Читать книгу Присоединились к большинству… Устные рассказы Леонида Хаита, занесённые на бумагу (Леонид Хаит) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Присоединились к большинству… Устные рассказы Леонида Хаита, занесённые на бумагу
Присоединились к большинству… Устные рассказы Леонида Хаита, занесённые на бумагу
Оценить:
Присоединились к большинству… Устные рассказы Леонида Хаита, занесённые на бумагу

3

Полная версия:

Присоединились к большинству… Устные рассказы Леонида Хаита, занесённые на бумагу

Не знаю, на какие деньги и каким образом, но научился он портновскому делу в Париже, что значительно повысило его реноме в маленьком городе.

От первой жены у него родилась в 1989 году дочь Мария, в 1900-м – папа, а в 1901-м – Лейб – сын, которого ласково называли Лёля.

В 1902 году бабушка умерла.

По еврейской традиции Израиль женился на её младшей сестре Вере, у которой от уже умершего мужа был сын Мирон.

В 1904 и 1908 году у папы появились сводные братья – Мойше (Мишель) и Наум (Нёня).

Сегодня уже никого из них нет в живых. Каждый прожил свою жизнь. Каждый заслуживает подробного рассказа.

Хватит ли у меня на это сил?!

К сожалению, вторая жена деда оказалась классической мачехой, множество раз описанной в литературе всех времён и народов. Дети в семье сразу резко были разделены на своих и чужих. Мне даже не хочется заносить на бумагу все собранные мной подробности того периода. Ограничусь тем, что папе и маме было нелегко.

Когда папе исполнилось 15 лет, он уехал в Горловку, где поступил учиться в Горное училище, проработав перед этим на одной из угольных шахт.

В 1918 году, когда началась Гражданская война и в Донбассе побывали войска Центральной рады, деникинцы, немцы, отряды Красной армии и другие борцы за народное счастье, папа вернулся в Бахмут.

В августе 1919 года в город вошли войска Деникина. В конце года Красная армия начала мощное наступление и деникинцы объявили всеобщую мобилизацию.

Перепуганный дед отвёл папу на мобилизационный пункт.

Новобранцев построили в шеренгу.

– Евреи, шаг вперёд, – прозвучала команда.

То ли еврейские юноши решили в той ситуации не выделяться, то ли по другой причине, никто этого шага не сделал.

Так папа стал солдатом деникинской армии.

Под натиском Красной армии белые отряды откатывались к Кавказу. И в первые месяцы 1920 года поражение деникинцев было безусловным.

Папа, отстав от своего отряда, получил контузию, добрался, уже сам, до Владикавказа. У него не было ни документов, ни денег, ни тёплой одежды.

Во Владикавказе папа пошёл в местную синагогу. И поступил правильно: еврейская община снабдила его документами, в которых ничего не значилось о службе в белой армии, дала ему денег на дорогу и тёплую одежду. Заполняя документы, писарь, или как там его называли, случайно изменил одну букву в фамилии, и с этого момента папа перестал быть Хаятом и стал Хаитом.

В Бахмут папа добрался без особых приключений.

А в это время в Бахмут, к своему старшему брату Моте Залесскому и его жене Гисе, приехала погостить двадцатилетняя Роня, в будущем моя мама.

И вот тогда, в 1920 году, встретились впервые мои родители. Возник роман.

Через много лет мама рассказывала, как мучился папа, приходя к ней на свидания. Кроме вручённой ему во Владикавказе одежды, у него ничего не было. Из туфель вылезали пальцы. Однажды он пришёл к ней в бархатной куртке, которую выпросил у Мишеля, младшего сводного брата. Но через некоторое время Мишель передумал и пришёл к месту свидания, чтобы куртку забрать.

С момента возвращения в Бахмут в папиной душе, во всём его существе поселился страх. Что могло быть страшнее в долгие годы советского государства, чем служба в белой армии?

С этим пожирающим человека чувством и отправился он в Москву учиться в Горной академии. С мамой были связаны все жизненные планы, и она обещала ждать его возвращения.

Лишённый какой-нибудь материальной поддержки, папа днём учился, а по ночам работал сторожем на Московской сельскохозяйственной выставке. В трудовой книжке, которая тогда появилась, об этом сделана соответствующая запись.

Так прошло четыре года.

То ли в конце 1924, то ли в начале 1925 года в отдел кадров академии пришло письмо из Артёмовска (Бахмута). Советские органы уведомляли администрацию академии… нет, не о службе в белой армии, а о том, что его отец, Израиль Хаят, имел до революции наёмных рабочих и тем самым является чуждым для советского государства элементом и, следовательно, его сын не может быть студентом высшего учебного заведения. И папа, с соответствующей формулировкой, был отчислен.

Маму он нашёл в Харькове. 5 июня 1925 года они зарегистрировали свой брак.

4 апреля 1975 года папа умер, не дожив двух месяцев до золотой свадьбы.

Папа умирал несколько раз.

Мы вернулись в Харьков с мамой после эвакуации в Сибирь 4 июня 1944 года. Папа работал в Харькове со дня освобождения. Застали мы его в ужасающем состоянии. Он никогда не был полным, а тут… Худющий, заросший, сгибающийся вдвое от боли в животе. Муки от грыжи в паху. Часть дома была разрушена бомбой. Сантехника не работала. Жильцы ходили оправляться в развалины.

Оставалось загадкой, как папа дожил до нашего приезда. Собственно, не нашего, а маминого. От меня было мало прока, а мама бросилась его спасать.

Работал папа много. Транспорта не было. Приходилось пешком преодолевать огромные расстояния. О диете, естественно, никто даже не заикался.

В результате осенью 1945 года у папы случился первый инфаркт и, не долечив его, он получил прободение желудка в результате язвы двенадцатиперстной кишки. И хоть сердце не позволяло – экстренно лёг на операционный стол. Надежды выжить практически не было.

Мама, не отходившая от папы ни на шаг, попросила меня дать телеграмму в Киев, дяде Мишелю, тому самому, который когда-то пожалел для папы свою куртку.

Мишель в папиной семье был фигурой более чем значительной. Он занимал достаточно высокий пост сначала в ГПУ (Главное политическое управление), потом в прокуратуре республики, потом, естественно, с изменением структуры, в НКВД, КГБ и т. д.

В семье все его смертельно боялись. Виделись с ним чрезвычайно редко. В гости он ни к кому не ходил. Иногда звал к себе по очень большим праздникам. Когда столица Украины переехала в Киев, переехал и он туда же вместе со своей семьёй и связь с ним почти прекратилась.

Натура у него была чрезвычайно властная, обладал громоподобным голосом, не терпел возражений. Одним словом, был классическим служакой печально известных организаций.

Приехал он на следующий день после папиной операции, привёз мешок продуктов.

Отлично помню, как я сидел на скамейке у входа в больницу, как он вышел из дверей заплаканный и сел рядом со мной.

– Чем я могу быть тебе полезным?

Я пожал плечами.

– Учёбой доволен?

– Нет.

И я рассказал, что попал в Химико-технологический институт строительных материалов случайно, так как окончил подготовительные курсы при этом институте, и вот теперь вынужден стать черт знает кем, тогда как мечтаю о юридическом образовании.

– Запомни телефон, – сказал Мишель, – через три дня позвонишь по нему. Ответит капитан Альзицер. Назовёшь свою фамилию.

На этом моя беседа и окончилась. В тот день он уехал.

К всеобщему потрясению, папа стал поправляться. Впереди его ожидали новые инфаркты, новые операции, но тогда, благодаря маминым заботам, любви, полнейшей самоотдаче и ещё чему-то, папа поднялся с постели.

А я позвонил по названному телефону.

– Капитан Альзицер слушает.

– Моя фамилия Хаит, – сказал я.

– Завтра с документами явитесь в отдел кадров Юридического института. Назовёте свою фамилию. Желаю удачи.

Никогда больше я не слышал этой фамилии, никогда не увидел этого капитана в лицо, никогда не узнал о нём ни малейшей подробности.

А студентом Юридического института я стал. В течение двух дней приказом по институту я был переведён на учёбу из одного института в другой, несмотря на то, что первый семестр уже окончился.

Мне предстояло сдать экзамены сразу за второй и первый. Что я и сделал. Опыт у меня был. Весной 1945 года я меньше чем за год сдал экзамены за 8-й, 9-й и 10-й классы.

В апреле 1975 года я поехал на театральную конференцию в город Магнитогорск. 4 апреля, утром, был мой доклад. Когда я стоял на трибуне, ко мне подошла директриса магнитогорского театра и, прервав меня, прошептала:

– Вас срочно вызывает Москва. Трубку просили не класть. Идёмте ко мне в кабинет.

Я сразу понял, что случилось что-то из ряда вон выходящее. Извинившись перед аудиторией, я бросился к телефону. Услышал голос моей жены Аси:

– Скорее вылетай. Папе очень плохо. Он в больнице.

Через несколько часов я был уже в Москве. Начал звонить в больницу – тщетно. Нашёл знакомого врача, Серёгу Сегеди, работавшего в этой же больнице. Он связался с отделением. Ему и сообщили: папа умер.

Я так мало с ним переговорил. А вот теперь отсчитываю время: сейчас бы ему было столько-то, тогда столько-то. Этого он не узнал, это не увидел, это не пережил, не разделил со мной удачи, успеха, невзгод.

Теперь я постоянно его вспоминаю, думаю о нём. Память выхватывает то одно, то другое. До войны, по праздникам, он брал меня смотреть на военный парад. Собственно, на сам парад на площади Дзержинского попасть было для нас невозможным. Мы спускались с папой по Мордвиновскому спуску на Клочковскую. По ней возвращались в казармы красноармейцы, грохотали танки, орудия, другая военная техника тех лет.

Не помню его нежностей, поцелуев. А вот руки помню хорошо. На всю жизнь осталось их ощущение.

Па-па. Я никогда не называл его иначе, даже говоря о нём с другими.


Мы с Асей перевезли родителей в Москву 15 декабря 1974 года.

Эти несколько месяцев московской жизни он простоял у окна, глядя на стройку дома во дворе. О чём он думал? Что вспоминал?

Умер он без меня. Махнул рукой, когда его уносили.

Когда приехала скорая помощь, её бригада оказалась абсолютно неподготовленной. Врач не мог сделать внутривенное вливание, облил себя папиной кровью. Это не помешало ему, отмываясь в ванной, украсть только что появившиеся колготки.

Носилок тоже не оказалось. И папу несли к машине на одеяле. Мужских рук тоже не хватило, и Ася бросилась за нашим соседом Лёвой Николаевым, редактором телевизионной передачи «Очевидное – невероятное», а теперь программы «Цивилизация».

Я увидел папу мёртвым, заплатив заранее за бальзамирование. Он лежал красивее, моложе, здоровее, чем я привык его видеть.

Никогда я не сказал ему, как его люблю, как уважаю его неприспособленность, отсутствие практицизма, его неумение разговаривать с начальством…

В жизненных, обыденных ситуациях он был скромен, почти незаметен, немногословен, очень ироничен. При этом я много раз слышал, что он был незаменим в компаниях, в застолье.

Иногда он мурлыкал себе под нос песни на идиш, обрывки молитвенных песнопений. Это к нему я пришёл с вопросом:

– Папа, мне сказали в школе, что я еврей. Это правда?

– Конечно. Я тоже еврей. И мама тоже.

– Ну а что же мне делать с моим языком? Он же у меня русский? – и я высунул свой язык.

Становлюсь похожим на дедаИ давно похож на отца…<…>Сквозь глобальность и рациональность,Сквозь одежд современный покройВдруг проступит национальность,Заиграет отцовская кровь.Все, что тушевалось, тупилосьВ быстротечной сумятице дней —Незатейливость, тихость, терпимость, —Выступает ясней и ясней.И о деде я слышал всё то, что,Чем мне памятен мой отец.Вдруг доходит, как старая почта,Мне доставленная наконец.

Это стихи Бориса Абрамовича Слуцкого, возникшего зримо в самой моей юности. По сей день я произношу его стихи, вижу его перед собой.

Не очень помню, как это произошло. Мне кажется, что я встретил его впервые в доме профессора Яхниса. До войны к этому профессору, тратя немалые деньги, мама водила меня, чтобы избавить от бронхоаденита, бронхиальной астмы. После войны я снова попал в профессорский дом, но уже не в качестве пациента, а как кавалер.

В семье Бориса Львовича, так звали профессора, жила их воспитуемая племянница Нора. Она в те времена училась в 10-м классе 17-й школы. Обучение мальчиков и девочек тогда было раздельным.

В одном с ней классе училась моя приятельница ещё по квартире на Рымарской – Женя Бомар (Давыдова). Она познакомила меня с Норой, моим первым, серьёзным увлечением.

При всех внешних признаках свободы, независимости, даже некоторой развязности, я был юношей очень робким, стыдливым, крайне закомплексованным. Наши отношения определялись, как когда-то говорилось, «он с ней ходит». И мы действительно ходили вместе. Обнять я её не решался. Способ ухаживания я избрал, так скажем, небанальный. У Норы часто собирались её одноклассницы, 5—6 девочек. Я уже был студентом. Девочки усаживались, доставали тетрадки, и я… начинал им читать лекции о французских просветителях XVIII века. Мои бредни они тщательно конспектировали.

Мне кажется, что именно в доме у Норы я и встретил только что демобилизовавшегося из армии после Победы Бориса Слуцкого.

Нора сейчас живёт в Филадельфии. Я много раз виделся с ней и каждый раз забывал спросить её о Борисе.

Но, так или иначе, наша дружба с Норой оборвалась, а со Слуцким возникла, и я смело могу отнести его к первым своим учителям. И в области литературы и в части своей национальной идентификации.

У Абрама, Исака и ЯковаСохранилось немного отАвраама,Исаака,Иакова —Почитаемых всюду господ.Уважают везде Авраама —Прародителя и мудреца,Обижают повсюду АбрамаКак вредителя и подлеца.

У нас со Слуцким было одно отчество. И нельзя забыть, что эти стихи Борис написал в январе 1953 года: шло «дело врачей».

В то время я знал на память все его стихи.

– По отчеству, – учил Смирнов Василий,– Их распознать возможно без усилий!Фамилии – сплошные псевдонимы,А имена – ни охнуть, ни вздохнуть,И только в отчествах одних хранимыИх подоплёка, подлинность и суть.Действительно: со Слуцкими князьямиДелю фамилию, а Годунов —Мой тёзка, и, ходите ходуном,Бориса Слуцкого не уличить в изъяне.Но отчество Абрамович, Абрам —Отец, Абрам Наумович, бедняга.Но он – отец, и отчество, однако,Я, как отечество, не выдам, не отдам.

Борис «не выдал, не отдал» отечество. Он прошёл всю войну мужественно и достойно. Боевых орденов и медалей у него было больше, чем у очень многих, во всяком случае из тех, кого я хорошо знал.

В последние дни войны, буквально 7 мая 1945 года, он, находясь в составе 3-го Украинского фронта, был офицером отдела разложения войск противника. Было это в Австрии. Выполняя приказ, Борис подполз к расположению противника и в 400 метрах от него начал в упор выкрикивать приказ о капитуляции. Немцам прекрасно была видна худая фигура Слуцкого. Подползший к нему боец передал приказ повторить текст ещё два раза.

Борис подробно описал всё это в своей единственной прозе – «Записках о войне», кстати до сих пор не изданных.

Послевоенная жизнь Слуцкого была нелёгкой. Он вернулся переполненный войной, главной темой всего его творчества. А печатать перестали. Из трёх вышедших книжечек удалили всё лучшее. А потом и вовсе перестали печатать. После его смерти трудами и заботами друга и душеприказчика на свет появилось множество его стихов. Все были потрясены тем, как много написал Борис в те годы, абсолютно не рассчитывая на публикацию.

О своём отношении к женщинам, семье он отлично написал в своём известном стихотворении «Ключ от комнаты».

Он жил бобылём и вдруг полюбил. Полюбил, как говорят, насмерть. Именно так. Потому что её преждевременная смерть от рака была и причиной его смерти. Что он только ни делал, чтобы спасти её. Всё было тщетно.

Второй причиной его гибели было нелепое, безумное, неоправдываемое выступление на секретариате Союза писателей, в котором он осудил Бориса Пастернака в период глумления над гениальным поэтом. И хоть в речи Слуцкого, одноминутной, коротенькой и невнятной, не было привычных тогда помоев, Борис произнёс слова обвинения в адрес поэта за издание его романа «Доктор Живаго» на Западе.

Он, не боявшийся подойти к вооруженным немцам на расстояние пистолетного выстрела, подчинился приказу секретаря парткома.

Совершив этот поступок, Борис начал потихоньку сходить с ума. Перестал писать. Скрылся от всех. И в 1968 году умер.

К рассказу о нём я ещё вернусь.

Среди неожиданностей, подстерегавших меня в Израиле, было и такое. Первые годы новой жизни прошли на съёмной квартире в районе северного Тель-Авива, на маленькой улочке, упиравшейся в бульвар Нордау.

Прочитав на уличном указателе это имя, я остановился, подошёл поближе, чтобы убедиться в том, что я не ошибаюсь. Нет, так и есть – Макс Нордау.

Позднее я убедился, что в Израиле нет ни одного населённого пункта, в котором не было бы улицы имени Нордау, сменившего на этот псевдоним свою истинную фамилию Зюдфельд.

Надо сказать, что израильтяне, с которыми мне довелось разговаривать, сидя с собачкой на скамейке бульвара Нордау, понятия не имели, в честь кого назван усаженный высокими деревьями бульвар в центральной части города.

– А бог его знает! Сионист, наверное, какой-то.

– Нордау? Это кафе. Вот тут, неподалеку.

Одним словом, посетители бульвара проявляли качества, которые Макса Нордау должны были бы удовлетворить.

Я познакомился с ними где-то в начале 1946 года в Харьковской библиотеке имени Короленко.

Из Малой советской энциклопедии я узнал, что библиотека эта по своей величине третья в Союзе. Я посещал её почти ежедневно. И красивое большое здание в переулке Короленко, которое пощадила война, стало моим домом, любимым местом. В библиотеке меня знали все сотрудники, отогревая замерзающего юношу в холодном, почти не отапливаемом зале своим участием и книгами, кои несли мне с большой охотой.

Библиотеки, в то время как организация идеологическая, занимались не только сбором книг, выдачей их читателям, заполнявшим читальные залы, но и уничтожением. Администрация библиотеки постоянно получала строжайшие инструкции в госхран: такие-то категорически не выдавать.

В библиотеке работал один старый, древний еврей, безумно, почти на грани помешательства любивший книгу как таковую. Описать его глаза, руки, передающуюся окружающим внутреннюю дрожь, нежность, благоговение, когда он брал книгу в руки, просто невозможно.

Книги из библиотеки он крал беспрерывно. И, как говорят, не корысти ради, а исключительно с целью их сохранности. Не задумываясь о грозящей ему тюрьме и взаимоотношениях с беспощадными органами, он нёс домой украденные книги и прятал их в своей маленькой, чрезвычайно бедной квартире. Жил он один. О его политических взглядах судить не берусь – был слишком молод. Старик относился ко мне как к сыну, я пользовался его полным доверием и именно благодаря ему прочитал многое такое, что никогда не сумел бы сделать ни при каких обстоятельствах.

Именно у него я прочитал книгу Нордау «Вырождение». Книга произвела на меня огромное впечатление. Конечно, многое я не мог осознать – был очень молод. Но и сейчас хорошо помню, как лихорадочно я стал конспектировать поразившие меня страницы.

Примерно на шестистах, если не больше, страницах Макс Нордау препарирует поэтов, писателей, мыслителей, уже достаточно известных людей, заставляет, особенно помня мой тогдашний возраст, увидеть их с неожиданной точки зрения. А его рассуждения о женщине, женском начале были для меня особым откровением, так как у меня, юноши, интерес к этому был достаточно велик.

И тогда, прочитав этого забытого сегодня мыслителя, прожившего жизнь и в XIX, и в XX веке (1849—1923), я совсем, ну ни капельки, не связал её с проблемой национальной самоидентификации, с сионизмом, вообще с еврейством.


Это много лет спустя, вникая в идеи сионизма, читая книги, пытаясь понять его сущность и разницу в представлениях о нём, я узнал, что Нордау присутствовал на процессе Дрейфуса и как многие, в том числе и Герцель, был потрясён масштабами антисемитизма. Это там зародилась идея, что физический труд нескольких поколений, земледелие, спорт сотрут с еврея следы вырождения и значительно улучшат расу.

Конфликт между сионизмом и еврейством существовал уже тогда.

Нужно только помнить, что рассуждения Нордау о биологической неполноценности возникли и были опубликованы до событий в Германии, задолго до катастрофы европейского еврейства.

Надо полагать, что только незнание этого обусловило идею исчезновения еврейства и превращение его в израильтянина, гражданина обычного национального государства.

Правда, эта идея не умерла и в последующие годы. Существует она и сейчас.

Кто-то писал, что в современном обществе неграмотный признаётся человеком только из вежливости.

Уже сегодня указывают пальцем: этот человек не умеет пользоваться компьютером, этот не умеет управлять автомобилем!

А я не умею. И уже не научусь. И завершу своё земное существование с авторучкой в руках.

Кстати, когда я учился в школе, авторучек ещё не было. Мы писали ручками, перо которых надо было макать в чернильницу. Перепачканные руки и лица учеников чернилами были одной из примет ушедшего времени.

Не было и многого другого, что сегодня вошло в повседневный быт и стало естественным и необходимым. Например, телевизор. Когда он появился, маленький, с уродливой линзой для увеличения изображения, его могли приобрести не многие. Вечерами соседи, взяв с собой стулья, приходили в гости к владельцу, раскрыв рот сидели час-другой и с благодарностью и потрясением возвращались в свои квартиры.

Компьютеров не только не было, но и сама кибернетика считалась лженаукой, в которую товарищ Сталин категорически не верил и запрещал.

Приёмники были далеко не у всех. Да и те отобрали во время войны. И я вырос на чёрной тарелке громкоговорителя, вещавшего одну программу на всю страну.

Самолёты летали. Но население ими не пользовалось. Ездили поездами, иногда сутками, с холодной курицей в тесноте и грязи плацкартных вагонов. Мягкие были для дипломатов и ответственных чиновников.

Автомашины были только служебными, с обязательным шофером. Личные автомобили имели единицы, отмеченные государственной лаской.

Естественно, в природе не существовало факсов, копировальных машин, цветной фотографии, магнитофонов, переносных или сотовых телефонов и т. д. и т. п.

Да что про это говорить, когда о существовании туалетной бумаги Россия узнала, когда я уже был, мягко говоря, взрослым человеком. Счастливцы, выстояв очередь, обвешивали себя рулонами пипифакса, как матросы в Гражданскую войну пулемётными лентами.

Помню, как мы, школьники 62-й харьковской школы, были счастливыми первыми пассажирами пущенного по Сумской улице троллейбуса.

В быстро меняющемся мире каждое поколение осознаёт себя в авангарде и отмахивается от стариков. Старики многое «не секут».

Сегодня мы свидетели гигантского прорыва к новому, почти бесконечному, всё расширяющемуся потоку знаний, изобретений, открытий и ужасающему росту сложности жизни. Разум теряется перед этим потоком новизны и прячется в свою скорлупу или в традицию вчерашнего дня. Нераздельность настоящего и прошлого стоит вопросом, а значит, и цельность всего, что я сам думаю, говорю и пишу. «С хвостом годов я становлюсь подобие чудовищ ископаемо хвостатых».

«Распалась связь времён», как говорил принц Датский. Распад времён, как и каждый кризис, толкает искать выхода в будущем. Но он не только в будущем, но и в прошлом. Большая литература тоже помогает восстановить связь времён.

Современность наполнена шумами. Старики глохнут от децибел сегодняшней музыки, шума автомобилей, рёва авиационных моторов.

В каждом поколении вырабатывается иммунитет к новым шумам цивилизации. Но шум вырастает быстрее, чем независимость от шума. Настолько быстро, что многие совсем перестали слышать тишину, потеряли вкус к ней. А между тем тишина сильнее шума. Пребывая в ней, листая свидетельства и откровения прошлого, плутая и оступаясь, постепенно находишь сначала неуловимую, а постепенно всё более ощутимую связь веков и предопределение будущего в прошлом.


«Дневник писателя» Ф. Достоевского


…Если б чуть-чуть «доказал» кто-нибудь из людей «компетентных», что содрать иногда с иной спины кожу выйдет даже и для общего дела полезно, и что если оно и отвратительно, то всё же «цель оправдывает средства», – если бы заговорил кто-нибудь в этом смысле, компетентным слогом и при компетентных обстоятельствах, то, поверьте, тотчас же явились бы исполнители, да ещё из самых веселых.

…Мне, разумеется, закричат в глаза, что всё это дребедень, и где это видел я, чтобы не только сдирали с человека кожу, но хотя бы пытались сегодня доказать, что «цель оправдывает средства». И по какой такой причине я выдаю эти старинные тексты за пророчества?

А вся современная история?

О, конечно, у человечества чрезвычайно много накоплено веками выжитых правил гуманности, из которых иные слывут за незыблемые. Но я хочу лишь сказать только, что, несмотря на все эти принципы, религии, цивилизации в человечестве спасается ими всегда только самая незаметная кучка – правда, такая, за которой и остаётся победа, но лишь, в конце концов, в злобе дня, в текущем ходе истории люди остаются как бы всё те же навсегда, то есть в огромном большинстве своём не имеют никакого чуть-чуть даже прочного понятия ни о чувстве долга, ни о чувстве чести, и явись чуть-чуть лишь новая мода, и тотчас побежали бы все нагишом, да ещё с удовольствием… И удержатся ли долго правила, какие бы там ни были, коли так хочется побежать нагишом?

bannerbanner