проникло сюда…Как кричала

женщина в чёрном у пьедестала,

где имена сорок пятого года

и где четырнадцатого.

С восходом

можно увидеть Азовское море.

Словно сначала,

взобравшись на взгорье.

Связано время чугунно, как стела.

Здесь запеклись пули в рваное тело.

Саур-могила, как крепость, снарядов

враг не жалел для такого массива.

Степь желтолика. И некуда падать

ибо за нами

Россия!

Впрочем, нет «до», как и, впрочем, нет «после»,

есть лишь единое общее горе.

Рваное время от денег саросьих.

Не искушайся, о, брат мой, ты брось их…

Заново русский бы корень наш сросся,

Бога прошу, раз не помню, который.

Небо прошу.

Землю. Космос и звезды,

бренное это прошу лукорморье.

И подхожу ближе к женщине в чёрном,

так она плачет щеночком-подростком,

гномиком, хлебушком свежепеченнным.

Словно бы сёстры, обнявшись, стояли

долго мы. Долго! Закат пал Икаром

в пенное море в туманном причале.

Пели поляны. И ветер был, ветер.

Ветер всегда здесь и трав многоцветье.

Здесь обнимают века нас всех, люди!

Веще и свято. Светло. Непокорно.

Вот по тропе мы спустились. Лишь корни,

чуяла я, вились в сердце подгрудно

И никаким их не выбить орудьем

и никакою не выдолбить миной!


***

Крещенье Руси мне родней и охватней.

Оно продолжается в наши столетья.

И в прорубь!

А льдины сцепили объятья.

Дыхание рвётся. Все – чада мы, дети мы.

А солнце огромное. В первый раз вижу я

такого размера, объёма, охватности.

Вот – им в половину вселенная выжжена,

оно растекается – красное, рыжее –

в любви к нам всем, людям, всей кровью, всей ласкою.

И ласточки! Сколько их? Милые ласточки.

Устали, наверно, лететь, путь не близкий был?

Здесь в Киеве на берегу Днепра – камушком! –

народ русский принял Крещенье Пречистое!

Головушка мытая.

Тело облитое.

Рубаха посконна. Запястье с монистами.

И даже не верится в боль, кровь и выстрелы,

в майданы и свастику, в горе и битвы мне.

Да разве для этого думалось-мыслились?

Да разве для этого грезилось числами?

О, мать городов русских, что же содеялось?

О, ты же под сердцем носила нас бережно,

ты в муках рожала из чрева кипрееева,

ты, в звёздное небо опёршись коленями,

ты, рот искривив в женских криках, у бережка.

О, Мать городов русских, веришь ли, веришь мне?

Ты верить должна в нашем веке теперешнем:

мы – дети твои нарождённые!

Схватками

как чрево слепящее, гордое полнилось,

и райское древо исполнено молнией,

ты помнишь зачатие: день и ночь сладкие?

Ты помнишь детинцев своих – имя, отчество?

Чернигов да Суздаль, Владимир да Новгород?

И тело кричащее?

Тела пророчество?

А помнишь ли плотью, где плоть там связь долгая!

И связь пуповинная, внутриутробная.

А нынче, теперь ты нам, что место лобное…

Где место крещения – место расстрельное.

bannerbanner