
Полная версия:
Грибы с Юггота
Ньярлатхотеп
Ньярлатхотеп… крадущийся хаос… Я единственный, кто уцелел… И я буду говорить в пустоту…
Когда это началось, я точно не помню – во всяком случае, с тех пор минул не один месяц. Весь мир словно застыл в напряженном ожидании чего-то страшного. К повсеместному политическому и общественному брожению добавилось странное и неотвязное ощущение надвигающейся катастрофы – катастрофы глобальной и неотвратимой, подобной тем, что происходят в кошмарных снах. Люди ходили бледные и встревоженные; воздух полнился всевозможными предсказаниями, которые настолько противоречили здравому смыслу, что никто не смел в них поверить. Над планетой тяготело сознание неискупимой вины, а из бездонных межзвездных пространств веяло ледяным холодом, и горе было тому, кто испытывал его на себе, оказавшись в темном безлюдном месте! Смена времен года дала какой-то дьявольский сбой – бабье лето, казалось, длилось уже целую вечность, и создавалось впечатление, что мир, а, быть может, и вся Вселенная вышли из подчинения известных людям богов или сил и подпали под власть богов или сил неведомых.
Вот тогда-то и объявился Ньярлатхотеп, выходец из Египта. Говорили, что он представитель старинного рода и выглядит как фараон. Феллахи, завидев его, простирались ниц, хотя и не могли объяснить почему. Сам он утверждал, что восстал из глубины двадцати семи столетий и что до него доходили послания с других планет. Путешествуя по цивилизованным странам, Ньярлатхотеп – смуглый, стройный и неизменно мрачный – приобретал какие-то замысловатые приборы из стекла и металла и мастерил из них другие приборы, еще более замысловатые. Он выступал с речами на научные темы, рассказывал об электричестве и психологии и демонстрировал такие удивительные опыты, что зрители теряли дар речи, а его слава росла с каждым днем. Те, кому случалось побывать на его выступлениях, советовали сходить на них другим, но в голосе их при этом звучала дрожь. Всюду, где бы он ни появлялся, спокойной жизни приходил конец, и предрассветные часы оглашались криками людей, преследуемых кошмарными видениями. Никогда прежде подобные вещи не принимали характер общественного бедствия, и умные люди начали поговаривать о том, что неплохо было бы запретить сон в предутренние часы, дабы истошные вопли несчастных не смущали покой луны, льющей бледный сочувственный свет на зеленые воды городских каналов и ветхие колокольни, вонзенные в тусклое нездоровое небо.
Я хорошо помню, как Ньярлатхотеп появился в нашем городе – в этом огромном, старинном и сумрачном городе, хранящем память о бесчисленных злодеяниях прошлого. Я был немало наслышан о Ньярлатхотепе от своего приятеля, поведавшего мне о том неизгладимом впечатлении, которое производили на людей его опыты, и горел желанием увидеть их воочию и разоблачить как ловкие трюки. По словам приятеля, эти опыты превосходили самое смелое воображение, ибо пророчества, проецируемые на экран в зашторенной комнате, были под силу одному лишь Ньярлатхотепу, а его пресловутые искры обладали чудесной способностью вызывать у людей видения, что доселе таились в самой глубине их зрачков и не могли быть извлечены никаким иным способом. Впрочем, мне и раньше доводилось слышать, будто все, кто побывал на сеансах Ньярлатхотепа, получали способность видеть такие вещи, каких не могли видеть другие.
Стоял жаркий осенний вечер, когда среди толпы таких же любопытных я двигался по шумным улицам на встречу с Ньярлатхотепом. Мы прошли через весь город, а потом нескончаемо долго поднимались по ступеням, ведшим в тесный и душный зал. И когда на экране замаячили тени, я различил неясные очертания фигур в капюшонах, собравшихся на фоне древних развалин, и желтые, искаженные злобой лица, выглядывающие из-за обломков каменных сооружений. И еще я увидел мир, одолеваемый мраком, и разрушительные смерчи, нисходящие с запредельных высот, и яростную пляску вихрей вокруг тусклого остывающего солнца. А потом над головами зрителей причудливо затанцевали искры, и у меня волосы встали дыбом при виде тех неведомо откуда взявшихся уродливых теней, что повисли над головами присутствующих. И когда я, самый хладнокровный и рациональный из всех, дрожащим голосом пробормотал что-то насчет «надувательства» и «статического электричества», Ньярлатхотеп приказал нам убираться вон, и, спустившись по головокружительной лестнице, мы выбежали в сырую и жаркую тьму пустынных ночных улиц. Я торжествующе вскричал, что мне было совсем не страшно, и все дружным хором поддержали меня. Мы принялись клятвенно заверять друг друга в том, что город совсем не изменился, что в нем по-прежнему идет жизнь, и при тускнеющем свете уличных фонарей без конца клеймили гнусного шарлатана и смеялись над собственным легковерием.
А потом с нами стало твориться что-то неладное. Думаю, причиной тому послужил болезненный, зеленоватый свет луны, ибо как только погасли фонари, мы непроизвольно выстроились в своего рода шеренги и принялись двигаться к некой известной нам цели, о которой не смели не только говорить, но и думать. Мы шли и замечали, что там, где раньше была мостовая, теперь росла трава, а на месте трамвайных рельс лишь изредка попадалась полоска-другая ржавого металла. Один раз мы наткнулись на трамвай – искореженный, с выбитыми стеклами, запрокинутый набок, и сколько бы мы ни всматривались вдаль, мы никак не могли понять, куда делась третья по счету башня на берегу реки и почему верхушка второй башни имеет такие неровные очертания. Затем мы разбились на узкие колонны, каждая из которых потянулась в свою сторону. Одна скрылась в переулке налево, откуда потом еще долго доносились отзвуки душераздирающих стонов. Другая спустилась в заросший сорняками вход в метро, огласив ночные улицы смехом, более похожим на вой. Колонна, в которой двигался я, направилась за пределы города, и вскоре мне стало холодно, как зимой. Оглядевшись, мы увидели, что находимся в открытом поле среди снегов, зловеще мерцающих в мертвенном свете луны. Откуда она здесь взялась – эта нетронутая снежная пустыня, простирающаяся во все стороны на необозримое расстояние? Лишь в одном месте снега расступались – там зияла чудовищная пропасть, казавшаяся еще более черной посреди своего ослепительного окружения. Мои спутники, словно завороженные, устремились в эту пропасть, и только теперь я увидел, насколько малочисленной была наша колонна. Сам я не торопился следовать примеру остальных, ибо эта черная щель среди освещенных зеленоватым светом снегов внушала мне смертельный страх, тем более, что оттуда, где скрылись мои товарищи, раздавались жалобные стоны и причитания. Но мои силы были слишком слабы, чтобы противиться неудержимой тяге, увлекавшей меня вниз, и, словно в ответ на призыв тех, кто прежде меня скрылся в этой бездне, я нырнул, трепеща и обмирая от страха, в беспросветную пучину невообразимого ужаса…
О вы, с виду разумные, а на деле безумцы, что прежде считались богами, – только вы можете рассказать все, как было!
Слабая, беспомощная тень, корчась от боли, причиняемой железной хваткой неведомых рук, мчится сквозь непроглядную тьму распадающегося на части мироздания мимо мертвых планет с язвами на месте городов. Ледяные вихри задувают тусклые звезды, словно свечи. Бесформенные призраки невообразимых монстров встают над галактиками. За ними теснятся смутные очертания колонн неосвященных храмов, что покоятся на безымянных утесах, а вершинами уходят в пустоту гибельного пространства – туда, где кончается царство света и тьмы. И на всем протяжении этого жуткого вселенского кладбища падение сопровождается приглушенным и размеренным, как сердцебиение, барабанным боем и тонкими заунывными причитаниями кощунствующих флейт; и под эти отвратительные дроби и трели, что доносятся из непостижимой беспросветной бездны, лежащей за гранью времен, выделывают свои замедленные, неуклюжие и беспорядочные па гигантские, чудовищные боги, последние боги Вселенной – эти незрячие, немые и бездушные статуи, воплощение которых – Ньярлатхотеп.
При свете луны
Я ненавижу луну, я смертельно боюсь луны – ибо в ее зыбком свете иные знакомые и милые сердцу места порой представляются мне чужими и безотрадными…
Это было в тот вечер, когда я гулял при луне по старому, запущенному саду, – в тот волшебный летний вечер, когда дурманящие ароматы цветов и колыхание влажной листвы навевали сумбурные и красочные грезы. Приблизившись к неглубокому ручью с кристально-чистой водой, я обратил внимание на странную рябь, появившуюся на его тронутой желтизной поверхности, как если бы некая сила властно влекла эти мирные воды в нездешние моря. Быстро и беззвучно, игриво и торжественно – кто знает, куда устремлялся этот заклятый луной поток? А в это время с утопающих в зелени берегов, подхватываемые пьянящим ночным ветерком, один за другим взмывали в воздух белые цветы лотоса – взмывали и в отчаянии бросались в поток, а потом кружились в бешеном водовороте под затейливым сводчатым мостом и оглядывались назад с выражением зловещей безмятежности, свойственным лицам умерших.
Охваченный паническим страхом перед неизвестностью и перед этими мертвыми лицами, которые, казалось, манили меня за собой, я бросился бежать вдоль берега ручья, безжалостно топча забывшиеся сном цветы; я бежал и все более убеждался в том, что при свете луны этот сад не имеет конца. Там, где днем я видел стены, теперь открывались все новые и новые панорамы с деревьями и тропинками, цветами и кустами, каменными идолами и пагодами – и позолоченный луной поток бежал, виясь меж травянистых берегов под причудливыми мостами из мрамора. А мертвые лица-лотосы по-прежнему звали меня за собой, отверзая скорбные уста, и я бежал, не переводя духа, пока не достиг того места, где тростник колыхался на ветру и мерцали песчаные отмели, – здесь ручей раздавался вширь и сливался с безбрежным и безымянным морем.
Все та же ненавистная луна озаряла необозримую морскую гладь; упоительные благоухания курились над безмолвными водами. Увидев, как лица-лотосы погружаются в пучину моря, я пожалел о том, что у меня нет сети, чтобы вызволить их оттуда и узнать у них ночные секреты луны. Но вскоре луна скатилась к западу, и сонные воды лениво отхлынули от сумрачных берегов, обнажив старинные шпили и белые колонны, украшенные гирляндами водорослей. И тогда я понял, что это тот самый затонувший город, куда попадают все умершие, и затрепетал, потеряв всякое желание беседовать с лицами-лотосами.
Но когда я различил на горизонте черный силуэт кондора, спускавшегося с небес, чтобы передохнуть на выступавшей из воды поверхности огромного рифа, я страстно возжелал расспросить его о тех, кого знал при жизни. И я бы непременно расспросил его, когда бы он не находился так далеко от меня – но он был слишком далеко, а потом и вовсе исчез из виду, как будто растаял на фоне огромной черной скалы.
При неверном свете заходящей луны я продолжал наблюдать за отливом. Я видел, как обнажаются все новые и новые шпили, башни и крыши мертвого города. И пока я стоял и смотрел, упоительные благоухания постепенно уступали место тошнотворному запаху гниющей плоти – ибо именно сюда, в это глухое и богом забытое место, собирались мертвые тела со всего света, дабы ими набивали себе брюхо жирные морские черви.
Тем временем зловещая луна висела уже так низко, что едва не касалась поверхности моря, кишевшего чудовищными червями. И, глядя, как зыбятся воды там, где извивались скользкие черви, я словно кожей ощутил какую-то новую угрозу, исходившую с той стороны, где скрылся кондор.
Интуиция меня не обманула – ибо к тому моменту, когда я поднял глаза, отлив обнажил значительную часть широкого рифа, у которого прежде виднелась одна верхушка, и я с ужасом увидел, что это вовсе не риф, а черное базальтовое темя чудовищного монстра, чей громадный лоб уже выступал над водой в тусклом свете луны, а исполинские копыта, должно быть, бороздили ил где-то в невообразимых глубинах. Представив себе, что произойдет, когда луна с ее дьявольским оскалом и отвратительной желтизной предательски улизнет, а из воды покажется доселе невидимое лицо чудовища, и на меня уставятся его глаза, я испустил отчаянный вопль.
И чтобы не стать добычей этой безжалостной твари, я, не раздумывая, нырнул в зловонное мелководье – туда, где среди опутанных водорослями стен и отсыревших мостовых жирные морские черви справляли свою жуткую тризну на останках мертвецов, прибывших со всего света.
История «Некрономикона»
В оригинале труд озаглавлен «Аль-Азиф», где «азиф» – это звук, издаваемый по ночам, как гласит арабское поверье, злыми духами (в действительности – насекомыми).
Автором труда является Абдул Альхазред, безумный поэт из города Сана, что в Йемене, живший в период правления Омейядов около 700 года н. э. Он посещал руины Вавилона, исследовал подземные лабиринты Мемфиса и провел десять лет в полном одиночестве в той великой пустыне на юге Аравии, что с античных времен носит название Руб-эль-Хали, или «Необитаемая», а современными арабами именуется Дехной, или «Багряной». Считается, что она находится под покровительством населяющих ее демонов и духов смерти. Чудеса этой пустыни несметны и непостижимы, если верить рассказам тех, кто якобы в ней побывал. Последние годы своей жизни Альхазред провел в Дамаске, где и был написан «Некрономикон» («Аль-Азиф»). О его смерти или исчезновении (738 г.) ходит множество жутких и противоречивых слухов. Ибн Халикан (биограф, живший в XII веке) пишет, что он был схвачен и растерзан среди бела дня невидимым монстром на глазах многочисленной толпы парализованных страхом людей. Немало анекдотов ходит о его безумии. Он, например, утверждал, будто видел легендарный Ирем, или Город колонн, и извлек из-под развалин одного заброшенного безымянного города поразительные хроники и своды сокровенных знаний, оставшиеся после той расы, что населяла землю прежде человечества. Формально исповедуя ислам, он был равнодушен к Аллаху и почитал неведомых богов, которых именовал Йог-Сототом и Ктулху.
В 950 году «Азиф», имевший широкое, хотя и негласное, хождение среди философов своей эпохи, был тайно переведен на греческий Феодором Филетским из Константинополя под заглавием «Некрономикон». В течение целого столетия книга владела умами любителей сверхъестественного, порой подвигая их на чудовищные эксперименты, пока, наконец, не была подвергнута запрету и последующему сожжению указом патриарха Михаила. В результате этой акции книга надолго выпала из поля зрения читателей, став достоянием отрывочных слухов, но в 1228 году Олаус Вормий осуществил ее перевод на латынь, и этот текст был напечатан дважды – первый раз в пятнадцатом веке (готическим шрифтом и, скорее всего, в Германии), второй раз в семнадцатом (вероятно, в Испании). Оба издания не имели выходных данных, так что время и место их выпуска определены на основании сугубо типографских особенностей. Как латинский, так и греческий переводы были преданы анафеме папой Григорием IX в 1232 году, вскоре после выхода в свет латинского текста, привлекшего к книге внимание образованной публики. Оригинальный арабский текст был утерян еще во времена Вормия – он пишет об этом во вступительной статье. Что же качается греческой копии – изданной в Италии между 1500 и 1550 гг. – то о ней ничего не было слышно после 1692 года, когда сгорела библиотека одного салемского обывателя. Английский перевод, осуществленный доктором Ди, напечатан не был и сохранился лишь в виде фрагментов, оставшихся от рукописного оригинала. Из существующих на сегодня латинских копий (XV и XVII веков) одна, насколько нам известно, находится в спецхране Британского Музея, другая – в Национальной Библиотеке в Париже. В Уайденерской библиотеке Гарвардского университета и в библиотеке аркхемского Мискатоникского университета имеются издания XVII века. Такое же издание есть в университетской библиотеке Буэнос-Айреса. Возможно, сохранилось немало других копий, существование которых держится в тайне их владельцами. В любом случае, упорно ходит слух, будто одно из изданий пятнадцатого века составляет часть коллекции небезызвестного американского нувориша. Поговаривают также, что греческий текст шестнадцатого века сохранился среди фамильных реликвий салемской семьи Пикманов, но даже если это так, то его можно считать утерянным, так как его владелец, художник Р. А. Пикман, пропал без вести в 1926 году. Книга Альхазреда запрещена властями большинства стран и всеми официальными конфессиями. Чтение ее ведет к самым трагическим последствиям. Говорят, что некоторые положения этой книги (из которых лишь немногие являются достоянием гласности) легли в основу книги Р. У. Чемберса «Король в желтом».
Сверхъестественный ужас в литературе
1. Введение
Страх есть древнейшее и сильнейшее из человеческих чувств, а его древнейшая и сильнейшая разновидность есть страх перед неведомым. Мало кто из психологов станет оспаривать этот факт, что само по себе гарантирует произведениям о сверхъестественном и ужасном достойное место в ряду литературных форм. На эти произведения нападают как материалистическая софистика, верная избитому набору эмоций и реальных фактов, так и наивный, пресный идеализм, не признающий эстетической сверхзадачи и настаивающий на том, чтобы литература поучала читателя, воспитывая в нем самодовольный оптимизм. Но, несмотря на все это противодействие, жанр сверхъестественных и ужасных историй выжил, развился и достиг замечательных высот совершенства, так как в основе его лежит простой основополагающий принцип, притягательность которого если и не универсальна, то, во всяком случае, действенна для людей с достаточно развитым восприятием.
Круг поклонников запредельно-ужасного, как правило, узок, поскольку от читателя требуется определенная толика воображения и способность отрешиться от будничной жизни. Относительно немногие из нас обладают той степенью внутренней свободы, что позволяет сквозь пелену повседневной рутины расслышать зов иных миров, а потому во вкусе большинства всегда будут преобладать истории, повествующие о заурядных переплетениях чувств и событий с их банально-слезливыми вариациями – и это, вероятно, справедливо, так как именно тривиальное господствует в нашем повседневном опыте. В то же время тонкие, чувствительные натуры не такая уж и редкость, да и самую твердолобую голову порою озаряет прихотливый луч фантазии, а потому никаким потугам рационализма, никаким успехам прогресса и никаким выкладкам психоанализа вовек не заглушить в человеке ту струнку, что отзывается на страшную сказку, рассказанную ночью у камина, и заставляет его замирать от страха в безлюдном лесу. Здесь срабатывает психологическая модель, или традиция, не менее реальная и не менее глубоко укорененная в ментальном опыте человечества, чем любая другая; она стара, как религиозное чувство – с которым она, кстати, связана кровными узами – и занимает в наследственной биологии человека слишком большое место, чтобы потерять власть над незначительной по количеству, но качественно значимой частью рода людского.
Первичные инстинкты и эмоции человека формировали его отношение к обживаемой им среде. Вокруг явлений, причины и следствия которых он понимал, возникали недвусмысленные и ясные представления, основанные на наслаждении и боли; тогда как явления, ему непонятные – а в древности вселенная была таковыми полна – обрастали мистическими олицетворениями, фантастическими истолкованиями и благоговейными чувствами, сообразными тому уровню опыта и знаний, каким обладало человечество на заре своего существования. Неведомое – оно же непредсказуемое – в глазах наших предков было тем ужасным и всемогущим источником, откуда брали начало все блага и бедствия, обрушивавшиеся на людей по загадочным, мистическим причинам и явно принадлежавшие к тем сферам бытия, о которых человек не ведает и над которыми он не властен. Феномен сновидений тоже внес свою лепту в формирование представления о нереальном мире, или мире духов – да и вообще, все условия дикой первобытной жизни столь неумолимо приводили к мысли о сверхъестественном, что не следует удивляться тому, сколь основательно самая сущность современного человека пропитана религиозными и суеверными чувствами. Даже при строго научном походе становится ясно, что этим чувствам суждена воистину вечная жизнь если не в сознании, то хотя бы в подсознании и внутренних инстинктах человека; ибо невзирая на то, что на протяжении тысячелетий сфера непознанного неуклонно сокращалась, непрореженная завеса тайны по-прежнему охватывает большую часть окружающей нас вселенной, и толстый слой прочных унаследованных ассоциаций покрывает все предметы и явления, которые некогда казались нам загадочными, а ныне легко объяснимы. Более того, наукой доказано, что древние инстинкты физиологически закреплены в нашей нервной ткани и незримо действуют даже тогда, когда наш рассудок полностью свободен от суеверий.
Поскольку боль и угрозу смерти мы помним ярче, чем наслаждение, и поскольку наше отношение к благим проявлениям непознанного с самого начала было загнано в прокрустово ложе условных религиозных обрядов, то стоит ли удивляться, что именно темным и зловещим сторонам вселенской тайны выпало фигурировать в мистическом фольклоре человечества. Такое положение дел естественным образом усугубляется тем, что неизвестность всегда сопряжена с опасностью, вследствие чего любая область непознанного в глазах человека является потенциальным источником зла. Когда же к этому ощущению страха и угрозы добавляется свойственная каждому из нас тяга к чудесному и необычному, образуется тот сплав сильных эмоций с игрой воображения, который будет существовать до тех пор, покуда жив род человеческий. Не только дети во все времена будут бояться темноты, но и взрослые – по крайней мере, те из них, кто обладает чувствительной к первобытным импульсам натурой – всегда будут содрогаться при мысли о таинственных и непостижимых мирах, исполненных совершенно особой жизни и затерянных в космических безднах за пределами галактик или же затаившихся в пагубной близости от нашей планеты: в каких-нибудь потусторонних измерениях, куда дано заглянуть разве что мертвецам да безумцам.
Учитывая вышесказанное, странно было бы удивляться существованию литературы ужасов. Она существовала и будет существовать, и лучшим свидетельством ее живучести служит тот инстинкт, что порой заставляет авторов, работающих в совершенно противоположных жанрах, пробовать свои силы и в ней – вероятно, затем, чтобы избавить свой разум от преследующих его химер. В качестве примера можно привести Диккенса, написавшего ряд леденящих душу повестей, Браунинга с его мрачной поэмой «Чайльд-Роланд», Генри Джеймса с его «Поворотом винта», а также очень тонко исполненную повесть «Элси Веннер» доктора Холмса, «Верхнюю койку» и ряд других работ Ф. М. Кроуфорда, «Желтые обои» Шарлоты Перкинс Джилмен и, наконец, жутковатую мелодраму «Обезьянья лапа», созданную юмористом У. У. Джекобсом.
Данную разновидность литературы ужасов не следует путать с другой, имеющей с ней чисто формальное сходство, но психологически принципиально отличной – с литературой, описывающей простой животный страх и мрачные стороны земного бытия. Такие произведения, безусловно, тоже нужны и всегда будут иметь своего читателя, как, например, имеет его классический, или слегка модернизированный, или даже юмористический рассказ о привидениях, где изрядная доля условности и присутствие всезнающего автора практически сводят на нет атмосферу пугающей патологии; но такое творчество нельзя назвать литературой космического ужаса в исконном смысле слова. Настоящая страшная история – это всегда нечто большее, чем загадочное убийство, окровавленные кости или фигура в простыне, бряцающая цепями в такт законам жанра. Автор должен уметь создавать и поддерживать атмосферу гнетущего, неотвязного страха, вызывающую в читателе ощущение присутствия потусторонних, неведомых сил; в рассказе непременно должен содержаться выраженный со всей подобающей ему вескостью и неумолимостью намек на чудовищнейшее измышление человеческого разума: возможность отмены тех незыблемых устоев бытия, что являются нашей единственной защитой от агрессии со стороны демонических запредельных сил.
Конечно же, трудно ожидать, чтобы все страшные истории целиком укладывались в какую бы то ни было схему. Творческий процесс не бывает ровным, и даже в блестящей прозе встречаются невыразительные места. И потом, то, что вызывает наибольший страх у читателя, у автора выходит, как правило, непроизвольно, появляясь в виде ярких эпизодов, рассеянных по всему полю произведения, общий характер которого может быть совершенно иного свойства. Атмосфера важнее всего, ибо окончательным критерием достоверности служит не закрученность сюжета, а создание адекватного впечатления. Само собой разумеется, что когда страшная история предназначена для поучения или нравоучения и когда описываемые в ней ужасы, в конечном счете, получают естественное объяснение, мы не можем назвать ее подлинным образцом литературы космического ужаса; однако нельзя отрицать и того факта, что в произведениях подобного рода порой встречаются эпизоды, пропитанные той атмосферой, что удовлетворяет самым строгим требованиям к литературе о сверхъестественном. А это значит, что мы должны оценивать вещь не по авторскому замыслу и не по хитросплетениям сюжета, а по тому эмоциональному накалу, которого она достигает в своих наименее реалистических сценах. Пассажи, проникнутые надлежащим настроением, сами по себе могут рассматриваться, как полноценный вклад в литературу ужасов, к какой бы прозе они в конечном счете не относились. Определить, имеем ли мы дело с подлинно ужасным, довольно несложно: если читателя охватывает чувство запредельного страха и он начинает с замиранием сердца прислушиваться, не хлопают ли где черные крылья злобных демонов, не скребутся ли в окно богомерзкие пришельцы из расположенных за гранью вселенной миров, то перед нами настоящий рассказ ужасов, и чем полнее и цельнее передана в нем эта атмосфера, тем более высоким произведением искусства в своем жанре он является.