banner banner banner
Самодержец пустыни. Барон Р.Ф.Унгерн-Штернберг и мир, в котором он жил
Самодержец пустыни. Барон Р.Ф.Унгерн-Штернберг и мир, в котором он жил
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Самодержец пустыни. Барон Р.Ф.Унгерн-Штернберг и мир, в котором он жил

скачать книгу бесплатно

Самодержец пустыни. Барон Р.Ф.Унгерн-Штернберг и мир, в котором он жил
Леонид Абрамович Юзефович

«Самодержец пустыни» – книга о жизни Романа Федоровича Унгерн-Штернберга (1886–1921), эстляндского барона, белого генерала и монгольского хана, о судьбах людей, с ним связанных, о Гражданской войне на востоке России. Это новое, существенно переработанное и дополненное издание с уникальным подбором фотографий.

«Мрачное обаяние Унгерна не сводится только к “обаянию зла”. Одним из первых в ХХ столетии Унгерн прошел тот древний путь, на котором странствующий рыцарь становится бродячим убийцей, мечтатель – палачом, мистик – доктринером. На этом пути человек, стремящийся вернуть на землю золотой век, возвращает даже не медный, а каменный» (Леонид Юзефович).

Леонид Юзефович

Самодержец пустыни. Барон Р. Ф. Унгерн-Штернберг и мир, в котором он жил

Предисловие к новому изданию

Это исправленный и расширенный вариант книги, впервые вышедшей в 1993 году, а писавшейся двумя-тремя годами раньше. Здесь много новых фактов, значительная часть которых почерпнута мною из публикаций С. Л. Кузьмина, но еще больше, может быть, новых наблюдений, толкований и аналогий. Шире, чем прежде, я использовал слухи, легенды, рассказы людей, чьи предки или родственники оказались втянуты в монгольскую эпопею Унгерна, и хотя их достоверность сомнительна, дух времени они выражают не менее ярко, чем документы. Тут я следовал за Геродотом, писавшим, что его долг – передавать все, о чем рассказывают, но верить всему он не обязан.

Я убрал кое-какие рассуждения и умозаключения, которые имелись в первых двух изданиях “Самодержца пустыни” и которые теперь кажутся мне ошибочными, наивными или просто лишними. Как и раньше, я старался быть объективным, но объективность ограничена временем и личностью автора. Глупо делать вид, будто за четверть века после выхода первого варианта этой книги мои убеждения и я сам остались прежними. Все мы за эти десятилетия стали другими людьми. Я не утверждаю, что вместе с нами изменилось и прошлое, хотя это совсем не так глупо, как может показаться, но чем дальше оно отодвигается от нас, тем больше может сказать о настоящем – не потому, что похоже на него, а потому, что в нем яснее проступает вечное.

Полки стояли как изваянные, молчаливые и такие тяжелые, что земля медленно уходила под ними вниз. Но не было знамен с полками…

Над равниной всходило второе солнце.

Оно шло невысоко. Ослепленные полки закрыли глаза, узнав в этом солнце все свои знамена.

    Всеволод Вишневский
    1930 г.

Но Наполеона у нас не предвидится.

Да и где же наша Корсика? Грузия, Армения? Монголия?

    Максимилиан Волошин
    1918 г.

Смысла железные двери величиной в пядь

Открываются ключами примеров величиной в локоть.

    Гунтан-Банби-Донмо
    XVII в.

Брат Мао Цзедуна

Летом 1971 года, ровно через полвека после того, как остзейский барон, белый генерал, монгольский князь и муж китайской принцессы Роман Федорович Унгерн-Штернберг был взят в плен и расстрелян, я услышал о том, что он, оказывается, до сих пор жив. Мне рассказал об этом пастух Больжи из бурятского улуса Эрхирик неподалеку от Улан-Удэ. Там наша мотострелковая рота с приданным ей взводом “пятьдесятчетверок” проводила выездные тактические занятия. Мы отрабатывали приемы танкового десанта. Двумя годами раньше, во время боев на Даманском, китайцы из ручных гранатометов ловко поджигали двигавшиеся на них танки, и теперь в порядке эксперимента на нас обкатывали новую тактику, не отраженную в полевом уставе: мы должны были идти в атаку не вслед за танками, не под защитой их брони, а впереди, беззащитные, чтобы очищать им путь, автоматным огнем уничтожая китайских гранатометчиков. Я в ту пору носил лейтенантские погоны, так что о разумности самой идеи судить не мне. К счастью, ни нам, ни кому-то другому не пришлось на деле проверить ее эффективность. Китайскому театру военных действий не суждено было открыться, но мы тогда этого еще не знали.

В улусе была небольшая откормочная ферма. Больжи состоял при ней пастухом и каждое утро выгонял телят к речке, вблизи которой мы занимались. Маленький, как и его монгольская лошадка, издали он напоминал ребенка верхом на пони, хотя ему было, думаю, никак не меньше пятидесяти. Из-под черной шляпы с узкими полями виднелся густой жесткий бобрик седины на затылке. Шляпу и брезентовый плащ Больжи не снимал даже днем, в самую жару.

Иногда, пока телята паслись у реки, он выходил к дороге посмотреть на наши маневры. Однажды во время обеда я принес ему котелок с супом, принятый им охотно, но с достоинством и без чрезмерной благодарности. В котелке над перловой жижей с ломтиками картофеля возвышалась баранья кость в красноватых разводах казенного жира. Первым делом Больжи объел с нее мясо и лишь потом взялся за ложку, объяснив мне, почему военный человек должен есть суп именно в такой последовательности: “Вдруг бой? Бах-бах! Все бросай, вперед! А ты самое главное не съел”. По тону чувствовалось, что это правило выведено из его личного опыта, а не взято в сокровищнице народной мудрости, откуда он щедро черпал другие свои советы.

В следующие дни, если в обеденный перерыв Больжи не появлялся у дороги, я отправлялся к нему сам. Обычно он сидел на берегу, но не лицом к реке, как сел бы любой европеец, а спиной. При этом в глазах его заметно было то выражение, с каким мы смотрим на текучую воду или языки огня в костре, словно степь с дрожащими над ней струями раскаленного воздуха казалась ему наполненной таким же таинственным вечным движением, одновременно волнующим и убаюкивающим. Под рукой у него всегда были две вещи – большой термос с чаем и выпущенный местным издательством роман Василия Яна “Чингисхан” в переводе на бурятский язык.

Я не помню, о чем мы говорили, когда Больжи вдруг сказал, что хочет подарить мне оберегающий от пуль амулет-гay, который в настоящем бою нужно будет положить в нагрудный карман гимнастерки или повесить на шею. Впрочем, я так его и не получил. Обещание не стоило принимать всерьез, оно было не более чем способом выразить мне дружеские чувства, что не накладывало на говорившего никаких обязательств. Однако назвать это заведомой ложью я бы не рискнул. Для Больжи намерение важно было само по себе, задуманное доброе дело не обращалось от неисполнения в свою противоположность и не ложилось грехом на душу. Просто в тот момент ему захотелось сказать мне что-нибудь приятное, и он не придумал ничего лучшего, чем посулить этот амулет. Тогда я не знал, что на войне буряты и монголы носили на груди особым образом свернутую охранную мантру Белозонтичной Тары, как русские – переписанный от руки 90-й псалом.

Подчеркивая не столько ценность подарка, сколько значение минуты, Больжи сообщил мне, что такой гау носил на себе барон Унгерн, поэтому его не могли убить.

Я удивился: то есть как не могли? Его же расстреляли.

В ответ сказано было как о чем-то общеизвестном: нет, он жив, живет в Америке. Затем с несколько меньшей степенью уверенности Больжи счел нужным добавить, что Унгерн – родной брат Мао Цзедуна, “вот почему Америка решила дружить с Китаем”.

Имелись в виду планы Вашингтона, до сих пор считавшего Тайвань единственным китайским государством, признать КНР и установить с ней дипломатические отношения. Это можно было истолковать как капитуляцию Белого дома перед реалиями эпохи, но с нашей стороны законного злорадства не наблюдалось. Газеты скупо и без каких-либо комментариев, что тогда бывало нечасто, писали о предполагаемых поставках в Китай американской военной техники. Популярный анекдот о том, как в китайском Генеральном штабе обсуждают план наступления на северного соседа (“Сначала пустим миллион, потом еще миллион, потом танки”. – “Как? Все сразу?” – “Нет, сперва один, потом другой”), грозил утратить свою актуальность. Впрочем, и без того все опасались фанатизма китайских солдат. Говорили, что ни на Даманском, ни под Семипалатинском они не сдавались в плен. Об этом рассказывали со смесью уважения и собственного превосходства – как о чем-то таком, чем мы тоже могли бы обладать и обладали когда-то, но отбросили во имя новых, высших ценностей. Очень похоже Больжи рассуждал о шамане из соседнего улуса. За ним безусловно признавались определенные способности, недоступные ламам из Иволгинского дацана, в то же время сам факт их существования не возвышал этого человека, напротив – сдвигал его далеко вниз по социальной лестнице.

Говорили, что китайцы стреляют из АКМ с точностью снайперской винтовки, что они необычайно выносливы: на дневном рационе, состоящем из горсточки риса, пехотинцы преодолевают в сутки чуть ли не по сотне километров. По слухам, вся территория к северу от Пекина изрезана бесчисленными линиями траншей, причем подземные бункеры так велики, что вмещают целые батальоны, и так тщательно замаскированы, что мы будем оставлять их у себя за спиной и постоянно драться в окружении. Успокаивали только рассказы о нашем секретном оружии для борьбы с миллионными фанатичными толпами, о превращенных в неприступные крепости пограничных сопках, где под слоем дерна и зарослями багульника скрыты в бетонных отсеках смертоносные установки с ласковыми, как у тайфунов, именами (“Василёк”). Впрочем, толком никто ничего не знал. На последних полосах газет Мао Цзедун фигурировал как персонаж одного бесконечного анекдота, между тем в Забайкалье перебрасывались мотострелковые и танковые дивизии из упраздненного Одесского военного округа.

Из китайских торговцев, содержателей номеров, искателей женьшеня и огородников, которые наводнили Сибирь в начале XX века, из сотен тысяч голодных землекопов послевоенных лет не осталось ни души. Они исчезли как-то вдруг, все разом; уехали, побросав своих русских жен, повинуясь недоступному нашим ушам, как ультразвук, далекому властному зову. Казалось, шпионить было некому, но мы почему-то были убеждены, что в Пекине знают о нас все. Когда я прибыл в часть по направлению из штаба округа, дежурный офицер сказал мне: “Ну, брат, повезло тебе. У нас такой полк, такой полк! Сам Мао Цзедун всех наших офицеров знает поименно”. Самое смешное, что я этому поверил.

Поверить, что Унгерн и Мао Цзедун – родные братья, при всей моей тогдашней наивности я не мог, но волновала сама возможность связать их друг с другом, а следовательно, и со мной, пребывающим ныне в том же географическом пространстве. Лишь позднее я понял, что Больжи вспомнил Унгерна не случайно. В то время должны были ожить старые легенды о нем и появиться новые. В монгольских и забайкальских степях никогда не забывали его имени, и что бы ни говорилось тогда и потом о причинах нашего конфликта с Китаем, в иррациональной атмосфере этого противостояния безумный барон просто не мог не воскреснуть.

К тому же для него это было не впервые. В Монголии он стал героем не казенного, а настоящего мифа, способным умирать и возрождаться. Да и к северу от эфемерной государственной границы между СССР и МНР невероятные истории о его чудесном спасении рассказывали задолго до моей встречи с Больжи. Наступал подходящий момент, и он вставал из своей затерянной под фундаментами городских новостроек, безвестной могилы в Новосибирске.

Унгерн – фигура локальная, если судить по арене и результатам его деятельности, порождение конкретного времени и места. Однако если оценивать его по идеям, имевшим мало общего с идеологией Белого движения; если учитывать, что его планы простирались до переустройства всего существующего миропорядка, а средства соответствовали целям, это явление совсем иного масштаба.

Одним из первых в XX столетии он прошел тот древний путь, на котором странствующий рыцарь становится бродячим убийцей, мечтатель – палачом, мистик – доктринером. На этом пути человек, стремящийся вернуть на землю золотой век, возвращает даже не медный, а каменный.

Впрочем, ни в эту, ни в любую другую схему Унгерн целиком не укладывается. В нем можно увидеть фанатичного борца с большевизмом и евразийца в седле, бунтаря эпохи модерна, протофашиста, провозвестника грядущих глобальных столкновений Востока и Запада и создателя одной из кровавых утопий XX века, кондотьера-философа и самоучку, опьяненного грубыми вытяжками великих идей, или одного из тех мелких тиранов, что вырастают на развалинах великих империй, но под каким бы углом ни смотреть, остается нечто ускользающее от самого пристального взгляда. Фигура Унгерна окружена мифами и кажется загадочной, но его тайна скрыта не в нем, а в нас самих, мечущихся между желанием восхищаться героем и чувством вины перед его жертвами; между надеждой на то, что добро приходит в мир путями зла, и нашим опытом, говорящим о тщетности этой надежды; между утраченной верой в человека и преклонением перед величием его дел; наконец, между неприятием нового мирового порядка и страхом перед близостью архаических стихий, в любой момент готовых прорвать тонкий слой современной цивилизации. Есть известный соблазн в балансе на грани восторга, ужаса и отвращения; отсюда, может быть, наш острый и болезненный интерес к этому человеку.

Стрела в колчане Божьем

1

В 1893 году крещеный бурят, практикующий тибетский врач Петр Бадмаев подал своему крестному отцу XII докладную записку под выразительным названием: “О присоединении к России Монголии, Тибета и Китая”. Он предсказывал, что маньчжурская династия скоро будет свергнута, дни ее сочтены, и советовал уже сейчас начать планомерную работу по утверждению в Срединной империи русского влияния, не то неизбежной после падения Цинов анархией воспользуются западные державы. Бадмаев предлагал тайно вооружить монголов, подкупить и привлечь на свою сторону ламство, занять ряд стратегических пунктов типа Ланьчжоу, наконец, организовать депутацию из Пекина, которая попросит русского государя принять Китай заодно с Тибетом и Монголией в свое подданство. “Европейцам пока еще не известно, что для китайцев безразлично, кто бы ими ни управлял, и что они совершенно равнодушны, к какой бы национальности ни принадлежала династия, которой они покоряются без особенного сопротивления”, – уверял царя Бадмаев.

Подобные идеи выдвигались и раньше. Еще Пржевальский писал об отсутствии у китайцев склонности к военному делу и считал возможным быстро завоевать весь Китай; по его мнению, для этого потребуется армия не многим большая, чем имели Кортес и Писарро при покорении ацтеков и инков. Отчеты Пржевальского предназначались для военного министерства и до Александра III, по-видимому, не доходили, иначе на сопроводительной записке Витте, представившего ему бадмаевский проект, он не оставил бы резолюцию: “Все это так ново, необыкновенно и фантастично, что с трудом верится в возможность успеха”.

Тем не менее Бадмаев получил на расходы два миллиона рублей золотом и выехал в Читу, где первым делом выстроил себе двухэтажный каменный дом в центре города[1 - В 1918 г. этот особняк заняла семеновская контрразведка, превратив его в один из самых страшных застенков. – Здесь и далее примеч. автора.]. Из Читы он совершил несколько поездок в Монголию и Пекин и вернулся в Петербург лишь через три года, когда вступивший на престол Николай II отказал ему в субсидиях. Ощутимых результатов его деятельность не принесла, но вектор имперской политики Бадмаев предугадал верно. Россия утвердилась в Маньчжурии, была построена Китайско-Восточная железная дорога, возник Харбин, Внешняя Монголия стала зоной русской экономической экспансии. В Тибет, который Бадмаев называл “ключом Азии”, с секретными миссиями направлялись казачьи офицеры из бурят, и англичане, в 1904 году войдя в Лхасу, искали там несуществующие склады с русскими трехлинейками.

А за четыре года до того, как бадмаевская записка легла на стол Александра III, Владимир Соловьев, будучи в Париже, попал на заседание Географического общества. Среди однообразной публики в серых костюмах его внимание привлек человек в ярком шелковом халате; это был китайский военный агент, как называли тогда военных атташе, генерал Чэнь Цзитун (у Соловьева – Чен Китонг). Вместе со всеми Соловьев “смеялся остротам желтого генерала и дивился чистоте и бойкости его французской речи”. Не сразу он понял, что перед ним представитель не только чуждого, но и враждебного мира. “Вы истощаетесь в непрерывных опытах, а мы воспользуемся плодами этих опытов для своего усиления, – передает Соловьев смысл его обращенных к европейцам предостережений. – Мы радуемся вашему прогрессу, но принимать в нем участие у нас нет ни надобности, ни охоты: вы сами приготовляете средства, которые мы употребим для того, чтобы покорить вас”.

Соловьев не подозревал, что такого рода заявления были рутинным приемом китайской дипломатии тех лет. Делались они с целью получить финансовые займы от западных стран, для чего полезным считалось немного их попугать. В европейских генштабах прекрасно знали, что Поднебесная империя безнадежно дряхлеет, что ее армия вооружена фузеями и алебардами, что лишь магические пушки, нарисованные на стенах крепостей, защищают их от огня современной артиллерии, поэтому Чэнь Цзитун адресовал свою речь не военным, а более впечатлительной публике, способной повлиять на общественное мнение. Ожидалось, что в итоге правительство Франции предоставит Китаю желанный кредит, дабы заполучить могущественного в будущем союзника.

Женатый на француженке Чэнь Цзитун, автор книг и статей во французской прессе, строил свои расчеты не на пустом месте. Соловьев, например, с юности был одержим мыслью о восточной угрозе, причем, по его словам, тут он “не был одинок”. Это была общеевропейская фобия, а для тогдашних интеллектуалов – еще и метафора слабости духовно скудеющего Запада[2 - Недаром во время Гражданской войны китайцам отводилась роль чуть ли не главных союзников евреев в деле разрушения российской государственности, что плохо соотносилось с их реальной численностью в Красной армии.]. Напряженное “ожидание исторической катастрофы на Дальнем Востоке” для Соловьева стало доминантой последних лет жизни. Он верил, что перед лицом общей опасности наступит примирение христианских конфессий, вот почему “панмонголизм” – “имя дико” – “ласкало” его слух.

Из книги французского миссионера-лазариста Жозефа Габе, в 1840-е годы побывавшего в Тибете, Соловьев почерпнул сведения о тайном “братстве или ордене келанов” (от тиб. калон, как называли советников далай-ламы) с их грандиозными религиозно-политическими замыслами. Они якобы стремились “завладеть верховной властью в Тибете, потом в Китае, а затем посредством китайских и монгольских войск покорить великое царство Оросов (Россию. – Л.Ю.) и весь мир, и воцарить повсюду истинную веру перед пришествием Будды Майтрейи”. Речь шла об эсхатологической войне Шамбалы с неверными, но Соловьев, подставив на место “келанов” реальных японцев (“вождей восточных островов”), в 1900 году в “Краткой повести об Антихристе” детально описал будущее нашествие азиатских полчищ на Европу:

“Узнав из газет и из исторических учебников о существовании на Западе панэллинизма, пангерманизма, панславизма, панисламизма, они (японцы. – Л.Ю.) провозгласили великую идею панмонголизма, т. е. собрания воедино, под своим главенством, всех народов Восточной Азии с целью решительной борьбы против чужеземцев, т. е. европейцев”[3 - Впоследствии значение понятия “панмонголизм” сузилось. Так стали называть политическое течение, ставящее целью объединить в одном государстве всех монголов и бурят, разделенных между Монголией, Китаем и Россией. То, что имел в виду Соловьев, обозначалось термином “паназиатизм”.]. Эта сугубо книжная идеология в итоге, по Соловьеву, становится роковой для Европы, откуда она пришла в Японию. Запад себе на погибель сам выковал это оружие.

Дальнейшие события происходят в течение жизни одного-двух поколений. После занятия Кореи, следом – Пекина, где на престоле свергнутых Цинов утверждается один из наследников микадо, японец по отцу и китаец по матери, новая сверхдержава приступает к завоеванию Азии, а затем и всего мира. Уничтожены архаические государственные структуры Поднебесной империи, ее армия реформирована японскими инструкторами. Пополненная тибетцами и монголами, она первый удар наносит на юго-восток: англичане вытесняются из Бирмы, французы – из Тонкина и Сиама. Заверив русское правительство, будто собранная в Китайском Туркестане четырехмиллионная армия предназначена для похода на Индию, богдыхан вторгается в Центральную Азию, занимает Сибирь, движется через Урал. Навстречу ему наскоро мобилизованные дивизии спешат из Польши, из Петербурга и Финляндии, но при отсутствии предварительного плана войны и огромном численном превосходстве неприятеля “боевые достоинства русских войск позволяют им только гибнуть с честью”. Корпуса истребляются один за другим в ожесточенных и безнадежных боях. После победы богдыхан оставляет часть сил в России “для преследования размножившихся партизанских отрядов”, а сам тремя армиями переходит границы Германии. Одна из них терпит поражение, но одновременно “во Франции берет верх партия запоздалого реванша, и скоро в тылу у немцев оказывается миллион вражьих штыков”. Очутившись “между молотом и наковальней”, Берлин капитулирует, “ликующие французы братаются с желтолицыми”, теряя всякое представление о дисциплине. Следует приказ перерезать легкомысленных союзников, что однажды ночью “исполняется с китайской аккуратностью”. В Париже побеждает восстание рабочих, “столица западной культуры радостно отворяет ворота владыке Востока”.

В результате вся Европа, включая Великобританию, сумевшую откупиться от ужасов нашествия миллиардом фунтов, за ней – Америка и Австралия, куда снаряжаются морские экспедиции, признают вассальную зависимость от богдыхана. Что касается мусульманского мира, он в этих катаклизмах попросту отсутствует. Соловьеву казалось, что ислам, как и народы, его исповедующие, целиком принадлежит прошлому.

Во время Русско-японской войны этот сюжет стал широко известен, в последующие годы оказался надолго забыт, но еще позже, когда никакая фантастика не могла соперничать с реальностью Гражданской войны в Сибири и японские дивизии дошли до Байкала, о нем вспомнили опять.

2

В 1918–1919 годах в забайкальских газетах регулярно появляются корреспонденции М. Волосовича, сотрудника русского дипломатического агентства в столице Монголии Урге. Корректируя Соловьева реалиями последних лет, напоминая, что в Сибири ныне “японофильская ориентация господствует от Байкала до океана и возглавляется бурятом” (намек на происхождение атамана Семенова), Волосович дает прогноз ближайшего будущего: “Восприняв германскую идею мирового владычества и сверхчеловечества, Япония при благодушном попустительстве белой расы сорганизует Китай, Монголию, бурят, русский Дальний Восток, Маньчжурию, Корею и т. д., а затем двинет их на Сибирь и Европу. Японофильствующий Восток упадет к ногам Токио, как спелый плод. На запад будут двинуты народы, роль коих – сложить свои головы пур л’оппарар де Жапань и своими трупами вымостить дорогу для триумфального шествия японцев. В авангарде пойдут буряты, затем монголы, за ними главная масса пушечного мяса – китайцы. Русские с Дальнего Востока будут убивать русских из Сибири, русские из Европы будут брошены на западных славян. Следом для романских и англо-саксонских народов наступит очередь испытать все ужасы желтого нашествия. Начнутся смуты «сознательных рабочих», европейцы будут выметены из Европы или обращены в рабов желтолицых”.

На исходе Первой мировой войны и в разгар Гражданской трудно поверить, что после покорения азиатами Европы настанет долгий период процветания и религиозного синкретизма, как в свое почти идиллическое время думал Соловьев. Если столь кошмарной оказалась война между народами одной расы, а ныне – внутри одного народа, столкновение “двух враждебных рас” не вызывает у Волосовича никаких иллюзий.

Установив причину глобальной опасности, он с легкостью находит и средство спасения, тоже, разумеется, единственное: Запад может быть спасен Монголией, ибо она “сильна своей религией и готова объединиться духовно под главенством ургинского первосвященника”. Монголы – “антагонисты японцев и китайцев”, “страна их пространством великая, дух воинственный и независимый”, но необходимо позаботиться о том, чтобы им выгоднее было заключить союз не с японцами, а с белой расой. В этом случае при покушении Японии на мировое господство, когда неисчислимая масса послушных Токио китайских войск двинется на север, “летучая” монгольская конница ворвется в Китай и “учинит такую диверсию, что китайцам станет не до наступления”. Затем, “пользуясь диверсией”, англичане ударят из Индии и Тибета, русские – из Туркестана; Пекину придется прекратить войну, Япония останется в одиночестве и вынуждена будет отказаться от своих претензий.

Соловьевские всадники Апокалипсиса у Волосовича превратились в картонных солдатиков, которых он вдохновенно передвигает по карте из гимназического учебника. Итоговый вывод сформулирован с предельной простотой и краткостью: “Кто будет иметь преимущественное влияние в Монголии, будет иметь таковое же и в Центрально-Восточной Азии, а после – и на всем земном шаре”.

Эти слова могли бы принадлежать Унгерну. Для него мировое зло воплощалось не в японцах, как для Волосовича, но оба они сходились в одном: путь к владычеству над миром проходит через Монголию. Правда, если Волосович считал ее не более чем перышком, способным склонить замершие в равновесии чаши весов в ту или иную сторону, то Унгерн относился к ней по-другому. Мало изменившаяся со времен Чингисхана, Монголия представлялась ему островом в море буржуазной европейской культуры, под чье развращающее влияние отчасти попали уже и сама Япония, и даже “недвижный” Китай.

Идеи Унгерна питались низведенным до дежурной темы русской журналистики мифом о “желтой опасности”, но с обратным знаком. “Существует не желтая опасность, а белая”, – говорил он[4 - Понятие “белой опасности” (“хакабату”) было важнейшим элементом идеологии японского паназиатизма.]. Страдающей стороной объявлялся Восток, призванный противостоять агрессору, чтобы в итоге стать его благодетелем. Унгерн верил, что лишь азиатское нашествие принесет Европе обновление; внутри ее самой такой очистительной силы не существует. Не случайно в его планах радикального переустройства мира важное место отводилось буддизму.

Немало одиночек и до, и после Унгерна искали точку духовной опоры на Востоке, но никто не пытался привязать ее к местности с целью создать стратегический плацдарм для борьбы с социализмом и либерализмом. Учение Будды волновало многих русских и западных интеллигентов, но только Унгерн собирался нести его в Европу на острие монгольской сабли. При этом образцом для него оставалась рухнувшая Поднебесная империя, которую он мечтал возродить ради “спасения человечества”.

Как буддист и проповедник паназиатизма Унгерн отпугивал белых эмигрантов, но он же сделался вдохновляющим примером тех успехов, каких может добиться в Азии европеец, разделяющий туземные идеалы. Вероятно, именно в этом качестве Унгерн в 1960-е годы заинтересовал американскую разведку: в нем увидели тип Куртца, героя “Сердца тьмы” Джозефа Конрада, для которого роль вождя африканского племени была еще и средством добычи слоновой кости для пославшей его в джунгли компании. Чтобы изучить опыт остзейского барона, ставшего монгольским ханом и чуть ли не живым божеством, в ЦРУ составили библиографию посвященных ему мемуаров, статей и доступных архивных документов на нескольких языках[5 - Этот список из 197 названий приведен в книге польского историка и журналиста Витольда Михаловского “Testament barona Ungerna” (Warszawa, 2000).].

При всем том идеология Унгерна проста, если не элементарна. В плену у красных этот сын доктора философии Лейпцигского университета и враг западной цивилизации, с солдатской категоричностью оперируя словами “должен” и “подлежит”, вкратце сформулировал свое кредо: “Восток должен столкнуться с Западом. Культура белой расы, приведшая европейские народы к революции, сопровождавшаяся веками всеобщей нивелировкой, упадком аристократии и прочая, подлежит распаду и замене желтой, восточной культурой, которая образовалась три тысячи лет назад и до сих пор сохраняется в неприкосновенности”.

3

В 1920 году, когда Унгерн гонялся за партизанами по забайкальским сопкам, в баварском Байрете, городе Рихарда Вагнера, Адольф Гитлер встретился с членами известного позднее “Общества Туле”. Среди них был Рудольф Гесс, ассистент кафедры геополитики в Мюнхенском университете, которую возглавлял Карл Хаусхофер, в прошлом немецкий военный атташе в Токио, в будущем президент Германской академии наук.

Согласно его гипотезе, прародиной ариев была Центральная Азия, район нынешней Гоби. Три-четыре тысячелетия назад климат здесь изменился, цветущие долины превратились в пустыню, после чего арийские племена переселились частью в Индию, частью – на север Европы; значит, легендарную Туле, традиционно отождествляемую с Исландией или Гренландией, нужно искать на Востоке. Подтверждением этой гипотезы служил буддийский миф о Шамбале, подземной стране мудрецов и праведников. Они рассматривались как носители эзотерической культуры народа, в древности обитавшего на территории Монголии, Тибета и Амдо. Считалось, что предание о Шамбале в фантастической форме отражает исход ариев, стоявших на более высокой цивилизационной ступени, чем те племена, что пришли им на смену и создали этот миф.

В 1930-е годы гипотеза Хаусхофера стала одной из официальных научных доктрин Третьего рейха. Монголия и Тибет трактовались как колыбель германцев, как потаенное мистическое сердце мира. Отсюда совсем близко и до Волосовича с его уверенностью, что хозяин Монголии обретет власть над всей планетой, и до попытки Унгерна отсюда начать строительство нового миропорядка.

В сознании современников эти идеи наложились на совсем другую традицию, восходящую к Елене Блаватской с ее “Тайной доктриной”. Ссылаясь на некие рукописи из гималайских монастырей, она утверждала, будто в Тибете находятся центры сакрального знания, сохраненного для человечества полубожественными старцами-“махатмами”. Позже француз Жозеф Сент-Ив д’Альвейдр локализовал место их обитания. С помощью телепатических посланий, которые, как он утверждал, присылал ему далай-лама, Сент-Ив подробно описал существующий под Гималаями священный город Агарта (Агартхи), чьи обитатели тайно контролируют ход мировой истории через избранных ими народоводителей верхнего, наземного мира. Наконец, в 1922 году, в Нью-Йорке, вышла книга Антония Фердинанда Оссендовского “Люди, звери и боги”, имевшая колоссальный успех по обе стороны Атлантики. В Германии среди ее читателей были Гесс, Хаусхофер и, возможно, Гитлер, а в Советской России – эзотерик Александр Барченко, небезуспешно убеждавший ОГПУ в возможности поставить могущество Шамбалы на службу мировой революции. Умалчивая о Сент-Иве как источнике своего вдохновения, Оссендовский оперировал исключительно личными впечатлениями, якобы вынесенными из встреч с монгольскими князьями и ламами. Вложенные в их уста красочные рассказы о подземном “царстве Агарты” обеспечили новым кредитом поблекшие к тому времени фантазии французского оккультиста.

Книга Оссендовского появилась через год после смерти Унгерна, но это не значит, что ему не известно было ее содержание. Автора он знал лично и часами беседовал с ним в мае 1921 года, накануне похода из Монголии в Забайкалье. Поговаривали, что Оссендовский “подогревал” его мистицизм.

Петр Врангель, в годы Первой мировой войны – полковой командир Унгерна, отмечал, что “острый проницательный ум” уживался в нем с “поразительно узким кругозором”. Точность этой несколько высокомерной характеристики сочетается с ее ограниченностью. Унгерн знал языки, много читал; в аттестации, составленной его сотенным командиром в 1913 году, говорится, что он выписывает несколько журналов и “проявляет интерес к литературе не только специальной, но и общей”. Однако это была, видимо, совсем не та литература, на которой воспитывался Врангель.

Круг чтения Унгерна определить едва ли возможно. В своих письмах, приказах и на допросах в плену он ни разу не сослался на какого-то автора и не назвал ни одной книги, кроме Библии. По рассказам, барон отдавал предпочтение философии. С юности при нем будто бы всегда была какая-нибудь философская книга, которую он “для удобства чтения разрывал на отдельные листы” и в таком виде возил с собой, но “философией” для его соратников могло быть все, что не беллетристика, включая сочинения оккультного и неомифологического толка.

История знает не столь уж редкий тип политика, чье самоощущение Кромвель выразил известной формулой: “Стрела в колчане Божьем”. В XX веке эти люди уже не удовлетворялись старыми, в рамках той или иной конфессии, представлениями о владельце этого колчана, избравшем их своим орудием. Унгерн являл собой именно такой психологический типаж, а как следствие – окружал себя ламами-прорицателями, взятыми напрокат в монгольских монастырях, и то просил своего агента в Пекине обратиться к какому-то “гадальщику”, характеризуя его словом “мой”, то пользовался услугами одной из офицерских жен, умевшей хорошо гадать на картах. Его суеверие вытекало из безотчетного чувства, подсказывающего, что при той исторической роли, которая отведена ему Провидением, он не может не получать указаний свыше, нужны лишь посредники между ним и его незримыми водителями. Раздражавшие соратников барона “грязные ламы”, “кривоногие пифии”, “степные кудесники” должны были принимать и расшифровывать сигналы, поступающие от тех, кто привел его в Монголию и вручил ему власть над этой страной.

Альбер Камю заметил, что религия Гитлера “совмещала в себе обоготворенную судьбу с божествами Валгаллы”. Про Унгерна можно сказать то же самое, заменив последних фигурами буддийского пантеона.

В протоколах его допросов слово “судьба” всплывает не раз, а в резюме одного из них отмечено: “Признал себя фаталистом и сильно верит в судьбу”.

Монгольский князь Чультун-бэйле будто бы говорил Оссендовскому, что когда-нибудь обитатели Агарты выйдут из земных недр. Этому будет предшествовать вселенская кровавая смута и разрушение основ жизни: “Отец восстанет на сына, брат на брата, мать на дочь. А затем – порок, преступление, растление тела и души. Семьи распадутся, вера и любовь исчезнут”. Вся земля “будет опустошена, Бог отвернется от нее, и над ней будут витать лишь смерть и ночь”. Тогда “явится народ, доселе неизвестный”; он “вырвет сильною рукою плевелы безумия и порока, поведет на борьбу со злом тех, кто останется еще верен делу человечества, и этот народ начнет новую жизнь на земле, очищенной смертью народов”.

Ту же апокалиптическую картину современности Унгерн рисовал в письме князю Цэндэ-гуну: “Вы знаете, что в России теперь пошли брат на брата, сын на отца, все друг друга грабят, все голодают, все забыли Небо”. Без труда вписывалось в реальность и предсказание о неведомом народе с “сильною рукою” – в нем Унгерн увидел кочевников Центральной Азии.

В 1919–1920 годах, наездами бывая в Харбине, он часто встречался с Григорием Сатовским-Ржевским, редактором тесно связанной с атаманом Семеновым харбинской газеты “Свет”. По свидетельству близкого к Унгерну человека, барон высоко ценил его “за светлый ум и благородное сердце” и доверял ему “свои сокровенные мысли”.

Суть их состояла в следующем: примерно к исходу XIV века Запад достиг высшей точки расцвета, после чего начался период медленного, но неуклонного регресса. Культура пошла по “вредному пути”; она перестала “служить для счастья человека” и “из величины подсобной сделалась самодовлеющей”. В эпоху, когда не было “умопомрачительной техники” и “чрезвычайного усугубления некоторых сторон познания”, люди были более счастливы. Буржуазия эгоистична, под ее властью европейские нации быстро движутся к упадку. Русская революция с ее намерением воплотить в жизнь перенятый у Запада идеал социализма знаменует собой начало конца западной цивилизации.

Все это кажется почерпнутым из “Заката Европы” Шпенглера. Книга вышла в 1918 году и при ее оглушительном успехе за год вполне могла добраться до Харбина. Похоже, Унгерн, если даже и не прочел ее сам, то в разного рода пересказах и компиляциях знал изложенные в ней идеи. Однако выводы, которые он из них сделал, это уже продукт его личных размышлений, основанных не только на Шпенглере, но и на собственном понимании Востока и опыте отношений с монголами.

В изложении Сатовского-Ржевского взгляды Унгерна сводились к тому, что единственная сила, могущая повернуть вспять колесо истории, – это кочевники центральноазиатских степей, “народы-конники”, прежде всего – монголы. Сейчас они, пусть “в иных формах”, находятся на той развилке общего для всех народов исторического пути, откуда Запад когда-то свернул к своей гибели. Монголам и всей желтой расе суждена великая задача – огнем и мечом стереть с лица земли разложившуюся европейскую цивилизацию от Тихого океана “до берегов Португалии”, чтобы на обломках старого мира воссоздать прежнюю культуру по образу и подобию своей собственной.

“Мистицизм барона, – писал знавший его в Монголии колчаковский офицер и поэт Борис Волков, – убеждение в том, что Запад – англичане, французы, американцы – сгнил, что свет – с Востока, что он, Унгерн, встанет во главе диких народов и поведет их на Европу. Вот все, что можно выявить из бессвязных разговоров с ним ряда лиц”.

За “мистицизмом” Унгерна стояла настолько расхожая, что ее источником он считал Библию, мысль о неизбежном конце одряхлевшей Европы, обреченной, как некогда Рим и Византия, быть разрушенной несущими свежую кровь варварами. Владимир Соловьев сформулировал неизменно повторяющуюся историческую схему, не многим отличную от варианта князя Чультун-бэйле: “Тогда поднялся от Востока народ безвестный и чужой…” Брюсов вопрошал: “Где вы, грядущие гунны, что тучей нависли над миром?” Блок провидел “свирепого гунна”, который будет “в церковь гнать табун и мясо белых братьев жарить”, да и сам Унгерн не без задней, может быть, мысли вспоминал, что его род ведет происхождение от гуннов.

Новым воплощением этих судьбоносных всадников стали для него монголы. Прозябающие на периферии мировой истории, не принимаемые в расчет ни западными политиками, ни большевиками, они должны были принести в мир испепеляющий, очистительный огонь, но сами не могли осознать свою миссию. Во многом из того, о чем говорил и писал Унгерн, угадывается уверенность, что он послан судьбой в Монголию с целью пробудить дремлющие здесь могущественные силы. “Дать толчок” – одно из любимейших его выражений. Оно постоянно встречается в его письмах и протоколах его допросов.

Маяк на Даго

1

Весной 1921 года в разговоре с Оссендовским Унгерн изложил ему свою родословную: “Семья баронов Унгерн-Штернбергов принадлежит роду, ведущему происхождение со времен Аттилы. В жилах моих предков течет кровь гуннов, германцев и венгров. Один из Унгернов сражался вместе с Ричардом Львиное Сердце и был убит под стенами Иерусалима. Даже трагический крестовый поход детей не обошелся без нашего участия: в нем погиб Ральф Унгерн, мальчик одиннадцати лет. В XII веке, когда Орден Меченосцев появился на восточном рубеже Германии, чтобы вести борьбу против язычников – славян, эстов, латышей, литовцев, – там находился и мой прямой предок, барон Гальза Унгерн-Штернберг. В битве при Грюнвальде пали двое из нашей семьи. Это был очень воинственный род рыцарей, склонных к мистике и аскетизму, с их жизнью связано немало легенд. Генрих Унгерн-Штернберг по прозвищу Топор был странствующим рыцарем, победителем турниров во Франции, Англии, Германии и Италии. Он погиб в Кадиксе, где нашел достойного противника-испанца, разрубившего ему шлем вместе с головой. Барон Ральф Унгерн был пиратом, грозой кораблей в Балтийском море. Барон Петр Унгерн, тоже рыцарь-пират, владелец замка на острове Даго, из своего разбойничьего гнезда господствовал над всей морской торговлей в Прибалтике. В начале XVIII века был известен Вильгельм Унгерн, занимавшийся алхимией и прозванный за это «Братом Сатаны». Морским разбойником был и мой дед: он собирал дань с английских купцов в Индийском океане. Английские власти долго не могли его схватить, а когда наконец поймали, то выдали Русскому правительству, которое сослало его в Забайкалье”.

Трудно сказать, что из этого Унгерн действительно говорил, а что Оссендовский присочинил или почерпнул из доступной ему литературы, но Унгерн-Штернберги были внесены в дворянские матрикулы всех трех прибалтийских губерний, и официальный родоначальник назван верно – Иоганн (Ганс, Гальза) фон Унгерн, живший разве что не в XII, а в XIII веке. Другая ветвь рода, согласно фамильной легенде, происходила от двух братьев Унгар, столетием раньше переселившихся в Прибалтику из Галиции. В них текла венгерская кровь, а отсюда недалеко уже и до воинов Аттилы – гунны традиционно, хотя без особых на то оснований, считались предками мадьяр.

Впоследствии Унгары превратились в Унгернов и, породнившись со Штернбергами, присоединили их родовое имя к своему. Баронский титул был пожалован им шведской королевой Кристиной-Августой в 1653 году, и тогда же, видимо, они получили свой герб с лилиями, шестиконечными звездами и девизом “Звезда их не знает заката”.

Между вассалом рижского архиепископа Иоганном фон Унгерном, женатым на дочери туземного князя Каупо, и Романом Федоровичем Унгерн-Штернбергом генеалогический словарь насчитывает восемнадцать колен. За семь столетий род разветвился, его представители расселились по всей Прибалтике, но наибольшее число поместий принадлежало им на севере Эстляндии, в Ревельском и Гапсальском уездах. Последний включал в себя часть материка и несколько островов, крупнейший из которых – Даго, по-эстонски Хийумаа. Во времена Ганзы и Ливонского ордена его берега служили пристанищем пиратов. Здесь этот промысел никогда не считался предосудительным.

По свидетельству современника, Унгерн “с явной охотой говаривал, что ощущает в душе голос пиратов-предков”. В этой апелляции к пращурам присутствует, кажется, не только гордость, но и потребность осмыслить аномалии собственной души. В контексте родовом, семейном, патология облагораживалась ее фатальной неизбежностью.

Унгерн воспринимал фамильную историю как цепь, чьим последним звеном является он сам. Однако если довериться Оссендовскому, который вполне мог что-то прибавить к его рассказу, но вычеркнуть – вряд ли, из этой цепи почему-то оказались выброшены два важнейших звена – отец и дед. Морской разбойник, якобы грабивший английские корабли в Индии, приходился Унгерну не дедом, а прапрадедом. Скорее всего, тут ошибся Оссендовский, хотя вовсе не исключено, что Унгерн сам укоротил свою родословную. Что касается ближайших предков по отцовской линии, он о них никогда не вспоминал – возможно, не только из-за плохих отношений с отцом, но еще и потому, что это были люди сугубо мирных занятий. Дед до самой смерти занимался вполне филистерским, с точки зрения внука, делом – управлял семейной суконной фабрикой в Кертеле на Даго, а отец, защитивший в Лейпцигском университете магистерскую диссертацию на кафедре химии и минералогии, жил в Петербурге и служил в Министерстве государственных имуществ. Для Унгерна оба были досадным буржуазным наростом на величественном древе рода, целиком состоящего из рыцарей, пиратов и мистиков[6 - Среди Унгерн-Штернбергов, давших России, Швеции и Германии немало военачальников, администраторов, дипломатов, ученых и людей искусства, были такие, о ком Унгерн предпочел бы не вспоминать. Один из его родственников опустился до содержания пивоваренного завода и выпускал популярное в начале XX в. пиво “Замок Феллин”; другой, будучи послом в Португалии, первым из русского дипломатического корпуса за границей признал советскую власть; третий, известный режиссер, в 1919 г. ставил спектакли в Еврейской театральной студии в Петрограде.].

Непосредственно от прапрадеда, который, по его словам, в Индии стал буддистом, проще было перейти к самому себе. “Я, – рассказывал он Оссендовскому, – тоже морской офицер, однако Русско-японская война заставила меня бросить мою профессию и поступить в Забайкальское казачье войско”.

Три момента сближали его собственную жизнь с жизнью прапрадеда – море, буддизм и Забайкалье, куда тот был сослан. Эта окруженная преданиями фигура наверняка волновала Унгерна в отрочестве, но еще, может быть, сильнее – впоследствии, когда он начал подмечать, а отчасти придумывать символическое сходство их судеб.

Реальный Отто-Рейнгольд-Людвиг Унгерн-Штернберг не был ни моряком, ни тем более пиратом и грозой Индийского океана. Все свои морские путешествия он совершил в качестве пассажира, хотя в юности добирался до Мадраса, где во время Семилетней войны его арестовали англичане – как иностранца, которым дорога в Британскую Индию была категорически заказана.

Он родился в 1744 году в Лифляндии, после окончания Лейпцигского университета жил в Варшаве, при дворе польского короля Станислава Понятовского дослужился до камергера, затем из карьерных соображений переехал в Петербург, а в 1781 году купил у своего университетского товарища, графа Карла Магнуса Штенбока, имение Гогенхельм на острове Даго и почти безвыездно прожил в нем до 1802 года, когда угодил под суд и был сослан в Тобольск (а не в Забайкалье, как говорил Унгерн). Там спустя десять лет он и умер.

В 1818 году литератор Павел Свиньин в книге “Воспоминания на море” описал его преступление: “В продолжение десяти лет злодей сей в осенние бурные ночи переставлял маяки с одного места на другое, дабы корабли, обманувшись ложным светом, разбивались у берегов острова. Тогда он с шайкою своею нападал на них”.

Двадцатью годами позже француз Астольф де Кюстин, проплывая на пароходе мимо Даго, услышал от попутчика, а впоследствии изложил в своих “Письмах из России” более романтичную версию этих событий. В его рассказе барон Унгерн-Штернберг, блестящий аристократ, в расцвете сил покинул русский императорский двор и поселился в своих владениях на “диком” острове Даго, потому что “возненавидел весь род людской”. Здесь этот мизантроп “начал выказывать необычайную страсть к науке”. Чтобы ничто не отвлекало его от ученых занятий, он пристроил к замку высокую башню, которую называл “библиотекой”. На самой ее вершине находился кабинет хозяина – “застекленный со всех сторон фонарь- бельведер”. Только по ночам и только в этом уединенном месте барон “обретал покой, располагающий к размышлениям”. В темноте стеклянный бельведер светился так ярко, что издали казался маяком и “вводил в заблуждение капитанов иностранных кораблей, нетвердо помнящих очертания грозных берегов Финского залива”. Эта “зловещая башня, возведенная на скале посреди страшного моря, казалась неопытным судоводителям путеводной звездой”, и “несчастные встречали смерть там, где надеялись найти защиту от бури”. Спасшихся моряков убивали, уцелевший груз становился добычей барона. Это продолжалось до тех пор, пока негодяя не выдал гувернер его сына, случайно ставший свидетелем одного из таких убийств. Барона-разбойника судили и сослали на вечное поселение в Сибирь.

Эта история стала европейской уголовной сенсацией: о владельце Гогенхельма писали как об одном из наиболее выдающихся преступников современности. “Сердце обливается кровью, человечество (чувство гуманности. – Л.Ю.) содрогается при воспоминании об ужасном злодеянии барона!” – восклицал Свиньин.

Прошло, однако, совсем немного времени, и там, где раньше видели экзотическую уголовщину, стали усматривать трагедию мятежной души. Сделавшись находкой для романтиков, Отто-Рейнгольд-Людвиг Унгерн-Штернберг растворился в персонажах романов, драм и поэм, имевших подчас весьма отдаленное сходство с прототипом, как, например, герой байроновского “Корсара”[7 - О бароне-пирате де Кюстину рассказал плывший вместе с ним на пароходе князь Петр Козловский, дипломат и писатель. Он же, как считается, поведал эту историю Байрону, с которым был знаком.]. После него благородные разбойники расплодились и надолго вошли в моду, а их прародитель превратился в демонического бунтаря, преступающего божественные заповеди не из банальной алчности, но, как считал де Кюстин, “из чистой любви ко злу, из бескорыстной тяги к разрушению”.

“Не веря ни во что, – пишет он, – и менее всего – в справедливость, барон полагал нравственный и общественный хаос единственным состоянием, достойным земного бытия человека, в гражданских же и политических добродетелях видел вредные химеры, противоречащие природе, но бессильные ее укротить. Верша судьбами себе подобных, он намеревался, по его собственным словам, прийти на помощь Провидению, распоряжающемуся жизнью и смертью людей”[8 - Именно в этом качестве он многократно упоминается Достоевским в черновиках к “Преступлению и наказанию” и “Подростку”. В последнем намечалась сцена, где герой “разговаривает про Унгерн-Штернберга и рубит вдруг образа”. Для героев Достоевского этот человек – “затаенное существо”, обладающее скрытым от мира могуществом: “Жребий Унгерн-Штернберга лучше Наполеонова” (об этом сообщил мне достоевсковед К. А. Степанян (1952–2018)).].

Иначе говоря, перед нами мрачный экспериментатор, который на доступном ему пространстве взялся вернуть мир к его изначальной сути, извращенной “вредными химерами” современной морали. Этот ключ к сердцу “кровавого барона” спустя столетие подойдет и к его праправнуку. Фигура начальника Азиатской дивизии, “сумрачного бойца”, как называл его харбинский литератор Альфред Хейдок, тоже будет окружена мифами и тоже станет знаком тех еще смутных идейных веяний, которые, как всегда на переломе эпох, должны быть в ком-то воплощены, прежде чем будут сформулированы и высказаны.

2

Преступление “хозяина Даго” потрясало уже одним тем, что маяк, символ надежды и спасения, он сделал орудием зла, вестником гибели. Однако правдивость этой истории вызывает сомнения.