banner banner banner
Одиссей Полихрониадес
Одиссей Полихрониадес
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Одиссей Полихрониадес

скачать книгу бесплатно

– «Эффенди и благодетель мой, паша мой, дом мой – твой дом отныне! И жена и дети мои, и дети детей моих – твои покорные слуги!»

А он, бедный, ответил мне:

– «Все мы рабы Божии, чорбаджи!»

Сев на жеребца своего, приложил руку к феске и ускакал! И долго глядел я, как развевались красные кисти на злом жеребце его и за спиной его голубые рукава, и не мог я вовсе с места отойти, пока не потерял его из вида. Как бы незримая сила приковала меня там, где я издали на него любовался.

Когда отец мой это рассказывал, хотя бы и в двадцатый раз, трудно было не плакать.

Мать моя всегда плакала и, обращая глаза к небу, прикладывала руки к груди своей и прерывала рассказ восклицанием: «Боже! Пусть он живет долго и счастливо, человек этот, пусть спасет он свою душу, и хотя турок он, но пусть угодит Тебе, Боже наш, хотя так, как угодил самарянин добрый!»

IV.

Тотчас по заключении мира отец мой отправил нас с матерью на родину, в Эпир, а сам поехал в Афины и достал себе там без труда эллинский паспорт и таким образом право на защиту греческого посольства и греческих консулов во всей Турции.

К этому его побуждал не только тот страх, который пришлось испытать ему от тогдашнего турецкого беззакония и самоуправной грубости, но и другое тяжелое дело, которое причинило и ему, и мне позднее много неприятностей и хлопот.

Не только по поводу доноса на отца, но еще и по поводу этой тяжбы мне пришлось сказать тебе, мой друг, что худые христиане нередко по природе своей злее и лукавее турок.

От отца же моего покойного я слышал одну небольшую и очень хорошую молдаванскую сказку или басню, не знаю, как ее лучше назвать.

«Пошел один человек, поселянин небогатый, дрова в лес рубить и увидел, что большое дерево упало на землю и придавило большую змею. Змея была жива и стала просить человека, чтоб он освободил ее. Человек подставил под дерево подпорки и освободил змею. Она тотчас же обвилась вокруг него и сказала ему: «Я тебя съем!» «За что??» – спросил человек. «Все вы люди очень злы и злее вас зверя нет на свете; за это я тебя съем». Тогда человек ей сказал: «Ты так говоришь, а другие что? скажут, пойдем судиться; до трех раз кого встретим, того и спросим». Змея согласилась, и они пошли. Сначала увидали они, что люди пашут. И люди эти когда увидали человека и около шеи и тела его такую большую змею, вместо того, чтобы помочь ему, испугались и убежали. Спросила змея у одной коровы, которая была в плуг впряжена: «Съесть мне этого человека?» «Ешь! – сказала корова. – Люди все злы, и злее их зверей нету. Я моему хозяину много телят, молока и масла дала; а он меня, корову, теперь в плуг с волами запряг». Пошли они дальше, увидали на сухом поле худую старую лошадь. Спросила у неё змея: «Скажи мне, лошадь, съесть мне этого человека?» И лошадь сказала: «Ешь! люди все злы, и злее их нет зверей на свете. Я служила хозяину двадцать лет, а теперь стара стала; он меня и бросил на этом сухом поле, где меня, может быть, и волки съедят». Пошли они дальше. Встретили лисицу. Ей дал знать человек знаками, что он ей трех кур даст, если она в его пользу рассудит. Лисица тогда сказала змее: «Чтобы рассудить, права ли ты, надо видеть, как он тебя спас и трудно ли ему это было. Отведи меня туда, где тебя придавило большое дерево». Когда они все пришли в лес и увидели, что дерево лежит еще на подпорках, лисица сказала змее: «полезай опять для примера под дерево, чтоб я могла видеть, как ты лежала, и рассудить вас». Змея подлезла, а лисица сказала человеку: «Вынь подпорку!» И змею опять придавило деревом, и она издохла. Тогда человек повел лисицу к своему селу и сказал ей: «Подожди здесь в поле, я вынесу тебе живых кур в мешке». А сам подумал: «У неё мех очень красив, годится жене на шубку. Пойду, вместо кур положу в мешок злую и быструю собаку, и она поймает мне лису». Пошел в село и вынес собаку в мешке. Лисица сидит далеко на камне, хвостом играет и не подходит. «Что? это у тебя, друг мой, мешок очень велик?» «Из благодарности шесть кур несу вместо трех», – сказал человек и выпустил на нее собаку; но лисица была далеко и спаслась, громко воскликнув: «Хорошо сказали и змея, и корова, и лошадь, что вы люди злы и злее вас нет зверя на свете!»

Отец мой говорил об этой басне так:

– Я давно ее знал и хотел забыть ее, после того, как турок Мыстик-ага спас мне жизнь; но в то же почти время один грек наш и один болгарин научили меня ее вечно помнить.

Отец мой торговал на Дунае разными товарами и делал всякие обороты, но в то время он особенно занимался рыбною торговлей, скупал икру у русских липован и других рыбаков и продавал ее очень выгодно.

Он имел дела и большие счеты с одним эпирским же греком, которого звали Хахамопуло. Человек он был и жадный, и легкомысленный, и боязливый, и обманщик. Он был гораздо моложе моего отца, и отец мой был ему почти благодетелем. Отец этого Хахамопуло умер внезапно в Валахии, и мальчик остался без всяких средств к жизни, без познаний и без ремесла. Однако он был хитер; пришел в Галац, увидал, что там продают козырьки для фуражекь, и вздумал делать козырьки. Купил кожи, вырезал, сел верхом на скамью и стал какою-то гладкою костью лощить козырьки эти. Козырьки не годились.

Потом он уверил одного богатого валаха, что он отличный красильщик, учился в Одесссе и может выкрасить ему карету заново гораздо дешевле, чем другие мастера. А вся цель его была, чтобы хоть неделю еще хлеб иметь и место для ночлега. Купил сажи, сам лак попробовал сварить, совсем не так, как было нужно; накрасил пальца на три густоты, не держится, все кусками падает. Пришел хозяин кареты, взял палку и прогнал его. Он сидел у ворот гостиницы и плакал, когда отец мой увидал его и спросил у него, кто он такой и отчего он плачет.

– Мне и тогда, – рассказывал мой отец, – не очень понравился этот мальчик. Слишком уж ломался и гримасничал. И туда кинется, и сюда перегнется… Эффендико? мой! Эффендико?! – кричит он мне и воет. – Ба! говорю я ему, – следует ли паликару как женщине плакать и выть. Пошлет Бог тебе хлеба. Не кричи, дурак, у меня уж и голова от воя твоего как целый казан раздулась. А все-таки жалко его было. Христианин молодой и нашь эпирский грек.

Рекомендовал его отец мой одному из наших загорцев, который имением большим у молдаванского боярина управлял. Прожил Хахамопуло у загорца пять лет; во время войны и русским, и туркам, и австрийцам служил, деньги нажил, женился и переехал в Тульчу. Отец, видевши, что у него хорошие деньги есть и полагая, что он его благодеяния помнит, взял его в долю к себе, по рыбному промыслу, и они несколько времени торговали вместе. Еще до войны случилось отцу занять тысячу золотых турецких лир у одного знаменитого болгарина добруджанского, Петраки Стояновича. Этот Стоянович теперь уже не просто Петраки, а Петраки-бей и капуджи-баши султана; богат, как лидийский Крез, а низок так, что Хахамопуло сравнительно с ним честным человеком кажется. – расскажу я тебе и про этого болгарского архонта, что? он такое за сокровище драгоценное и откуда.

Отец его, Стоян, болгарский мужик из-под Костенджи, кажется. Я его видел. Простой землепашец болгарский, в бараньей шапке и толстых шароварах из коричневой абы.

Старик безвредный, лет ему 80, усы седые, сам худой и смуглый, пашет сам до сих пор, деньги в землю зарывает, турок боится, а болыше никого знать не хочет; всю неделю черный хлеб с луком или перцем красным ест, а баранину жарит только по праздникам. У сыновей в Тульче редко бывает, а они к нему, кажется, никогда не ездят.

Сыновей у него двое, Петр и Марко. Оба теперь богачи и беи. Петраки, как я сказал тебе, капуджи-баши, а Марко – председатель нашего Тульчинского торгового суда, тиджарета, и бич человечества в нашем городе.

Пришли они оба на Дунай в сельских путурах[8 - Деревенские шальвары.] и колпаках, еще молодые, но где-то в греческой школе обученные недурно, и открыли небольшую лавочку в Тульче. Было это еще до Восточной войны.

Как они торговали? Так, как торгует всякий христианин бакал. Не без лжи и небольшего обмана.

Это бы ничего; все мы так делаем. Но Петраки и Марко не удовольствовались такими обыкновенными доходами, но сперва приобрели они от турок много денег доносами, так что их трепетал весь город, а потом разбогатели чрезвычайно во время сосредоточения турецких войск около Дуная различными подрядами и оборотами, поставкою сена, ячменя, рису для войска, а доносы шли своим чередом.

По окончании войны у болгарских селян в Добрудже и под Силистрией скопилось множество расписок от начальников различных турецких отрядов. Часто нуждаясь в деньгах, начальство турецкое забирало в долг у селян фураж для кавалерии своей и всякую провизию для солдат. Как только узнал Петраки Стоянович, что у соотечественников его собралось такое множество долговых расписок, он стал хлопотать, чтоб общины сельских болгар выбрали его для поездки в Константинополь; достиг этого; поехал; но, явившись к великому визирю, не денег потребовал, а поверг к стопам султана все расписки его верных райя… «ибо все эти верные подданные поручили мне изъявить блистательной Порте живейшую радость, что общий враг московский изгнан с позором из пределов наших!» Так сказал Петраки.

Винить ли мы будем турок за то, что они с радостью приняли этот дар и дали мужичку нашему болгарскому меджидие и мундир капуджи-баши с расшитою золотом грудью?

Тогда еще больше стал расти и богатеть Петраки, сын земледельца Стояна. Взглянул бы теперь на него! Широкий, румяный, здоровый эффенди; одет щегольски; красивый эффенди, борода черная с проседью неболышою, походка важная, речь серьезная, в Париж ездил, по-французски немного стал говорить; паши его боятся, все консулы визит первые ему делают, коляска у него венская, лошади – львы свирепые. «Желудок, – говорит он, – у меня теперь расстроен и печенью, к несчастью, страдаю; поэтому я не в силах посты содержать, как бы того требовали приличия для примера простому народу, ибо необразованным людям религия есть единственная узда для страстей. Сожалею крайне о таковом моем преждевременном расстройстве, но что? делать! сам доктор Вельпо в Париже не советовал мне поститься. Прекрасный город Париж, и доктор Вельпо благороднейший человек. Европеец человек, вполне европеец!»

Поститься уже теперь не в силах Петраки-бей. Зато нет еврейки молодой и бедной, нет служанки, болгарки сельской, хохлушки или молдаванки, которую бы он не обольстил за деньги и не бросил бы после. Что? могут слезы сироты против Петраки-бея, когда сами паши боятся иногда его интриг и тех взяток, которые он всегда в силах в Константинополе дать?

В 67-м году прошел слух, что Петраки-бея хотят князем независимой Болгарии сделать. Но и тут он успел оправдаться пред турками. У такого-то человека отец мой имел несчастье занять тысячу лир золотых!

Хахамопуло между тем захотел отделаться от отца моего, и стали они сводить счеты. Отцу тогда было не под силу заплатить Петраки-бею, которого срок подошел, и он, полагаясь на Хахамопуло, перевел долг на него и удовольствовался тем, что Хахамопуло, который отцу был гораздо более этого должен, записал при нем тысячу лир для Петраки-бея в свою счетную книгу. «Заплати только ему эту тысячу лир, и остальные я прощаю тебе», – сказал ему отец. Расписки отец мой с Хахамопуло не взял. Как только объяснились между собой, тайком от отца, два злодея, болгарин и грек, так и обнаружилась их злоба, но что? было делать?

– Дай мне сейчас пятьсот лир, – сказал парижанин-эффенди болгарский нашему эпирскому молодцу. – Я же тебе дам бумагу или счет особый, чтобы ты был покоен, как будто я эти пятьсот лир получил от тебя по иному торговому делу. Ты отрекайся от своего долга Полихрониадесу, ибо он от тебя не имеет расписки, а я с него свои тысячу лир судебным порядком требовать стану, ибо я от него расписку правильную имею и буду утверждать, что от тебя я не получал ничего и даже знать тебя, Хахамопуло, вовсе и не хочу. Должен же мне с большими процентами за просрочки Георгий Полихрониадес из Эпирских Загор.

Вот поэтому-то и поспешил достать себе эллинский паспорт отец мой вскоре после окончания Восточной войны. Он предпочел бы, конечно, взять русский паспорт, – тогда и это делалось легко, – но русского консульства в то время не было в Тульче, и как ни слаба Эллада, все-таки независимое государство, думал отец мой, и может его защитить.

Много перенес он тогда мучений, и паспорт греческий, если и был полезен, то разве для предохранения жизни, на случай большой опасности, а для тяжбы, я полагаю, он сделал нам больше вреда, чем пользы. Турецкое начальство признавать его никогда не хотело; несколько раз хватали отца и сажали в тюрьму; не пускали его из тюрьмы в Загорье съездить и с нами видеться. Греческие консулы постоянно менялись; падет министр в Афинах, сейчас едет новый консул, и старому нередко он враг. Надо угождать новому. Сколько раз английский консул освобождал отца из тюрьмы.

Со стороны Петраки-бея, кроме мошенничества и алчности, была еще и личная злоба на отца моего – за одно слово, которое он действительно неосторожно, быть может, и необдуманно сказал в обществе.

Тогда только что начались разговоры о том, что болгарам следует отделиться от вселенской патриархии, иметь свои славянские школы и получить разрешение не только в северной Болгарии, но и во Фракии и в Македонии на своем церковно-славянском языке петь и читать в церквах.

Отец мой был человек умеренный и справедливый и всегда говорил, что болгары в подобных требованиях правы. «Отчего им не читать и не петь везде на своем родном языке? И Святой Дух сошел на апостолов в виде огненных языков именно для того, чтоб они проповедовали Евангелие всем народам на наречиях им понятных. Хорошо просят болгары!» – говорил мой отец.

Но отделения от вселенской церкви он не допускал ни под каким видом. И когда этот самый Петраки-бей однажды в доме австрийского консула выразился так:

– Этого мало, мы надеемся, что султан даст нам патриарха особого; ибо мы, болгары, ему всегда были верны и бунтовщиками подобно вам, грекам неразумным, не были и не будем!

Отец мой ответил ему, хотя и шутя, но очень обидно:

– Да! сказал он. – И до меня дошли подобные слухи с берегов Босфора. Говорят люди сведущие и высокопоставленные, будто бы садразам предложил вселенскому патриарху согласиться на учреждение особой болгарской патриархии, но что его святейшество изволил ответить так: «Ваша светлость согласится, конечно, что цыгане в Турции исповедуют одну веру мусульманскую с чистыми оттоманами, однакоже не видал еще никакой человек, чтобы шейх-уль-ислам из цыганского шалаша был взят!..»

Смеялись тогда много в австрийском консульстве по поводу этой остроты моего отца; но к алчности Петраки-бея с того дня примешались еще и национальная ненависть, и личная досада на весь наш род.

V.

Пока мой бедный отец хлопотал и мучился на Дунае, мы в Загорах жили хорошо и спокойно.

Эпирские песни родное село наше зовут «пустынное Франга?дес»… Пусть так! Но я люблю его.

Церковь у нас обширна и красива; высокая колокольни подобна крепкой башне; а наш платан совета так велик, так широк и так прекрасен, что я в жизнь мою другого подобного ему дерева не видал.

Дом старушки нашей Евге?нки Стиловой был и не велик, и не мал, а средний. Была в нем зала большая, с колонками деревянными, а за колонками софа широкая вокруг; было довольно маленьких комнат и направо, и налево, и наверху, и внизу; и погреб был просторный, и виноградники у нас, и мулы, и овцы были свои.

Старушка наша, мать моя, я, служанка молодая и старый работник, только нас и было в доме, и мы жили все мирно и согласно. Кокона Евге?нко была трудолюбива и весела; мать моя кротка и заботлива; служанка бедная послушна, и старик Константин, работник наш, вот был какой человек: он сражался волонтером под Севастополем и возвратился в Турцию с крестом св. Георгия за храбрость.

Говорили люди и смеялись над ним, будто бы он с каким-то русским писарем по окончании войны вдвоем составили аттестаты и будто бы он крест св. Георгия просто на базаре купил…

Может быть оно и правда; только для нашего дома Константин был очень хорош, и мы его все любили.

Мать моя шила, пряла сама, мыла белье; вместе с молодою служанкой кушанье нам готовили. Бабушка Евге?нко с Константином в виноградниках сама работала, рыла и копала неутомимо, пшеницу для дома сеяла… Целый день в трудах и всегда веселая. Не знала она ни жалоб унылых, ни лени. Мать моя имела наклонность впадать иногда в глубокую грусть и ожидала тогда печальных известий и всего худого; начинала плакать, и одежду на груди собиралась себе разрывать, и на землю садилась, и восклицала: «Увы, мой бедный муж! Он умер… Съели его злые собаки, враги его на Дунае… Нет вестей от него! Нет вестей от несчастного! Ах я черная, злополучная такая!.. О, проклятый, верно, был час, в который я родилась на свет…»

А Евге?нко не унывала и тотчас же спешила утешить и развлечь ее… «Не проклинай, море? – Эленица моя, дня твоего рождения! Это грех. Все пройдет и все будет хорошо, дочь ты моя… Не бойся, я тебе, старуха, так говорю!» И сядет около неё на полу же, и начнет ей рассказывать: «Яковакина жена вот то-то сделала, а Йоргакина другое сделала. Кира-Мариго утром девочку родила здоровую, толстую, дай Бог ей жить! А кира-Кириакица тетку свою обижает, кричит на нее… «бре, ты такая, бре! ты сякая!» И развлечется мать моя немного, и слушает, и скажет потом: «Много у тебя бодрости, вижу я и дивлюсь тебе…» А старуха ей: «У тебя, дочь, сердце узкое, а у меня широкое сердце… Оно и лучше так… А что? бы было, если б у обеих у нас с тобой узкия сердца были?»

Крепкая была женщина бабушка добрая наша, и ты бы, глядя на простоту речей её и на грубую старинную одежду, на её жесткия руки, не различил бы её от простой работницы деревенской и не догадался бы, что она имеет хороший дом в селе и сама госпожа. Древняя и почтенная была женщина!

Все ее уважали: но и смеху с ней было довольно…

Славилась она у нас междометиями различными. На все у неё был особый возглас, особое междометие. «Есть, кокона Евге?нко, вода у вас в колодезе?» – спрашивает человек. «А… а!» и глаза закроет. Значит: «ни капли!» – «Все работаете, кокона Евге?нко?» «Гр-гр! гр-гр!» Это значит: «Все возимся, все работаем!» «Музыка играла на свадьбе…» – Аман, аман, что? за хорошая музыка!.. Дзиннь! – Значит громкая, хорошая музыка. – «Лег отец отдыхать, бабушка?» – «А, а, а!» то-есть, «да, да, да!» и головой потрясет. Смешила она нас.

Когда стали появляться у нас в Эпире изредка фотографы, она ни за что? не соглашалась снять с себя портрет, утверждая, что такой старой бабушке картинки с себя снимать и еще машинами и деньги за такой пустяк платить, как бы грех кажется, а уж стыд, без сомнения, великий!

Цветы она очень любила до самой смерти своей и разводить их любила около дома, и любоваться на них, и нюхать любила. Когда она стала все больше и больше стареть под конец своей жизни и уже работать перестала, а почти все сидела или лежала на диване, летом у окошка открытого, зимою у очага, ей домашние люди не забывали приносить иногда душистые цветы, и если цветок был не велик, она клала его себе в нос. – «Бабушка Евге?нко, зачем вы цветок в нос себе положили?» – «А затем, море?, человече ты неразумный, затем, что руки у меня старые и работать устали всю жизнь мою! Держать рукой я цветок не хочу, а запах его хочу обонять… Понял ты теперь, человече…»

И все уже знали, что она ответит так, но все хотели слышать её занимательные ответы.

Скажу тебе еще вот что?. Кокона Евге?нко наша не только была трудолюбива, забавна и весела; она была и смелого нрава. Ты слышал, какой беспорядок царствовал в крае нашем во время Восточной войны?.. Я писал тебе уже о том, как боялся отец мой отправить нас с матерью тогда с Дуная в Эпир. Он очень тревожился и за старушку и не раз писал ей, чтоб она уехала из деревни в Янину и жила бы там, пока не кончится война и восстание. Но она всем говорила: «Кто старую такую, как я, обидит? А если и убьют… Так ведь Харон[9 - Память о языческом Хароне сохранилась у христиан Эпира. Они часто употребляют слово ? ?????? (о Ха?рос) вместо слова смерть. Есть много и песен деревенских о Хароне, или о смерти.] везде человека найдет! Сказано, что съезжает Харон с гор отуманенных и влачит с собою старых людей впереди, а сзади молодцов молодых, а деточек, нежных ребяточек, рядышком, рядышком на седле везет! Вот что?!» С болышим трудом уговорил ее брат её, доктор Стилов, чтоб она с ним вместе уехала на это время в город. В городе казалось безопаснее. По возвращении нашем с Дуная мы узнали, отчего ей так не хотелось покидать дом свой. И этому причиною главной была её любовь к отцу моему, и матери, и ко мне. У неё в темном углу конюшни было зарыто в землю золото – лир двести слишком. Собрала она их за многие года и зарыла сама. Место знал один только отец мой. Одною темною ночью приснилось ей, что на этом месте огонь горит, горит, горит и гаснет. Она испугалась, сошла туда и до рассвета со страхом великим трудилась и перенесла с молитвами деньги на иное место. И все ей казалось с тех пор, что все люди догадались и сто?ит ей только уехать, так сейчас и отроют деньги эти и после смерти её не найдет ничего отец мой и скажет: вот злая старуха обманула меня. Боялась она и брата своего Стилова, хотя он и добрый был человек. «Семьянин человек, думала она: свои дети есть; я же ему сестра, а Эленица (мать моя) чужая мне по роду, вдова сына моего сердечного!» Писать Евге?нко сама не умела; кому доверить тайну, чтоб отца моего известить и указать ему заочно новое место, где теперь деньги? Этим она мучилась долго. И решилась она в Янину к брату ехать тогда только, когда во всей соседней Загорам Куренде села христианские загорелись. В Куренде порядок иной, чем в наших Загорах… Куренда место земледельческое, земля там менее гористая; а народ там беден, потому что собственности у него нет. Земля беям принадлежала, и ее крестьяне пахали. Во всем округе одно только и есть село богатое, свободное. Это село – прекрасная белая Зица, у подножья высокого холма, воспетого самим лордом Байроном.

Когда крестьяне бедных сел в Куренде восстали и убежали на высокие горы с женами и детьми своими, рассказывают у нас, будто бы богатые зициоты предали их и подали туркам мысль зажечь в долинах все дома, все жилища восставших людей.

Ужаснулись люди и, спустившись с неприступных высот, поклонились туркам и получили помилование от них.

Вот только тогда, когда загорелись все эти бедные села несчастной нашей Куренды, Евге?нко решилась уехать в Янину к брату.

Бог спас старушку! У Гриваса в охотниках была, конечно, вместе с добрыми патриотами и всякая сволочь, жадная, бесстрашная, свирепая. Эта сволочь не гнушалась грабить и христиан, когда в чем-нибудь нуждалась.

В той самой песне эпирской, в которой родное село наше названо пустынное Франга?дес, поется о подобном грабеже и нападении на христианские дома.

„Ты пой, кукушечка, ты пой, как распевала прежде.“
– Я что? спою? и что? скажу? Какую речь держать я буду?
Вот какаранца[10 - Какаранца – капитан, начальник повстанцев или грабителей.] на горах, на самых на верхушках,
Собрал все войско он свое и всех своих албанцев.
Ножи у них дамасские и ружья все готовы.
„Ребята, вы не бойтеся, ни капли не страшитесь!
„Железо вложим в грудь, как сталь пусть будут ноги:
„И айда грабить мы пустынное Франга?дес!“
И Костарас[11 - Костарас – то же, что? и какаранца.] сказал тогда, так Костарас им молвил:
„Идите вы себе, а мне нельзя в Франга?дес,
„Там у меня двенадцать братьев есть…
„Клялись мы на Евангелье…
„И крестник есть, еще дитя; его зовут Дмитраки.“
И собрались они, идут, поднялися все разом;
Середь села привал, и в колокол звонили;
Сзывали а?рхонтов, всех а?рхонтов сбирали.
„Поклон вам, а?рхонты!“ „Здоровье вам, ребята.“
„Откуда, молодцы? И путь куда ваш будет?“
„Начальник нас прислал на подвиг за свободу!“
Тут кир-Георгия они, Бинбука[12 - Кир-Георгий Бинбука – какой-нибудь сельский богач, ограбленный охотниками Гриваса.] тут схватили…
„На ваши на дома напасть прислал нас Федор Гривас!“
Да, истинно Промысл спас нашу старушку!

Другую хозяйку и соседку нашу беременную убили грабители, раздраженные подозрением, что она не хочет выдать им мужнины деньги! А она, несчастная жертва, и не знала, где деньги: муж не открывал ей своей тайны!

И в наш дом входили; взяли некоторые покинутые вещи и деньги искали в амбаре и в конюшне; но деньги Евге?нко решилась с собой увезти, и что? бы сталось с нею, если б она не уехала!..

Итак, родные мои жили заботливо и трудились, а я ходил в школу. Мальчик я был тогда, скажу тебе по совести, тихий и благочинный; принимал участие в играх охотно; но к буйству и отважным шалостям я не был расположен. На ученье я не был ленив, и память у меня была хорошая.

По желанию отца меня рано взяли петь в церкви с певчими, и скоро я сделался любимым анагностом[13 - Анагност – чтец. На Востоке та часть церковной службы, которая у нас предоставлена дьячку, обыкновенно исправляется юношами или детьми, нередко из богатых семейств.] священника нашего отца Евлампия. Читал Апостола я искусно и громко; сразу, как только первый раз вышел, не сбивался ни в каком порядке, не забывал земные поклоны класть, когда нужно при чтении; знал годам к пятнадцати уже многое на память и особенно любил великим постом читать громко с выражением и чувством последнюю молитву повечерия, молитву ко Христу, Антиоха Панде?кта… «И дай нам, о Бог наш, ум добрый, целомудренные мысли, трезвое сердце и легкий сон, свободный от всякой лживой фантазии!..»

Отец мой знал из писем о том, какой я анагност хороший вышел и как скоро. Он сердечно утешался этим и писал нам с Дуная: «А сына моего Одиссея благословляю и радуюсь тому, что он преуспевает в церковной диаконии и псалмопении. Похвальное и честное дело; ибо и в древней Византии дети и юноши, сыновья сенаторов императорских и иных великих архонтов, считали за честь и удовольствие быть чтецами в Божиих храмах!»

Так одобрял меня отец, и я этому радовался и еще громче, еще старательнее читал и пел.

Мирно, говорю я, текла наша семейная жизнь в горах, день тихо убегал за днем… праздники церковные и трудовые будни; веселые свадьбы изредка, училище, молитва; упорный труд у стариков, у нас игры; слезы новыхь разлук у соседей; возврат мужчин на родину, радость старых отцов и матерей; иногда печальный слух о чьей-нибудь кончине; ясные дни и ненастные; зной и дожди проливные; снега зимой грозные на неприступных высотах и цветочки милые, алые, желтые, белые, разные, загорские родные цветочки мои, весной по зеленой травочке нашей и в бабушкином скромном саду.

Я рос, мой друг, и ум мой и сердце мое незримо и неслышно зрели.

Яснее видел я все; пробуждались во мне иные чувства, более живые.

Я начинал уже думать о будущем своем. Я спрашивал уже себя, от времени до времени, какая ждет меня судьба на этом свете?

И что? на том?.. Что? там, за страшною, за безвозвратною ладьей неумолимого Харона?

Я начинал все внимательнее и внимательнее слушать беседы и споры опытных и пожилых людей.

И здесь, в городах Эпира, как и на Дунае, великая тень державной России незримо осеняла меня. Прости мне! Ты хочешь правды, и вот я пишу тебе правду.

Эллада! Увы! Теперь Эллада и Россия стали для души нашей огонь и вода, мрак и свет, Ариман и Ормузд.

– Смотрите, – восклицает пламенный грек, – смотрите, православные люди, русские возбуждают болгар к непокорности и схизме. Вы слышали, эллины, об ужасном преступлении, совершившемся недавно в одном из соседних домов? Молодой сын, в порыве нечеловеческого гнева, поднял святотатственную руку на собственную мать свою. Не мать ли русскому православию наша вселенская церковь? Не она ли просветила древнюю Россию святым крещением? Не она ли исторгла русских из мрака идолослужения?.. И эта Россия, лучшая, любимая дочь нашей великой, гонимой матери, нашей святой восточной и вселенской церкви, она… страшусь вымолвить…

Да, мой добрый и молодой афинский друг! Слышу и я нередко теперь такие пламенные речи. Но не радостью наполняется мое сердце от подобных речей. Оно полно печали.

Кто прав и кто не прав, я не знаю: но, добрый друг, дорогая память детства имеет глубокие корни… И ум наш может ли быть вполне свободен от влияния сердца?

И тогда, когда я еще невинным мальчиком ходил с сумкой в нашу загорскую школу, уже замечалось то движение умов, которое теперь обратилось в ожесточение и бурю.

Учитель наш, г. Несториди, суровый и сердитый, воспитался в Греции и не любил России. Священник наш отец Евлампий, веселый и снисходительный, иначе не называл России, как «святая и великая Россия». Брат нашей доброй бабушки, врач Стилов, одетый по-старинному в дулама? и джюбе?[14 - Старинная восточная одежда; разноцветная, широкая и длинная, наподобие рясы и подрясника.], поддерживал отца Евлампия в долгих спорах, зимой по вечерам у нашего очага, летом у церкви, в тени платана, где к ним тогда присоединялись и другие люди.

– Благодаря кому мы дышим, движемся и есмы? – говорил отец Евлампий, обращаясь к Несториди. – Кем, – продолжал он, – украшены храмы Господни на дальнем Востоке? Не Адрианопольским ли миром утвердилась сама ваша Эллада, ныне столь свободная?.. Молчи, несчастный, молчи, Несториди!.. Я уже чтецом в церкви здешней был, когда тебя твоя мать только что родила… Ты помни это.

– Так что? ж, – говорил ему на это Несториди. – Если ты тогда чтецом был, когда меня мать родила, так значит и панславизма опасаться не следует… Доброе дело, отец мой!

– Нет, Несториди, я этого тебе не говорю. Но у тебя много злобы в речах, – отвечал отец Евлампий и смущался надолго, и не находил более слов.

Он был умный и начитанный человек, но у него не было вовсе той ядовитости, которую легко источал Несториди в своих ответах. «Чулок диавола самого этот человек!», так звал учителя нашего добрый священник, хотя они были дружны и взаимно уважали друг друга.

На помощь отцу Евлампию выходил, как я сказал, нередко наш старый загорский доктор, брат нашей бабушки Стиловой. Он был силен тем, что приводил тотчас же примеры и целые рассказы о былых временах.

– Позвольте мне, господин Несториди мой милый, – начал он убедительно и ласкательно (и, слушая его тихую речь, смягчался и становился иногда задумчив наш грозный спартанец), – позвольте и мне, простому и неученому старичку, вымолвить свое немудрое слово. Был я не дитя тогда, когда сподобил меня Божий промысл узреть этими своими глазами, которые вы видите, великое событие, а именно вступление войск российских в Адрианополь. Было мне уже двадцать слишком лет тогда, и я жил на чужбине во Фракии, и видел, и слышал там плач и скрежет зубов. Видел я своими вот этими глазами, как трепетал тогда грек, как не смели женщины выйти на улицу без фередже? и покрывала, и если фередже? на христианке было зеленого цвета, то разрывали на ней это зеленое фередже? турецкия женщины в клочки и били ее, чтобы не смела она носить священного мусульманского цвета. Не осмеливались тогда женщины наши выходить и за город на прогулку. Видел я, как в двадцать первом году влекли на убой адрианопольских архонтов, милый мой господин Несториди! Слышал я вопли жен и детей их невинных; видел, как янычары повергли стариков за волосы ниц пред дверьми собственных их жилищ и отсекали головы христианские ятаганами.