
Полная версия:
Мастерская Дракона

Леон Ранж
Мастерская Дракона
Данная книга является художественным произведением. Любые совпадения с реальными людьми, организациями и событиями случайны.
Глава 1. Обычный человек
Павел любил дуб за его прямоту. Дуб не прощал суеты и не скрывал изъянов под лаком – если ты ошибся в расчете на миллиметр, дерево напомнит об этом через год, когда соединение начнет дышать и «плакать». В мастерской Павла пахло льняным маслом, сухой стружкой и едва уловимым холодком стамесок. Здесь мир был понятным и структурированным, как годовые кольца, каждое из которых хранит свой след времени.
Для Павла вера всегда была похожа на структуру древесины. Это не внешняя отделка, не позолота, которую можно соскрести ногтем, а то, что пронизывает материал изнутри. Он никогда не носил значков, не клеил плакатов на стены и не возвышал голос. Его «свидетельство» заключалось в качестве шва на дубовом комоде. В том, что он никогда не брал «левых» заказов в обход кассы мастерской. В том, что он возвращал найденный на полу обрез дорогого шпона, который другой бы просто унес домой.
Утро в мастерской всегда начиналось с ритуала, похожего на литургию, хотя Павел никогда бы не осмелился на такое сравнение. Он приходил за полчаса до остальных коллег. В это время цех принадлежал только ему и едва уловимому запаху льняного масла, перемешанному с острой кислинкой свежей дубовой стружки и тонким, медовым ароматом сосновой канифоли.
Павел подходил к своему верстаку – массивному, изрезанному годами труда, но идеально чистому. Первым делом он доставал инструмент. Шведские стамески с рукоятками из капа, видавший виды рубанок, чей нож был выведен до состояния зеркального блеска. Он брал в руки оселок, капал немного масла и начинал мерное, медитативное движение – заточку. Металл по камню издавал тонкий, шипящий звук, напоминающий шепот.
Для Павла это была «калибровка компаса». Каждый проход стали по камню помогал ему отсечь лишние мысли, тревоги вчерашнего дня и тот неясный гул, который все чаще доносился из внешнего мира. Это была гигиена души: прежде чем прикасаться к чистому материалу, нужно было очистить внутреннее пространство от ржавчины раздражения или заусенцев гордыни. Только когда инструмент становился продолжением его руки – острым, точным и послушным, – он считал себя вправе начинать работу.
К восьми часам цех наполнялся людьми и грохотом. Тяжело топали ботинки, лязгали станки, в воздухе повисала мелкая взвесь пыли, в которой плясали лучи утреннего солнца.
– Опять ты, Паша, как неприкаянный, – пробасил Савельич, бригадир с сорокалетним стажем и лицом, напоминающим кору старого вяза. Он тяжело опустился на табурет рядом с верстаком Павла и потянулся за пачкой сигарет, но, вспомнив, что здесь не курят, просто повертел её в руках. – Всё лижешь свои железки? Заказов – вагон, сроки горят, а он фаски снимает там, где их никто и не увидит.
– Увидит дерево, Савельич, – ответил Павел, не отрываясь от работы. Он вел рубанок по широкой доске мореного дуба. Длинная, почти прозрачная стружка, пахнущая танинами и древним болотом, кудряво вылетала из-под ножа. – Если я здесь схалтурю, замок не сядет плотно. Снаружи будет красиво, а внутри – пустота.
– Эх, святой ты человек, Иванов, – усмехнулся подошедший Колька, напарник Павла по сборке, молодой и вечно суетливый парень. – И как тебя жена терпит? Ни матерного слова от тебя не услышишь, ни в пятницу с нами по сто грамм. Ты вообще человек или механизм с программным обеспечением? Савельич вон говорит, ты по выходным с книжками какими-то сидишь, вместо того чтобы как люди – на рыбалку или к девкам.
– Люди разные, Коль, – Павел отложил рубанок и осторожно провел ладонью по поверхности доски. На ощупь дуб был прохладным и плотным, его текстура ощущалась как рельефная карта неведомой страны. – Я просто не хочу портить материал. Ни дерево, ни себя. Каждое слово, как и каждый пропил, оставляет след. Если пилить криво, потом никакой шпатлевкой не замажешь.
Савельич посмотрел на него со смесью уважения и глубокого непонимания. В мире мастерской, где ценились скорость, хватка и умение «договориться» с начальством, Павел выглядел аномалией. Он был слишком надежным, слишком предсказуемым и при этом пугающе независимым в своей тишине. Его «святость» товарищи по мастерской воспринимали как странную, но безобидную причуду – вроде коллекционирования марок или веры в инопланетян. Они не видели в его порядочности манифеста, они видели в ней отсутствие «жизненного сока».
– Ты, Паша, как тот дуб, – Савельич наконец поднялся. – Крепкий, да. Но уж больно негибкий. Смотри, сломают тебя когда-нибудь. Сейчас время такое – надо уметь ивы изображать, по ветру клониться. А ты всё углы выверяешь.
Павел промолчал. Он знал, что ива гниет быстрее дуба, но объяснять это было бы актом той самой гордыни, которой он так старательно избегал во время утренней «калибровки».
***
Путь домой пролегал через старый парк и несколько кварталов типовых пятиэтажек. Город был полон шума. Из окон автомобилей доносились обрывки новостей о новых законах, об угрозах, о необходимости единства перед лицом невидимых врагов. На рекламных щитах висели лозунги, призывающие к бдительности. Павел шел сквозь этот шум, стараясь сохранить внутри тот ритм, который задал утром рубанок.
Он зашел в магазин, купил хлеба и пакет молока. На кассе продавщица, знавшая его много лет, как-то странно отвела глаза. Это было новое чувство, начавшее просачиваться в его жизнь несколько недель назад – легкий холодок отчуждения. Словно на нем была невидимая метка, которую люди считывали на подсознательном уровне. Он все еще был «своим», обычным Пашей-столяром, но в воздухе уже пахло озоном перед грозой.
Дома его встретил запах уютного тепла – смеси заваренного иван-чая и свежевыстиранного белья. Елена, его жена, хлопотала на кухне. Она не была красавицей в привычном смысле слова, но в её движениях была та самая «честность материала», которую Павел ценил выше всего.
– Устал? – она подошла и просто положила голову ему на плечо. От неё пахло лавандой и домашним покоем.
– Нормально, Лен. Устал немного, но день хороший. Работалось спокойно. А ты как, не намоталась за день?
Их быт был простым, почти аскетичным, но лишенным всякой суровости. Эта простота проявлялась в том, как Елена аккуратно зашивала порванную куртку соседа-пенсионера, в том, как они вместе слушали Аню, их двенадцатилетнюю дочь, которая рассказывала о школьных делах.
Аня сидела за столом, обложенная учебниками.
– Пап, а учительница по истории сегодня сказала, что те, кто не разделяет общие ценности – они как сухие ветки, их надо отсекать, чтобы дерево не болело.
Павел сел напротив дочери, взял её тонкую руку в свою – широкую, мозолистую, с въевшейся в поры древесной пылью.
– Видишь ли, Ань… Дерево растет не от того, что ветки отсекают, а от того, что корни глубоко в землю уходят. Если корень здоров, никакая буря дереву не страшна. А «общие ценности» – это часто просто краска на заборе. Сегодня одна, завтра другая. Главное – то, что у тебя внутри, твой собственный чертеж.
Вечер прошел в тихих делах. Павел еще не знал, что в мире, который решил стать монолитом, даже идеально подогнанный паз может быть сочтен актом сопротивления, а тишина честного человека – самым громким криком, который система не сможет простить.
Глава 2. Едкая пыль
Мастерская всегда была для Павла местом, где хаос обретал форму. Здесь, среди верстаков и штабелей досок, мир подчинялся логике чертежа и волокна. Но в последнее время в это пространство – пахнущее смолой, льняной олифой и старой стружкой – вплелся новый, чужеродный запах. Он не был древесным. Это был запах перегретого пластика и статического электричества от старого телевизора «Горизонт», который Виктор, напарник Павла, притащил из дома и водрузил на кронштейн в углу под самым потолком.
Телевизор работал постоянно. Его дребезжащий звук перекрывал даже визг циркулярной пилы, просачиваясь сквозь защитные наушники, как мелкая, всепроникающая пыль.
Павел стоял у своего верстака, работая над филенчатой дверью из ясеня. Ясень – дерево капризное, светлое, с резким, почти графичным рисунком. Он требовал чистоты. Павел аккуратно вел стамеской, снимая фаску, но его внимание то и дело соскальзывало к экрану, где мелькали кадры оперативной съемки: выбитые двери, разбросанные по полу книги, люди в камуфляже, прижимающие к стене немолодого человека в поношенном пиджаке.
– …в ходе масштабных антикультовых рейдов пресечена деятельность очередной ячейки, – вещал диктор поставленным, лишенным сомнений голосом. – Эксперты предупреждают: под маской благочестия скрывается угроза нашей духовной безопасности. Технологии промывки мозгов, используемые этими деструктивными организациями, направлены на разрушение основ государства и семьи…
Павел почувствовал, как стамеска чуть вильнула, оставив на светлом дереве едва заметный задир. Он остановился, тяжело дыша.
– Слышь, Паш, – Виктор выключил шлифмашинку и кивнул на экран. Его лицо, всегда красное от натуги и дешевого табака, сейчас выражало азартное любопытство. – Правильно их прижимают. Давно пора. Ишь, расплодились, как короеды в гнилом срубе. Молитвы свои шепчут, а сами, небось, на заграницу работают. Ты как думаешь?
Павел не поднял головы. Он взял притир и начал методично зашлифовывать испорченное место. Его молчание было привычным, но сегодня оно ощущалось иначе – как плотина, которая вот-вот даст течь.
– Я работаю, Вить, – сказал он. – Дверь надо сдать к пятнице.
– Да брось ты свою дверь! – Виктор подошел ближе, вытирая руки замасленной ветошью. – Ты посмотри, что говорят. «Духовная безопасность». Это ж серьезно. У меня у соседа племянник в такую контору залез, теперь мать родную не узнает, квартиру переписать хотел. Промыли мозги-то, а? Ты вот скажи, ты ж у нас человек начитанный, тихий… Неужто тебе не боязно, что такие вот рядом ходят? Молчат, улыбаются, а в голове – вирус?
В разговор вступил Степаныч, старый краснодеревщик, сидевший в другом конце цеха. Он редко участвовал в спорах, предпочитая мудрость старых инструментов и крепкого чая.
– Витя, ты бы потише, – Степаныч поправил очки на кончике носа. – Вирус не в голове, вирус в воздухе. Ты посмотри, как пыль летит. Вентиляцию опять не чистили. Дышать же нечем.
Степаныч посмотрел на Павла. В его взгляде не было осуждения, только усталая, все понимающая осторожность. Он знал, что Павел «из этих». Но сейчас Степаныч видел то, чего не замечал Виктор: Павел не просто молчал, он прятался.
– Да ладно тебе, Степаныч! – отмахнулся Виктор. – Ты вечно всё к вентиляции сводишь. А тут – эксперты! Гляди, профессор какой-то выступает. Весь в регалиях. Говорит, это как раковая опухоль. Если вовремя не вырезать – всему организму хана.
На экране действительно появился человек с бородкой и цепким взглядом – тот самый профессор Дворкин, чьи формулировки Павел уже выучил наизусть. Дворкин говорил о «ментальной гигиене» и о том, что «молчание адептов – это форма агрессивного сокрытия истины».
Павел чувствовал, как едкая пыль забивает ему легкие. Ему хотелось включить фуговальный станок, чтобы его рев заглушил этот вкрадчивый голос. Ему хотелось уйти в работу, раствориться в волокнах ясеня, стать частью этой древесины, которая не знает ни политики, ни страха. Но станок не спасал.
Слова вокруг него становились все гуще. Они липли к одежде, они скрипели на зубах. Виктор, подогреваемый телевизионным пафосом, продолжал:
– Вот ты, Паша, всегда молчишь. Слово из тебя клещами не вытянешь. А Дворкин этот говорит: «Кто не с нами, тот скрывает». Ты вот всё по правилам делаешь, не пьешь, не куришь, честный такой… А может, это тоже – маскировка? Может, ты тоже втихаря за «безопасность» нашу переживаешь по-своему?
Его молчание, которое всегда было для него формой скромности, вдруг стало тяжелым, как мокрый дубовый брус. Он понимал: каждое мгновение, пока он не поддакивает Виктору, пока не кивает в такт словам диктора, он совершает преступление. «Грех молчания».
– Вить, отстань от человека, – снова подал голос Степаныч, но в его тоне уже не было прежней уверенности. Он тоже чувствовал, как меняется плотность воздуха в мастерской. – Видишь, не идет работа у него. Пыль сегодня особенно едкая.
– Да я что? Я просто спрашиваю, – Виктор хмыкнул, возвращаясь к своему верстаку. – Просто странно это. Все говорят, вся страна обсуждает, а Иванов – как в лесу живет. Или боится чего, или…
Он не договорил, включив свою шлифмашинку. Мастерская снова наполнилась гулом, но для Павла тишина уже была разрушена. Он смотрел на ясень под своими руками. Красивое дерево. Но теперь оно казалось ему обнаженным, беззащитным перед этой оседающей грязью.
Он вспомнил метафору из Библии о семени, упавшем в терние. Терние в его реальности не было колючим кустарником. Это были эти звуки телевизора, этот вкрадчивый голос профессора, это подозрительное прищуривание коллеги. Они душили его, не давая дышать.
В углу телевизор продолжал надрываться. Диктор перешел к погоде, но фон не изменился. Та же тревожная музыка, те же интонации неизбежной борьбы.
«Если я промолчу сейчас, – думал он, – это молчание станет моей тюрьмой. Если я заговорю – оно станет моим приговором». Мастерская, его убежище, превращалась в комнату для допросов, где лампы светили слишком ярко, а воздух был пропитан подозрением.
– Паш, – Степаныч подошел к нему, когда Виктор отошел в курилку. Старик говорил почти шепотом, не глядя Павлу в глаза. – Ты бы… осторожнее. Витька – он не злой, но у него в голове сейчас только то, что из ящика льется. Время такое, понимаешь? Каждый хочет быть «чистым», а чистоту сейчас понимают как… как отсутствие тени. Ты слишком много тени отбрасываешь своим молчанием.
Павел посмотрел на Степаныча.
– Тень есть у всего, что имеет объем, Степаныч. Плоские вещи тени не отбрасывают.
Старик вздохнул, его плечи поникли.
– Объем сейчас не в моде, сынок. Сейчас в моде фанера. Тонкая, одинаковая, склеенная под прессом. Смотри, не подставься под этот пресс.
Степаныч отошел, а Павел остался один на один со своей дверью. Он глубоко вдохнул, и на мгновение ему показалось, что он захлебнулся этой невидимой, едкой взвесью. Он вспомнил слова Дворкина о «духовной безопасности». Для профессора безопасность была в стерильности, в отсутствии «чужих» волокон. Для Павла же безопасность была в корне, который уходит так глубоко, что никакая пыль на поверхности не может отравить источник.
День тянулся бесконечно. К вечеру мастерская погрузилась в сумерки, и только экран телевизора продолжал гореть холодным, мертвенным светом. Выходя из цеха, Павел обернулся. Виктор уже ушел, оставив телевизор включенным – «для фона», как он сказал. Степаныч сидел у окна, глядя на пыльные тополя.
Павел вышел на улицу. Воздух провинциального города был тяжелым от смога и запаха цветущей липы, но ему по-прежнему казалось, что он чувствует ту самую едкую пыль. Она была повсюду: в разговорах прохожих, в заголовках газет в киосках, в настороженных взглядах соседей.
***
– Паш, ты слышал? – Елена кивнула на экран, где профессор Дворкин, идеолог с аккуратной бородкой, рассуждал о необходимости «хирургического вмешательства в опухоль деструктивных культов». – Они говорят о вас так, будто вы прячете бомбы в подвалах.
Лена не разделяла веру мужа, но это различие не стало между ними пропастью: в их доме важнее были любовь, тишина, уважение и привычка слышать друг друга, а не одинаковые ответы на вопросы о Боге. К Павлу часто приходили друзья по вере, но это её не смущало ни на йоту. Она часто слышала их разговоры, находясь в соседней комнате, иногда прислушивалась, но больше ради того, чтобы понять, что именно так увлекает его в их общении.
– Мы не прячем бомб, Лена, – тихо ответил Павел, отставляя чашку чая. – Мы просто читаем ту же книгу, которую они запретили в своем переводе. Она прикоснулась к его руке.
– Дворкин сказал, что «конспиративное изучение литературы» – это признак врага. Они теперь и задернутые шторы считают преступлением.
Павел посмотрел на окно. За окном провинциальный город Н. зажигал тусклые фонари. Пыльные тополя стояли неподвижно. Мир вокруг оставался прежним, но смыслы в нем перевернулись: теперь обычная молитва на кухне в юридических протоколах называлась «продолжением деятельности запрещенной организации».
Глава 3. Ошибка в чертеже
В понедельник воздух в мастерской казался особенно плотным, словно его забыли проветрить после долгой смены. Запах свежей сосновой стружки, который обычно бодрил Павла, сегодня мешался с чем-то тревожным и кислым – запахом казенного страха.
Павел работал над фасадом буфета, тщательно выбирая стамеской паз под петлю. Это была тонкая работа, требовавшая абсолютного покоя в руках. Но сегодня руки вели себя странно. В пальцах поселилась чужая, свинцовая тяжесть, а в груди, прямо под солнечным сплетением, ворочался холодный, скользкий ком, мешавший глубоко вздохнуть. Каждый раз, когда дверь цеха хлопала, Павел ловил себя на том, что плечи непроизвольно дергаются вверх, зажимая шею.
– Паш, к начальству тебя, – Савельич, бригадир, прошел мимо, не останавливаясь и не глядя в глаза. Раньше он обязательно бы притормозил, подмигнул, отпустил какую-нибудь соленую шутку про «святошу» за верстаком. Сегодня его голос звучал сухо, как треск старой фанеры. – К Андрею Петровичу. Живо давай.
Павел отложил стамеску. Он аккуратно смахнул опилки с верстака – привычка к порядку была сильнее страха. Виктор, его напарник, в это время нарочито громко возился со шлифмашинкой, делая вид, что полностью поглощен процессом, хотя на его верстаке лежала уже идеально зачищенная деталь. Степаныч, старый мастер, сидевший в углу, на секунду поднял глаза от своих очков. В этом взгляде не было сочувствия – только немая просьба не приносить беду на их общую территорию.
Путь до кабинета директора по длинному коридору заводоуправления показался Павлу бесконечным. Стены, выкрашенные в унылый серо-голубой цвет, словно сжимались. Он чувствовал себя деталью, которую тащат на фуговальный станок, где ножи уже выставлены на максимальный съем.
Андрей Петрович сидел за массивным столом, на котором среди папок и телефонов сиротливо примостилась чашка недопитого чая с плавающей на поверхности пленкой. Это был человек «удобных» форм: мягкие плечи, округлое лицо, вечно извиняющаяся улыбка. Он не был злым. Он был тем типом людей, которые искренне верят, что мир держится на умении вовремя промолчать и вовремя подписать.
– Проходи, Паша, присаживайся, – директор кивнул на стул, не поднимая глаз от какой-то бумаги. – Как фасад? Успеваем к сдаче?
– Идет по графику, Андрей Петрович, – голос Павла прозвучал глухо, словно из колодца.
– Хорошо, хорошо… Ты мастер отличный, Иванов. Один из лучших. Душа за материал болит, я это ценю.
Директор наконец поднял взгляд. В нем читалась странная смесь жалости и раздражения, какую чувствуют к человеку, который наступил в капкан по собственной глупости.
– Тут такое дело, Паш… Пришло распоряжение из администрации города. Да и из управления образования по своим каналам спустили. Время сейчас, сам видишь, неспокойное. Кругом угрозы, экстремисты эти… Нам нужно провести, так сказать, профилактическую работу в коллективе. Подтвердить, что мы все – люди сознательные, за стабильность и порядок.
Он пододвинул к Павлу лист бумаги. Текст был напечатан мелким, плотным шрифтом, от которого у Павла сразу запекло в глазах. Заголовок гласил: «Коллективное обращение сотрудников мебельного комбината в поддержку государственной политики по защите традиционных ценностей и противодействию деструктивным культам».
Павел начал читать. Слова текли гладко, как хорошо отшлифованная доска, но смысл их колол, как занозы. «Решительно осуждаем», «чуждые идеалы», «ментальные вирусы», «угроза конституционному строю». А в конце, под обтекаемыми фразами, шел список организаций, деятельность которых признавалась «враждебной народу». Среди них Павел увидел название, которое было для него не юридическим термином, а частью его самого.
– Все уже расписались, Паша, – мягко, почти по-отечески произнес Андрей Петрович. – И Савельич, и Степаныч. Даже Витька твой, хотя он в буквах путается. Это просто формальность. Никто эти бумаги в Москве читать не будет. Нам просто нужно поставить галочку в отчете: «Профилактика проведена, коллектив един».
Павел молчал. Он чувствовал, как холод в груди начинает превращаться в пульсирующую боль. Его руки, лежавшие на коленях, казались ему чужими, огромными и неповоротливыми. Он представил себе, как берет ручку, как кончик пера касается бумаги.
В столярном деле есть такое понятие – «напряженная сборка». Это когда ты пытаешься втиснуть шип в паз, который чуть меньше по размеру или смещен на полмиллиметра. Ты можешь взять киянку и ударить. Сильно, от души. Деталь войдет. На первый взгляд всё будет выглядеть идеально: ровный стык, никакой щели. Но дерево – материал живой. Оно помнит насилие. Внутри волокон возникнет критическое напряжение. Пройдет месяц, сменится влажность, и дерево не выдержит – оно лопнет с сухим, страшным треском, разрушая всю конструкцию.
Эта бумага была именно таким «неправильным шипом».
– Андрей Петрович, – Павел поднял глаза, – здесь написано, что эти люди – преступники. Что они несут угрозу.
– Ну, так эксперты говорят, Паша. Профессора всякие по телевизору. Им виднее, правда? Наше дело – мебель делать, а не в политике ковыряться.
– Но я знаю этих людей, – голос Павла окреп, хотя в горле пересохло. – Они чинят те же табуретки, что и мы. Они не воруют, не пьют, они… они просто другие. Подписать это – значит сказать, что белое – это черное, потому что так написано в приказе.
Директор вздохнул и откинулся на спинку кресла. Он выглядел искренне расстроенным.
– Послушай, Иванов. Ты – хороший мужик. Я тебя уважаю. Но не будь ты таким… прямолинейным. Жизнь – это не дубовая доска, её рубанком не выровняешь. Она кривая, сучковатая. Иногда надо подшлифовать совесть, чтобы вписаться в общий чертеж. Ты думаешь, мне это нравится? У меня у самого теща – раньше увлекалась саентологией. Но после того шума, который подняли, она бросила это дело от греха подальше. Понимаешь, как всё было? В какой-то момент начали все эти проверки, преследования, разговоры о запрещённых организациях… Ей сказали, что её могут обвинить в связях с экстремистами. Ужас какой-то. Пришлось бросить, чтобы не попасть под подозрение. Вот и всё, Иванов. А ты подумай, что будет, если твоей фамилии не будет в списке.
– Что будет? – тихо спросил Павел.
– Проверки начнутся. Внеплановые. Пожарные, налоговые… Тебя начнут трясти. Вспомнят всё: и твои «странные» отгулы, и молчаливость твою. Соседи твои уже вон, поговаривают, – директор понизил голос до шепота. – Белова из сорок второй, она же в администрации сидит. Спрашивала про тебя. «А что это Иванов у нас такой тихий? А кто это к нему по субботам заходит?» Ты хочешь, чтобы к тебе завтра с обыском пришли? Чтобы Елену твою по кабинетам таскали? Из-за чего, Паш? Из-за куска бумаги, который через неделю сдадут в архив?
Павел смотрел на свои ладони. Под ногтями осталась въевшаяся пыль от ясеня. Он вспомнил вчерашний вечер: Аня делала уроки, Елена пекла хлеб, в доме пахло теплом и миром. Это был его мир. Его чертеж. И сейчас этот мир предлагали купить ценой одной маленькой кривизны. «Просто распишись».
Он почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Если он подпишет, он вернется в цех. Савельич снова будет шутить, Виктор снова предложит выпить его любимого чая, пыль снова станет просто пылью, а не «ядным туманом». Все станет «нормальным». Но каждый раз, подходя к верстаку, он будет знать, что инструмент в его руках больше не принадлежит ему. Он будет знать, что шов на его душе – гнилой.
– Я не могу, – сказал он. Слова вышли тяжелыми, как гранитные валуны.
– Что «не могу»? – Директор перестал улыбаться. Его лицо стало серым, похожим на мокрый бетон. – Расписаться не можешь? Рука отвалится?
– В чертеже ошибка, Андрей Петрович. Если я сейчас её допущу, всё рухнет. Не сразу. Позже. Но рухнет обязательно. Я не могу свидетельствовать против правды. Это как гнилую сердцевину лаком покрывать – снаружи блестит, а внутри труха.
Андрей Петрович резко встал. Чашка на столе звякнула.
– Ты эгоист, Иванов! – в его голосе прорезалась настоящая, живая обида. – Ты о себе думаешь, о своей «чистоте»! А о заводе? О ребятах? Если из-за одного твоего упрямства нас всех признают «неблагонадежными», ты им в глаза смотреть будешь? Степанычу, которому до пенсии два года осталось? Виктору, у которого трое детей? Ты их подставляешь своей святостью!

