banner banner banner
Клязьма и Укатанагон
Клязьма и Укатанагон
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Клязьма и Укатанагон

скачать книгу бесплатно

– Тат, на месте сорняка вырастает, конечно, следующее поколение, но не укроп с петрушкой, а тоже сорняк.

– А у тебя по деревням вообще нет молодежи. Я понимаю, если б ты задумал из кусков собрать крупное хозяйство – и перепродать крупному комбинату мясо-молочному, например. Отличный, конструктивный, полезный стране бизнес.

– Я не делаю ставку только на местное население. Пусть будет мало людей. Буду собирать с бору по сосенке, но сохраняя, извини, нашу культурную идентичность. Я зачем столько денег напахал?

– Ты о чем говоришь, Паша? О какой идентичности? Ты бы хоть о европейской культуре говорил. Ты что собираешься сохранять? Азиопу царскую или совок чекистский, может быть? В России от культуры остались только зима, лето, осень и весна.

– Я не хочу, чтобы здесь жили китайцы, или даже татары. Хочу, чтоб здесь говорили по-русски и читали по-русски, чтобы здесь жили русские, которым нравится вот именно зима, а не только лето.

– И скажи, пожалуйста, как это сделать?

– Помогать.

– Сколько принималось программ помощи? – Татьяна была уже в душе.

– С программами все хорошо, Танюш, сорок процентов украли твои министры со товарищи, еще сорок – твои губернаторы за други своя.

– Правильно, потому что ничего другого не получается. Пробовали – не получается. Целее будут в личных карманчиках. Может, ты все же закроешь дверь?

Павел вошел и смотрел, как она раздевается. Она повернулась спиной.

– Да нет, Паша, с другой стороны закрой.

– А я хочу с этой. Хочу смотреть на свою любимую жену, как в Сокольниках, и ответить ей насчет «ничего не получается». Может получиться, Тат, если честно продать земли, леса, заводы, месторождения и всяческие права, чтоб у государства вообще ничего не осталось, ничего. Только управление и налоги.

– Отличная идея. Старая, обанкротившаяся, но отличная. Кто будет покупать? Иностранцы? А кто будет честно продавать? Давай японцев попросим: продайте честно? А кто будет честно управлять? Немцы? Народ не даст, тут же сплотится. У нас опять будет бандитизм и власть денег, дай мне, пожалуйста, шапочку, она в шкафу.

– Да, как везде, это нужно перетерпеть, все страны так шли.

– А многомиллионный народ России, Паш, не хочет терпеть. Не придуманный какой-то свободолюбивый, думающий об эффективности, а реальный такой богоносец-броненосец: злой, глупый, покорный и шебутной, какой он есть, вот он не хочет распределения, не хочет продажи, приватизации, называй как хочешь, он упорно хочет, чтоб это было общее и ничье. Он за борт лучше бросит в набежавшую волну, понимаешь? Он хочет отобрать все назад, если кто не заработал, а если кто-то вдруг сам да вдруг честно заработал, то тоже отобрать, он все у всех хочет отобрать. И не хочет он никакого эффективного собственника для своих национальных богатств. Понимаешь? Не хочет. Он хочет сам валяться на этих полях и гулять с веселой компанией в этих лесах, хоть и без порток. Ельцин попытался раздать, и результат – народная зависть и ненависть. Поэтому приватизация идет тайным образом, хитростью растекаются подземные реченьки богатства, незаметно и в тишине. По своим! А к чужим они не текут, не могут они в России так течь, у нас и реки-то текут в никуда и без пользы, в Северный Ледовитый океан. Коррупция, распил бюджета и уголовное преступление – по сути, единственно возможное распределение народных богатств между теми, кто сможет с ними когда-нибудь хоть как-то управляться. Или передать наследникам. Или продать. К своему, конечно, хищному благу прежде всего. Но хищники, навозные жуки и червяки успешно справляются с любой проблемой – так говорит нам эволюция. А в России больше и не из кого делать буржуев, кроме как из жуков и червяков. Так что пусть воруют. Пусть поскорей все разворуют.

Он стал расстегивать рубашку:

– Это твоя философия, не буду критиковать, она тебе нужна для карьеры. На самом деле все просто: каков поп, таков и приход.

– Паша, взгляни трезво, ну, голубчик, прошу тебя, со стороны и объективно. У него и его друзей в распоряжении имущества не на миллиарды, а на триллионы долларов. Вокруг миллиардеры, а он что, должен оставаться на государственной зарплате, то есть нищим, да? – она поцеловала его, быстро раздевшегося и залезшего к ней под воду.

– У нас с тобой джипы, а у него должны быть жигули? У тебя усадьба строится и тысячи гектаров с деревушками и скотом, у друганов виллы в Провансе, яхты, машины и прислуга – а у него тухлое гособслуживание? Так может быть? Не в этой стране!

– Что за люди там, ты на лица их посмотри, Тат. Ладно бы собаки, лошади или хищники, нет, сплошь крысы и прочие грызуны. Плюс, конечно, с советских времен красномордый типаж. Беги ты оттуда скорей, Нюш.

– Да, он окружил себя своими – а кем он может еще себя окружить? Кому еще он может хоть как-то доверять, он ведь не ларьком руководит. Ой, осторожнее. У него, Паш, и фамилия такая – путь для страны.

– Татуша моя, у меня в Соколово есть знакомая семья, мать и дочь. У матери фамилия – Вишенкова. Повернись, киска моя… Я как-то восхитился и сказал комплимент, что, типа, она совпадает со своей фамилией, то есть как вишенка…

– А ты зачем сейчас про эту чужую женщину мне говоришь?..

– Это не про женщину, ты слушай, она сказала, что у ее фамилии, во-первых, ударение не на первом, а на третьем слоге, то есть Вишенкова, а во-вторых, что это родители ей поменяли фамилию, а настоящая их фамилия вообще-то Вшивенковы, то есть она Вшивенкова. Не смейся, попочка моя…

– Что это она с тобой так откровенно, а, Паш, я бы сказала, об интимном?

– А вот так, доверяет мне народ, и не то чтобы простая, типа доярка, учительница биологии. Назвала меня, кстати, паразитом, то есть не меня, а вообще всех бизнесменов и разбогатевших.

– С такой-то фамилией?

– Ага, точно заметила, – засмеялся Павел, – считает, наверное, что это нечестно: Вшивенкова так Вшивенкова.

– Достало биологичку сладкое прозвище Вишенка. Прямо коротышка в Цветочном городе.

– Во-во, не соответствует реалиям. Да, так я думаю, что настоящая фамилия твоего героя тоже не соответствует. Плутины они, и вся родня были Плутины, и вся деревня, и вся губерния. А теперь он Вишенка в собственной стране, на торте… Какая ж ты у меня, Танька… Давай другую ногу… Не надо быть шпионом в своей стране или рабом на галере, и не вербовать, блин, свое окружение…

– Конечно, Пашенька, конечно, надо. Давай мне твой «Живанши», мне больше всего нравится. Повернитесь, ваше величество, и примите горькую истину: из дерьма пулю не сделаешь.

– Вот это нам всем Вишенка и внушает, как национальную идею: нет достойных людей, нет достойных стран, нет вообще ничего достойного в мире. Одно дерьмо. И наращивает, как ты говоришь, гумус, чтоб мы все утонули в нем.

– Это он от опасения, что, если дать свободу, страна распадется.

– Она из-за него и распадется, он слишком серый для того, чтобы скрепить, и вся его компания – серые. Ты в этой шапочке как инопланетянка…

– Может и распадется, не угадаешь, Паш, что лучше и как повернется.

– Что это у вас тут, у инопланетянок, а? – такое приятное…

– Что ж ты в Сокольниках-то не узнал?

– Отложил до лучших времен…

– Ну-у, еще не настали?

– Настали…

3

Ах, лето! Спасибо, что притормаживаешь, когда разогналось уже, кажется, безудержно. Спасибо, что на самой своей середине замираешь вдруг после пьянящего июньского очарования. Спасибо за возможность распрямиться и оглядеться с вершины твоего холма, когда впереди еще здоровенный, сладкий ломоть июля и целый, с чуть подувянувшим арбузным хвостиком, август!

На этом гребне, с этой вершины можно катиться не спеша, откусывая, прожевывая по дню оставшийся июль, и следить, как день за днем приближается крепкой мужской поступью великолепный август. И когда настает он, начинаешь дышать глубже, благословляя то нежную сушь, то разом обрушивающуюся на все живое небесную теплую влагу. Гулять, гулять, дышать и дышать! Тянуть изо всех сил драгоценную горьковатую ноту, пока не наезжает, украдывая последнюю летнюю неделю, двуличный красавец-сентябрь, иезуит, ранящий сердце красотой: «Готовься, – шепчет, – закончилось твое языческое лето, дружок, еще парочка, в цветастой обертке, подарочных недель октября – и ноябрь, сукин ты сын, попробует на хрусткий зуб твое самоуверенное грешное тельце». Держишься хорохорящимся гоголем, кутаясь во все более шерстяное, меховое и звериное, и затягивает, затягивает воронка сумрачных, темных дней, переваливающихся с раннего вечера на сумрачное утро. Тешишь себя надеждами на новогодние праздники, хватаясь за них, как за соломинку тонущего года, а потом тоскуешь весь похмельный никчемный январь, которого лучше бы и вообще не было в календаре – и вот февраль! Спасибо, что укороченный, ибо лют! Лют не трескучими морозами даже, поражающими в тебе чувство справедливости и меры, но лют правдой, беспощадной глубиной падения с волшебной июльской вершины на мертвое февральское дно: счастливое дитя, радостно катившееся на зеленой волне, прикатило в мерзлой звериной шкуре в свою тесную тухловатую берлогу. Подорванный простудами, оживаешь надеждой – и снова обманываешься в предательском марте, понадеявшись уже к женскому празднику получить то, что получить можно только в мае. Где милосердие, где справедливость, о, родная природа, любимая с детства? Обманутый заячьим весенним возбуждением, пробираешься, дрожа, через хохочущий, в дурацком колпаке апрель, а долгожданный май возьмет вдруг и огорошит тебя дождем со снегом! Весь июнь счастливо хлопаешь глазами, чувствуя, как просыпаются понемногу под кожей новые задорные силы, не те, мартовские, суетливые и нервические, а настоящие, нужные, наверное, для чего-то серьезного, прекрасного и невероятного! Ощущаешь наконец-то себя любимым сыном голубизны и бескрайней солнечной зелени, когда, стоя на середине июля, как альпинист на покоренной вершине, озираешь окрестности года. Вот они, достойно пройденные тобой, сияющие и хмурые, равнодушные и прекрасные! А они через мгновение покатятся вниз по густо заросшему ягодному склону, все вниз и вниз, набирая и набирая ходу…

Татьяна, проработав главным бухгалтером в нескольких фирмах, еще в период ухаживаний Никитина открыла свою бухгалтерскую фирму, потом стала заниматься аудитом и корпоративными конфликтами, а затем открыла еще и юридическую контору, чтобы универсальная связка фирм могла обслуживать все разнообразие интересов крупных частных и государственных компаний. Это было золотое дно: всякому руководителю требовалось безопасно, то есть скрытно и юридически грамотно, отломить от общего пирога свой личный кусок и отправить его в укромное место. Круг полезных знакомств расширился, и начало двухтысячных стало для нее временем большого финансового успеха и быстрого продвижения карьеры. Поскольку речь шла о крупных суммах, то и платили как надо. Все, что она организовала, оказалось очень востребованным: таких фирм, то есть с таким инструментарием, на всю Москву было три, а через несколько лет попасть в ряды доверенных стало вообще невозможно, ведь тебе заранее говорят, какой результат потребуется, а ты составляешь схему и решаешь, какие документы должны появиться, какие фирмы должны заключить какие договоры, как и куда пойдут деньги, какие поставки и обязательства выполнить, а какие нарушить, кто на кого и в какой суд должен подать иски, кто проиграет и какие бумаги должны написать, скажем, прокурор и следователь. Работа с большими чиновниками приводила к знакомствам с еще большими, с теми, кто отчитывается уже перед политическим руководством страны. Это требовало самых разнообразных связей в силовых и судебных ведомствах, чтобы иметь информацию о политических ветрах и понимать со всей ясностью развилку между «политикой» и «экономикой». Был один общий тревожный момент: разворот дел, сложные схемы и поддержание связей требовали времени, приходилось даже крупные и рисковые дела поручать заместителям, понимая, что люди – слабое звено, их могут переманить, они могут поддаться соблазну и уйти вместе с «делами», а могут и продать, особенно если надавят силовые структуры. Для общей безопасности требовался подъем на более высокий уровень, она решила создать общественную организацию и стать депутатом. Совместный с мужем капитал, который стал приближаться к полусотне миллионов долларов, тоже требовал точных решений – времени на семью почти не оставалось, спасали только праздники и отпуск.

Посадив Евгению на электричку, Татьяна позвонила Светлане и, объяснив свой скорый отъезд, напомнила об оставленной на зиму в деревне Степаниде Михайловне и семейных планах вернуться в Поречье на зимние каникулы; упомянула и о том, что на станции она посадила Евгению в поезд до Москвы. Дружба и дальнее родство со Светланой требовали точного отношения к сложившейся двусмысленной ситуации, но говорить о беременности Жени она не чувствовала себя обязанной. Очень закрытое, как ей казалось, поведение Евгении она считала достойным усилием над собой и думала, что перед той стоит нелегкий выбор: оставлять ребенка или нет, знала, какая душевная травма, а может быть надлом, ждет ее при одном варианте и какая нищенская, унизительная жизнь матери-одиночки при другом, поэтому сказала на платформе: «Женя, послушай меня, пожалуйста. Извини, что влезаю с советом, но, может быть, он окажется полезным. Зачеркни все, всю прошлую жизнь, в смысле прошлую эту историю – понимаешь меня? Перетерпи. Перетерпи и начнешь потом с чистого листа. Понимаешь? Телефон мой у тебя есть, звони, если что, – попробую помочь». Евгения продолжала выбирать мелочь из карманов, кивнула и пошла к кассе, вернулась и только тогда посмотрела на нее. Народ уже прибывал на платформу, и Татьяна строгим полушепотом добавила: «Сделай вот как. Чтобы не мучиться виной, реши, сколько их у тебя будет, твердо реши, сейчас, пообещай себе, и потом, когда пора придет, – выполнишь обещанное, понимаешь?»

– Кого у меня сколько будет? – как-то отстраненно спросила Евгения.

– Детей, – сухо сказала Татьяна, – не мужиков же.

– А-а, – как-то длинно протянула Евгения, обернулась и посмотрела в ту сторону, откуда должен был идти поезд. Потом снова взглянула на Татьяну: – Не видно, задерживается, что ли? не знаю, как бог даст.

Это так между делом было сказано, что Татьяна сначала не поняла, что это ответ, и продолжала ждать.

– Ну ладно, думай сама, большая уже, – поняв сказанное и почувствовав сопротивление, завершила свои советы Татьяна, и потом, по дороге в Москву, ругала себя, что полезла с вечными своими самыми лучшими намерениями, хотя давно уже никому ничего не советовала. Она знала, почему полезла в этом случае: увидела в ней ту себя, прошлую, полудетскую, почувствовала тем точным чутьем, каким различают свою или чужую человеческую породу. Первый раз за долгое-долгое время, и потому с большим удивлением, она увидела, что встречаются все же еще такие, какой она была когда-то.

От этого прощания на платформе, помимо досады от своего неточного шага, у нее оставалось ощущение какой-то упущенной детали, что-то не складывалось там, на платформе, что она хотела поправить, но так и не поправила, потому что полезла со своими советами, а деталь эта и улетела из памяти. Матери она звонила пару раз в неделю, дотошно расспрашивая про мелочи быта, про то, как там у нее картошка и морковь, сухо ли там, в подполе, много ли снега, куда ходила и когда вернулась от соседки, понимая по деталям, по интонации не про морковь, а про физическое самочувствие матери. Степанида Михайловна переезжать к ним в Москву отказывалась категорически: «Ты что, смерти моей хочешь?» «Господи, мамочка, только живи, – повторяла каждый раз Татьяна, – просто знай, что, если тебе там тяжело или скучно, мы тебя сразу заберем, а если ты себя вдруг плохо почувствуешь – тут же звони, немедленно, я мигом приеду, понятно? И ты знаешь, если чем тебе надо по хозяйству помочь – Света и Сергей с радостью тебе помогут».

Через день после возвращения в Москву она позвонила матери и рассказала, как доехали, как прошло у Маши первое сентября, – и вдруг за рассказом о мелочах старушечьего деревенского быта услыхала, что Женя в Поречье. Тут она и вспомнила эту упущенную деталь: горсть мелочи, которую Женя выгребла из кармана и шевелила в ладони – Татьяна решила тогда, что нужно будет помочь ей с деньгами на билет, и уже положила руку в карман, но ждала, что Женя или достанет кошелек, или спросит о деньгах, но та пошла к кассе, хотя на билет до Москвы этой мелочи никак не могло хватить. Что происходит? Какая-то идиотская история. Все время промахивается с этой Женей, казалось, так правильно все разрулила, и для подруги, и для Жени этой, зря сразу денег тогда не дала, ждала, чтобы та попросила, и с советами, оказалось, не попала, напрасно уговаривала уехать и пугала Светой, по-другому как-то надо было. Попробовала разговорить маму, но расспросы ничего не дали. Потом звонила еще, узнала, что Евгения переселилась в дом к Светлане и Сергею. Все это было удивительно. Наверное, та, прежняя, Татьяна поняла бы все точнее в этих отношениях, может, и говорила бы там, на платформе, по-другому, да где она, прежняя?..

Дождавшись, когда приятно удивленные жители Нечерноземья, давно уже не ждущие милости от природы, откланяются сухим в этом году грядкам и, пятясь задом, утащат в подвалы и погреба тяжелые в этом году мешки, осень вызолотила леса. К середине сентября Поречье опустело, и Женя поняла, что, как ни считать свое будущее дитя делом божьим и надеяться на вышний промысел, ей необходимо самой срочно начинать содействовать этому таинственному промыслу и немедленно приступать к решению насущных земных проблем. Очень хотелось, конечно, как это было у нее каждый год, погружения в осеннее состояние прохладного и сосредоточенного счастья, хоть ненадолго стать покорной частью этого загляденья и очей очарованья, но не получалось. Не было знакомого чувства богомольного преклонения и одновременно вдохновляюще строгой ступеньки вверх, в высоту. Она гуляла по пустым улицам пустой деревни, по деревенским прогонам с выкатившимися из-под заборов яблоками и думала о доставшей уже тошноте, физическом неудобстве, не очень-то счастливом, видимо, Сергее, но более всего о насущном: надвигающейся зиме, Светлане, деньгах, детских вещах, дровах, воде и целой куче подобного.

Бабушкин дом в Поречье годился только для летнего проживания. Когда она, почти два года назад, приезжала сюда с друзьями на зимние каникулы, больше трех дней они тогда не выдержали: отогреть его было почти невозможно, из щелей дуло, запас дров кончился в два дня, свет в комнатах еще наладили, но водопровод перемерз, и за водой бегали к общей колонке на другом конце деревни.

Ехать к матери тоже невозможно, та жила в Коврове у Петра Викторовича, к которому сразу же переехала, как только Женя поступила в Иняз, то есть почти сразу после смерти отца, а сошлась с Петром Викторовичем, как Женя подозревала, еще когда отец был жив, а может быть, даже еще и до его болезни. Ей горько было думать об этом – отношения у папы с мамой последние годы были не очень, но то, что мама могла при болеющем отце иметь отношения с другим человеком, это было тяжело, и она отгоняла от себя детали их жизни того времени, не хотела докапываться. «Был бы жив папа, – подумала Женя, – никаких у меня проблем вообще не было бы». В институт возвращаться смешно: нельзя явиться как ни в чем не бывало и заявить: передумала, товарищи, брать академку, буду учиться в состоянии тошноты и глубокой беременности только на хорошо и отлично. И это бы еще ладно, но после зимних каникул все равно придется решать с тем же академическим отпуском и одновременно еще с жильем, потому что у Семиной, вчетвером в маленькой двухкомнатной, как это было у них подряд три курса, не выживешь, вернее, как родишь – так всех как раз оттуда и выживешь, как свинья какая, этого нельзя. То есть что? Деваться некуда, что ли?! Она перебирала эти варианты и вдруг заметила, что заторопилась, ускорила шаг и дышать стала часто и неровно. Остановилась и постояла на месте.

Не хитри, сказала она самой себе, все не так. Все на самом деле можно. Можно и к девчонкам, перебиться, по крайней мере, до родов, а за это время подготовиться с жильем и финансами, можно и к матери, в конце концов, рассказать все и попросить прощенья, что скрывала. Да и самой уже вот тут это вранье: мамочка, привет, все хорошо, я здорова, очень напряженно в этом году, бегу на занятия, главное, что у тебя все в порядке, давай подробности эсэмэсками, чмоки-чмоки. Все рассказать, она поймет, поможет и сейчас, и потом, с ребенком, можно отдельно снять там жилье себе, в этом Коврове – там это копейки, заработков от переводов с венгерского и французского должно хватать, галстучки ее вязаные и браслетики пересылать в Москву девчонкам или передавать с поездом, а заказы получать через ту же Галку Семину, переводы денег на карту – не проблема, даже выгоднее получается жить в Коврове – все это можно, и ничего ужасного, и не с тем еще люди справляются. Все это она может сделать сама и одна. «Могу, могу», – сказала вдруг она вслух. Но дело в том, что она не одна. Не одна, слава богу. Как он боится, что она уедет к матери. Какой Сережа оказался на самом деле понимающий и чувствительный человек. Женя села на лавку у крайнего дома. Она в отношениях с ним, конечно, опять была немного неосмотрительна, это у нее с детских лет, но с Сережей так счастливо все получилось, как они нашли друг друга, это так очевидно и по совпадающим в мелочах чувствам, и по их отношениям друг к другу, и по близости, это уж вообще что-то такое, совершенно не представимое раньше. Все родилось из их знакомства в прошлом году, летом, но тогда она испугалась перспективы: у него жена, не хочу быть в хороводе, «очередной», к тому же обман, нехорошо перед Антоном, сказала тогда себе Евгения и практически сбежала, уехав раньше, чем говорила. Потом, в Москве, Сергей стал на пару месяцев героем ее внутреннего, придуманного романа, параллельного с реальными отношениями с преданным Антоном. Учеба на втором курсе оказалась тяжелой, отсутствие свободного времени и усталость подмяли под себя и сделали малозначащим все, даже расставание с Антоном прошло не сложнее, чем какой-нибудь зачет. Отступили и будоражащие воспоминания, и мысленные диалоги с Сергеем. Но когда в этом году она приехала в Поречье, то чувство уже вело и диктовало, восхищали его ловкость, энергия и умение справиться с проблемами, его покоряющее мастерство в поцелуях, движениях рук и ласках. Отношений просто невозможно было избежать. А раз так, значит, судьба. А раз судьба, то ничего не страшно, пусть неопределенность уже дотянулась до октября, самое важное должно вызреть, иногда так все и решается: в последнюю минуту, но самым правильным образом. Еще все впереди и все будет, и Будапешт, и Париж, и Сережина Австралия с райскими птицами – все, как они планировали, ребенок не помеха, уже через полгода можно будет ездить всем вместе. Она всегда находила правильное решение, когда не суетилась, не дергалась и не впадала в меланхолию. А сейчас и подавно нужно время, чтоб из сложностей сложился правильный рисунок. «Меня двое, – улыбнувшись, сказала она самой себе, – значит, ко мне в небесах двойное внимание». Ведь абсолютно ничего плохого она не хочет, надо с добром делать продуманные, выверенные поступки, а все остальное сложится само собой. «Сергей все понимает и находится в сложнейшем положении – мы оба в положении, – и нам обоим нужно время, но мне чуть побольше». Она рассмеялась и толкнула ногой краснющее и уже подгнившее большое яблоко. Правильно, что она вернулась в Поречье, правильно, что в отношениях с Сергеем не просит, не давит на него, просто любит, и все, даже когда ей очень плохо. Она встала с лавочки и пошла дальше, в поле, за деревню…

Впереди зима, придется, наконец, съездить в консультацию и заранее все обговорить, заплатить им заранее, а потом перестраховаться, где-то в конце февраля лечь в больницу. Она не заметила яблоко, наступила и чуть не шлепнулась: вот, нужно осторожнее, сколько пропадает яблок, он последнее время настаивает, чтобы она переехала к ним в дом – самый сумасшедший вариант, – говорит, что очень легко договорился со Светланой, потому что половина дома по закону его, что она на самом деле очень человечная и споров у них по ее поводу просто нет. «Если они уже давно не как муж с женой, а как друзья – значит, я ничего ни у кого не отнимаю и на чужое не покушаюсь. Очень это странно, конечно, такая деревенская коммуналка с бывшей женой, раньше так жили и с десятью соседями – и ничего, все были живы-здоровы, поцапались-помирились. А что, люди должны, как зверье какое-то, рычать и охранять свою пещеру? Глупости, ни мне, ни Сергею ничего не надо, всего на одну зиму, к лету, уже втроем, переберемся жить в город. А сейчас три нормальных взрослых человека уж наверное смогут прожить по-человечески одну зиму не в голоде, не в холоде, в нормальных бытовых условиях. Что, Светлана будет кидаться на меня? Глупости. Все будет хорошо». Она заметила, что опять ускорила шаг и пошла ровнее. «Есть одна неловкость: это момент близких отношений. Может задевать, потому что он неравноправный. У каждого, конечно, своя жизнь, но когда люди живут все вместе… если посмотреть с ее стороны… да, это может все испортить. Властная и самолюбивая женщина может невольно из-за этого сильно переживать. Тот случай с Бруно вообще шокирующий, к тому же она старше его на три года… будет скрывать, но это может сильно ее задевать, нужно понять, что это нарушает баланс. Надо не кривить тут… отказаться от близости… нормальное такое решение… испытание небольшое… надо намекнуть ей как-то, чтоб она поняла. А может быть, не намекать, а впрямую сказать, открыто, что ничего не будет. Спокойно и между делом, как само собой разумеющееся. Сереже сначала сказать… а вот здесь нужен будет ультиматум. Четко и с такой интонацией… нет, деловой лучше… и веселой, но твердо. Да, тогда будет договор троих взрослых людей. Даже может получиться из этого дружба со Светланой и будет сразу легче… А вообще: тоже мне испытание… пусть она считает, что это помощь мне, а мне не стыдно принять помощь. Они же друзья. Если все хлопоты, и деньги, и работу по дому делить, то мы с ней тоже подружимся». Женя вышла к реке. Отсюда, с высокого берега, как с балкона театра, видна была вся глубина раскрытой сцены: на той стороне темно-синей реки открывалась широкая полоса бледной сухой травы и, будто клоун, выступивший из-за задника на широкую академическую сцену, приплясывал на ветру разряженный в пестрые лоскуты лес. Только вдали над верхушками деревьев, как забытая декорация из другого спектакля, мешая впечатлению, возвышалась вышка с прожектором – где-то там был военный аэродром, и деревенские с детства знали, что прожектор иногда может вспыхнуть на секунду, доставая лучом аж до облаков. Разглядывая желтую с красными и зелеными пятнами лесную рубаху, отчаянно веселую под изможденным небом и холодным прищуром солнца, Женя удивленно покачала головой и засмеялась…

Дом, устроенный Корецкими в Поречье, долго обижал деревенских жителей своими вызывающими размерами и барским устройством. Это были прихоть, вызов и дурь двух городских неженок, которых просто некому тут было приструнить. Корецкие очень хорошо понимали угрозу, которая возникала из такого отношения, поэтому приплачивали бабе Шуре за надзор и разведку, но все равно не избежали переброшенных через забор дохлых кошек, мусора и попытки поджога. Только лет через десять подобные дома стали появляться и в других деревнях, и поредевшим жителям стало ясно, что ничего особенного – дом как дом, большой удобный дом – и все. Для Сергея и Светланы это было их дитя, плод раздумий, трудов и любви, об устройстве которого они могли рассказывать часами. Дитя это строилось полтора года, и если бы это была прежняя деревня, то их сторонились бы еще лет десять, притом что Светлана была отсюда родом и знала буквально каждого. Но как-то девяностолетняя баба Катя на костылях приковыляла с кульком грудного сбора – и деревенские старухи приняли от них попечение и зимнее продуктовое содействие. Сергей стал зарабатывать намного больше, хозяйство у Светланы стало на ноги – и, в общем, жизнь наладилась.

Эту девушку, Женю, Сергей увидел три года назад, когда она летом, кажется в июле, приехала в Поречье в дом своей матери на свои первые студенческие каникулы. Худенькая и черноволосая, она была не только внешне иной, но вообще была какая-то не из русской жизни: помимо графичной красоты, не так, как все, держалась, одевалась, говорила и молчала. Потом приехала зимой с друзьями-студентами, пришла и попросила помочь с электричеством. Он пошел и увидел в старом доме, где собралась провести несколько дней и ночей студенческая компания, просевшие двери, разбитое окно и здоровенные щели. За день аврала, работая вместе с двумя парнями и тремя девушками, он помог им создать хоть какие-то условия. Денег не взял, во время работы присматривался и прислушивался к разговорам этой несимметричной компании, манерам, словечкам и шуточкам, и ему показалось, что у нее нет отношений ни с кем из этих парней. Тогда он очень обрадовался, а потом это оказалось не так. Прошлым летом начались их встречи и поцелуи, но только один раз, у реки, теплым летним вечером, уже скорее ночью, он помнил, что луна была желтая, как дынная корка, почти все уже случилось, но она вдруг стала каким-то надтреснутым голосом беспрерывно и противно твердить: «Не надо, не надо, прошу тебя», а через день исчезла, уехала. Этим летом он ее ждал, понял еще в прошлое лето, что будет ждать, и влюбился в нее просто с размаху, как только вновь увидел ее на улице повзрослевшую. Как-то безоглядно влюбился, никогда такого не было. Отношения возобновились сами собой и сразу стали близкими.

Близость ничего не меняла, и это тоже было для него удивительно: чувство не остывало, все время казалось, будто она где-то рядом, отошла только на минуту. Понял с ней, что такое «ненаглядная»: лицо и руки, глаза и грудь, колени и вообще все. Вроде как смеясь говорил, что особенно сильно любит ее ухо, совал туда нос и прикусывал мочку, хотя был уверен, что смеяться-то тут нечему: ухо было замечательно красивое. Но четырнадцать лет разницы – огромный разрыв. И Света, жена и дорогой человек с героическим характером и трагическим жанром внутри, если вспомнить о брошенной сценической карьере. Уехал как-то по вызову и там, два дня колотя молотком по тревожно звенящему железу, решил, что надо заканчивать тайный подростковый роман. Вернулся и не подходил три дня, но невольно ждал и смотрел издалека, из мужской курящей компании. Потом сам пошел к ней, сказал, что так не может, вообще без нее не может, довел до истерики и предложил быть вместе навсегда, потому что когда они наедине, то очевидно: они пара и созданы друг для друга. Через месяц она сказала: «Я беременна». Он ахнул и ужасно растерялся, они не говорили ни о чем таком, потому что он думал, во-первых, что она сама наверняка принимает меры предосторожности, самая безалаберная деревенская девица хорошо понимала возможные последствия, и каждая, в общем, разбиралась сама со своим телом – это было понятно и это была норма, а главное, он всегда был уверен, что это из-за него у них со Светланой нет детей. Беременность могла все сломать и поставить вверх дном. Еще его неприятно поразило то, что у Жени, казалось, не возникало ни опасений, ни даже серьезных вопросов в этой тяжелой ситуации, будто они давно уже в браке, договорились завести ребенка и воплотили свое намерение.

Он мучился, но выбрал: решил, что их чувства – главное, остальное нужно потихоньку выправлять, чинить, лечить, а ребенок – это, может быть, счастливый случай, и очень глупо было бы это отменять. Предстоял переворот в его жизни. Конспирацию они, конечно, соблюдали, но в меру: невозможно было унижаться до каких-то особенных пряток, показной специальной болтовни и тому подобного притворства. Деревня, конечно, подозревала, но поскольку ни скандала, ни мордобоя не ожидалось, то история была малоинтересной, да и время-то уже было – август, пора разъезжаться по домам.

…Октябрь состоял из нелепых положений, извинений и попаданий впросак. То ее тошнило, то тянуло в сон, то она физически не могла сделать то, что говорила ей Светлана, умная и опытная в разнообразных деревенских делах хозяйка, дотошная, вкусно готовившая и ловко распределявшая по дню дела и силы. Женя чувствовала себя глупой и неповоротливой. Подробно записанный со слов Светланы график хозяйственных дел, которому она пыталась следовать, деньги, которые она настояла, чтоб принимались от нее на еду, старание и прочее – ничто не спасало от неудобства и ощущения себя приживалкой и нахлебницей в этот первый месяц жизни в доме Корецких. Приходилось бесконечно извиняться и тупо шутить над своею неловкостью: смеялся только Сергей, а Светлана нет. К ноябрю Женя немного привыкла к этому дому и заведенным в нем правилам, к тому, как открываются окна и хлопают от сквозняка двери, где висят ключи и когда выбивает предохранители, куда девать мусор, как сушится и гладится белье, где хранятся чистая посуда, обувь, лекарства и туалетная бумага, как располагаются продукты в холодильнике и сковороды на крючьях, когда Светлана кормит птицу и работает во дворе. Когда она может полежать в своей комнате, какие доски скрипят и какая трава сушится на чердаке, где хранятся запасы, и еще сотню важных мелочей большого домашнего хозяйства. Она оценила подробное, разумное до мелочей и точное устройство жизни этого дома, его невозможный для нее порядок – и поняла, что с дружбой у них не получается и вряд ли получится: она увидела, что Светлане все время приходится преодолевать себя. Проблема была даже просто с минимальным доброжелательством. Даже с тем, чтобы просто поздороваться утром или напомнить, что нужно сделать по дому. Не показывая своего, часто мучительного, состояния, Женя пыталась делать как можно больше и демонстрировать подчеркнуто дружеское к Светлане и прохладное, как бы равное, отношение к Сергею, но видела, что ту раздражает все это, и даже простейшее: то, как она моет посуду, накрывает на стол и развешивает белье. Она знала, что невозможно не заметить ее стараний и некоторых успехов в домашних делах, и стала понимать, что дело не в этом, не в ее неловкости, и вынуждена была подобрать уже самые жесткие слова для того чувства, которое она вызывает у Светланы. «Боже, боже, – думала она, – протянуть еще хотя бы декабрь – январь…»

И вдруг перед Рождеством, когда они все вместе, втроем, посидели после ужина, немного выпили и как-то легко заговорили вдруг о всякой ерунде, о зловредной русской погоде и хитром отоплении, премудростях зимнего хозяйства и планах на Новый год – возник удивительный дружеский тон общения: может, Свету тронул рассказ о ее заработках рукоделием и переводами, а может, ее уже обозначившийся живот. Елку поставили двадцать девятого: Сергей притащил огромную красавицу, еле втащили ее в дом, она встала в гостиной и уперлась в высокий потолок. Украшений на такую верзилу совершенно не хватало, и Женя в своей комнате из цветной бумаги и картона вырезала фонарики и смешные фигурки, склеила звезду на верхушку и навертела кукол из лоскутов и тряпочек. Еще прикрепила нитяные петельки к конфетам. В ночь на тридцать первое Женя встала, чтобы развесить все это на елке. Осторожно встала на табурет, до верхушки, чтобы закрепить звезду, не доставала, но все остальное развесила куда хватило роста. И вдруг она услышала со стороны Светланиной комнаты на втором этаже вскрики. Она в ужасе замерла на табурете, подумала: Свете плохо, спазмы или приступ, – и тут же поняла, в чем дело, еле сползла с табурета и, сжавшись комочком, добралась до своей комнаты. Рыдала в подушку, а когда переставала, ее била дрожь и тоска была смертная. Было уже утро, когда болезненно, прямо в область печени в первый раз ударил ребенок, она охнула, прислушалась к себе и поняла это: «Хватит рыдать, подумай немного обо мне и обо всех нас, в том числе и об отце моем». И ее осенила единственная причина, по которой это могло произойти. Утром тридцать первого она не вышла, через дверь сказала Сергею, что плохо себя чувствует и выйдет к вечеру. Потихоньку плакала и думала теперь, что хорошее настроение Светланы перед Рождеством могло быть вызвано тем же, что она слышала.

Вечером Женя вышла как ни в чем не бывало, Сергей и Светлана обрадовались, все уже было накрыто на стол, и телевизор вещал что-то бодрое, пышное и глупое. Последние приготовления – и они подняли свои бокалы за уходящий старый год. Светлана и Сергей, у которых под коноплю, как и у многих деревенских, в огороде был отведен приличный кусок, покурив травки, весело шутили о делах, друзьях, о скором приезде Никитиных и о детском далеком прошлом, а Женя, после такой ночи опьянев от единственного бокала шампанского, хохотала из-за любой детали. Сергей играл на гитаре, и они вместе со Светланой – у той был сильный высокий голос – пели романсы и песни. Разошлись по комнатам уже в четвертом часу. Женя, разбитая и измученная, все равно всю ночь просыпалась и прислушивалась, выходила в туалет и опять слушала, не будет ли прежних ужасных звуков, но было тихо… А через два дня в отношениях со Светланой все вернулось к прежней неприязни. Женя ревновала и страдала, что напрасными оказались жертвы, понесенные ею и Сергеем, как она решила, ради будущего ребенка.

4

Деревня Поречье на высоком левом берегу Клязьмы уже не могла называться деревней в том смысле, как это понималось раньше, когда на нескольких деревенских улицах проживало сто, двести семей, когда в каждом третьем доме у тебя родственники и жизнь – как нательная рубаха, которая сушится во дворе: она хоть и твоя, но видна всем соседям и, как другие рубахи на других веревках, много раз обмусолена нескромными и при этом равнодушными взглядами – и только когда от порыва ветра снизу, с Клязьмы, она, висевшая привычно одеревенело, вдруг вся целиком взмывает выше забора, обрывая гнилую веревку, – «Господи, в реку полетела», – ахнут разом старухи, сидящие у окошек в окрестных домах. Остались ли до сих пор где-нибудь эти прежние деревни? Нет уже этих, теперь почему-то трогательных, способов человеческого общежития, а скоро не останется даже остовов старых деревянных жилищ: добьют их дожди, гниль и холода.

Оказалось вдруг, что никакой необходимости в существовании деревни Поречье нет. Так же как в существовании тысяч таких или подобных деревень и даже вообще всех деревень. Эта черта под тысячелетним существованием крестьянства, так легко и резко проведенная налетевшей свободной жизнью, и стала настоящим освобождением крестьянства: сама свобода взяла и вымела паршивой метлой всех за тюремные ворота на пустую голодную дорогу – и побежала деревня в города и городишки, возвращая мещанскому городскому населению его прежнюю заскорузлую и простонародную основу. Стало вдруг совершенно ясно, что ни ценности, ни уникальности, ни даже простой хозяйственной надобности никогда и не было в сохранении огромного рабского сельского слоя русского населения, что вовсе не земля-матушка кормила, поила и благодетельствовала, а согбенные и смиренные российские человеки тащили на себе бескрайнюю земляную поклажу и не могли иначе распрямиться, кроме как сбросив ее с горба разом и всю целиком, вместе с коровами, огородами, домом и серой крестьянской нищетой. Исторический разгром жизней миллионов сельских российских семей в конце двадцатого века прошел малозамеченным, будто не было мучений и страданий, разорений, бессилия и ранних смертей: холопам не важны холопы. Прежние деревни, давно уже отличавшиеся разве что живописным местоположением, зачахли, превратившись в то, названия чему неспешный русский язык еще не придумал. Клязьма, впадающая в Оку, впадающую в Волгу, теперь освободилась от непомерной и дурной человеческой нагрузки, обжилась растительностью и рыбой, но одновременно стала мелеть от безделья. Входившая когда-то в большой речной торговый путь, по которому местные веревки, цепи и канаты ехали через Каспий аж до Персии, Клязьма теперь медленно и налегке шествовала по все более заболачивающейся Мещерской равнине.

Расположение Поречья на высоком левом берегу Клязьмы, которая к тому же и сама – левый приток Оки, принималось когда-то жителями Поречья не как исключение из общего правила, связанного с вращением Земли, а как знак того, что советская жизнь с ее левой закваской соответствует природному закону. Перемены казались немыслимыми, потому что противоречили уже самой сути граждан, их беспомощному и зависимому состоянию. Задорные песни заменили движение времени, которое бежало где-то вдалеке от тяжелых русских деревень, и когда в девяностых непонятная московская буча докатилась сюда новыми словами, новыми законами и новой свободой, унизив и высмеяв прежние лозунги и прежнюю гордость, – оказалось, что, кроме как в песнях, не осталось ни общинной народной закваски, ни верности идеям, ни верности земле. Старая жизнь рассыпалась, как рассыпается с ходу наскочивший на валун изношенный трактор: от удара в брюхо выпадает двигатель, разлетаются по земле рычаги, болты и резинки, и только два стертых колеса еще вихляются по сторонам пыльной деревенской дороги. На сыром морозце да на весеннем солнышке усталое железо осыпается ржавой пылью, и скоро нельзя даже поверить, что эта жалкая кучка могла когда-то рычать и двигаться.

Новая сельская реальность породила новые надежды на благосостояние, связанные прежде всего с предстоящим дележом земли. Дележ этот шел долго и конфликтно, со страшным криком ветеранов на общественных собраниях и руганью в семьях, с обманами, сговором и разочарованиями, разрушавшими прежние людские отношения, а спустя два-три года стало ясно, что благосостояния от собственного куска земли в несколько гектаров возникнуть не может. Оказалось, что, кроме земель вокруг городов, бесконечная русская земля стоит недорого, да еще пойди найди желающего ее купить, чтобы потом убиваться на этой земле. Фермерское хозяйство, которое попробовали организовать особо самоуверенные, потребовало такого труда, квалификации и терпения, каких давно уже в этих нечерноземных краях не водилось. И скоро прежняя советская беззаботность и безалаберность, равенство в нищете и утренний песенный задор громкоговорителя снова показались счастливыми, имеющими уникальный человеческий смысл и даже истинно соответствующими глубинной народной природе. Но, увы, увы, невозможно вернуть время, такое милое и обаятельное, хоть и проведенное в детской колонии…

Ждали, что Никитины приедут сразу после встречи Нового года, может быть, даже к вечеру первого января. Второго-третьего на зимние каникулы в Поречье приехало несколько семей с детьми, но не Никитины. Сергей и Светлана продолжали ждать, а Женя решила, что они не приедут вовсе, думала, что из-за Маши, которая проявляла к ней летом большую симпатию, что-то типа обожания. Вернее, не из-за Маши, а из-за нее, ставшей теперь неподходящим образцом. Но дело было не только в этом. Весь прошлый год Никитину приходилось не столько жить с семьей в Москве, сколько заниматься развитием бизнеса в ближних губерниях, в которых он хотел поставить его на крепкие стальные ноги. В Смоленск, Тверь, Курск и Брянск приходилось ездить часто и каждый раз на несколько дней, чтобы встречаться не только днем в кабинетах, но и вечером в ресторанах с местными чиновниками. К тому же еще год назад он выбрал место для поместья и сразу же начал строительство дома с хозяйством и садом на большом участке, на холме, с которого видны были местные просторы и две извилистые речушки.

К этой осени стало понятно, что проект их семейного переселения в свое хозяйство отменяется. Без Татьяниного согласия все это было невозможно, а согласия ее не было. Отношения их менялись и уже не были теми прежними, памятными и трепетными. Ее бизнес все больше приспосабливался к чиновно-государственной машине и специфическим нуждам госпредприятий. Татьянины доходы догнали его прибыли, ее известность и занятость мало что оставляли семье: специфический общественный темперамент поглощал всякий другой. Чиновные серьезные люди, ласково глядя оловянными глазами, уже спрашивали: Татьяна Ивановна, что-то мы вас не видим, вы где? Вы с кем? Присоединяйтесь, мы поддержим. Имелось в виду, что ей пора вступать в «Единую Россию». Никитина просто трясло от этой перспективы. Людей этих, умных и ловких, но двуличных и тошнотворных, он знал давно и сторонился всячески, часто себе в ущерб. Но она вступила, и ее активность логично должна была теперь привести ее в депутаты Госдумы. Среди российского человеческого болота энергия и служба этих, пусть продажных и стремящихся исключительно к личной выгоде, людей казались ей спасительными для страны. «Где взять других? – спрашивала она. – Если я хочу приносить пользу, нужно быть рядом с этими людьми». Успешная, с ясным взглядом, обаятельная женщина со связями и финансовыми возможностями, да еще возглавляющая общественную организацию, защищающую права детей и детства, – она становилась заметной фигурой и уже начала появляться на телеэкранах поблизости от вторых, а иногда даже и первых лиц государства. У нее теперь тоже была большая машина, ей нравилось ездить на джипе, много зарабатывать и становиться частью механизма, действующего в государстве. Никитину же казалось, что она стала по-другому разговаривать, по-другому думать, что какую-то показную и одновременно осмотрительную атмосферу она приносит в семью и даже в их интимные отношения.

Однажды он ждал ее вечером, один, Маша была гдето с друзьями, они неделю почти не виделись, и когда она пришла, потащил ее в спальню, обнимая и целуя, несмотря на ссылки на усталость; тут, в спальне, пытаясь расстегнуть трудные крупные пуговицы на правильном костюме общественной деятельницы, ласково прошебуршал ей в ухо:

– Татусь, зачем вся эта шерсть, железные бюстгальтеры и обогревающие трусы?

– Это форма женщины на службе отечеству, уважаемый товарищ Никитин, – ответила она.

– Какие-то нечеловеческие стандарты, прямо доспехи, снимешь только с помощью оруженосца. А если служебный роман и неуставные взаимоотношения? А? Бывает такое?

– Не знаю, Паш, подозрения иногда бывают.

Она взволнованно смеялась и отталкивала его руки со словами «не лезьте, не лезьте, что это вы вздумали вдруг, Павел Николаевич», и отбивалась серьезно, он перевернул и взял ее, наполовину задрав, наполовину стянув что получилось, и его поразило, как она завелась и кричала при этом. Это было совсем не то, что ему нравилось, но невольное движение их интимных отношений шло именно в эту, брутальную, сторону.

В октябре, в один из выходных дней, вечером, она вернулась домой напряженная, в глаза не смотрела и не ответила на его «добрый вечер», пошла в ванную, потом в спальню. Понятно было, что последует разговор.

Он сказал:

– Татьяна, может, сначала чаю хоть вместе попьем, мы ведь тебя ждали.

Она ответила:

– Вы с Машей пейте, и пусть она идет спать, а я пойду полежу.

Потом, когда он пришел в спальню, она сказала:

– Паша, мне сказали, что ты возобновил старые знакомства.

– Что значит «старые»?

– Прежние, во Владимире.

– Тат, мне ведь карьеры не делать, я вообще старые знакомства не прерываю.

Татьяна пошла на кухню и вернулась в спальню со стаканом воды, выпила лекарство и поставила стакан на тумбочку возле кровати:

– Дело серьезное, Паша, давай говорить откровенно.

– Нет проблем, давай.

– Ты поддерживаешь материально, а фактически состоишь в руководстве владимирского отделения, в котором до двухсот юношей и девушек. Это так?

Он подумал, что она смотрит на него оценивающе, так, как, возможно, смотрела бы на рассыпавшиеся дешевенькие бусы: собирать или сразу сгрести в помойку.

– Выследили!

Сказал так горестно и проникновенно, что она невольно улыбнулась.

– Я не думаю, что тут можно отшутиться.

– Никто не собирается. Одно условие: помимо откровенности еще и честность.

– Честность? Ну, хорошо. Думаешь, Паша, это я с тобой нечестна?

Он внимательно посмотрел на нее и стал говорить медленнее, как бы объясняя суть:

– Говоря слово «честность», я не подозреваю тебя в желании обмануть и не говорю, что ты меня обманываешь, я говорю о тактике, впитанной всеми госорганами и очень ловко приспособленной к делам и решению любых вопросов.