скачать книгу бесплатно
– Это почему?
– Да, чтобы не разочаровываться, доктор, окончательно в женском племени.
– О, ну, это вы напрасно, – рассмеялся доктор. – Я чувствую, что была какая-то амурная история. Я угадал?
Кольцов промолчал в ответ.
– Поправляйтесь, голубчик, – доктор привстал, чтобы покинуть палату.
– Доктор, а вы знаете писателя Чехова?
– А как же? Нашего коллегу? Один из моих любимых. И пьесы его в театре я тоже люблю смотреть. Мы с женой еще в 1901 смотрели пьесу "Три сестры" в Московском художественном. И "Вишневый сад" там же… Дай бог памяти, или в 1904 или в 1905…
– Да, слышал, но я не о пьесах, – Кольцов поморщился. – Я вообще теперь мало читаю, а стихи и вовсе ненавижу.
– Что так? – профессор улыбнулся.
– Все стихи придумали идиоты и слабаки, доктор. Я человек практический, хирург. И все романтические грезы и словесный бред я воспринимаю теперь как слабоумие.
– Вот как?
– Именно. Но вот Чехова иногда почитываю. У Достоевского тоже нравится один рассказ.
– Да-с? И какой? – уже откровенно посмеивался Николай Викторович.
– Я сейчас не о Достоевском. Я о рассказе Чехова. Есть у него один рассказ удивительный. "Душечка" называется.
– Да, знаю я такой и что-с?
– Так вот, доктор, если я когда-нибудь и женюсь, то жена моя должна характером походить на эту самую "душечку".
Доктор рассмеялся.
– Какие ваши годы? Вы непременно еще найдете собственную "душечку".
* * *
Через полчаса профессор Николай Викторович Бортовский, специалист по психиатрии, вошел в кабинет главврача Шереметьевской больницы.
– Ничего страшного я не нахожу у вашего молодого гения. Скорее, общее переутомление. Ему бы отдохнуть с месяцок где-нибудь на водах или на море. Похоже, там дела амурные еще вмешались. Вы бы дали доктору время, глядишь бы, он женился. А там и остепенился бы.
– Какое отдохнуть? Да, если я отпущу его сейчас, меня же к стенке поставят.
– А так вы рискуете потерять лучшего хирурга.
Главврач, тучный пожилой мужчина, сидел, наклонив голову, и курил самокрутку.
– Слушайте профессор, мне дали разнарядку – выслать одного или пару докторов в Крым. Там ликвидированы старые кадры. Поспешили сильно. Много медперсонала расстреляли в Ялте и в Феодосии, – тихо шепнул главврач. – Сестричек милосердия-то за что? Девушек невинных…
Бортовский только нахмурился и махнул рукой.
– А теперь стонут – подавай им врачей из столиц. О чем, черти, вы раньше думали, когда врачей и медсестер-то к стенке? Чем наш брат-то им насолил? Велено прикомандировать хорошего хирурга, – он ткнул в какое-то государственное письмо. – В Феодосию, например, к июлю. И что я им сделаю? – он развел руками. – А я вот, что сделаю. Я дам Кольцову небольшой отпуск на месяц, а потом пускай и приступает. До осени там поработает и назад. Он мне самому здесь нужен позарез горла. Он оперирует, как бог.
– А вот это правильно. И комар носу не подточит, и Кольцов ваш оклемается. Славный парень, я вам скажу.
* * *
Будучи молодым, подающим большие надежды врачом, в конце мая 1917, он гостил на даче у друга Белозерова Владимира, в Кашире. С ними отдыхали еще трое его товарищей. Днем все купались и загорали на песчаной косе левого берега Оки. Мать Белозерова, хлебосольная и гостеприимная женщина, угощала гостей сладкими пирогами и творожными ватрушками, в то время как молодые врачи вели бесконечные споры и говорили о войне и политике. Большая часть вопросов касалась и медицины. Бывало, устав от серьезных тем, под сенью цветущих яблонь, друзья почитывали стихи Бальмонта, Блока и Брюсова. Вечерами ходили в местный клуб – бывшее здание сельской управы. На широком подоконнике распахнутого стрельчатого окна, одного из огромных залов бывшей управы, играл старенький граммофон, со скрежетом выдавая звуки аргентинского танго. А местная молодежь, подобно мотылькам, летящим к огню, собиралась вечерами на эти стихийные вечеринки и танцевала на небольшой мощеной площадке около управы. Электрические фонари щедро освещали качающиеся в танце пары. К граммофону прилагались только три уцелевшие пластинки. Две с танго и одна с вальсом. И все три были заезжены до шипения. На подоконнике восседал местный веснушчатый паренек, лет пятнадцати, и с деловым видом ставил новую пластику, как только заканчивалась предыдущая.
И, как водится, парни знакомились с местными барышнями. Да, господа, в воздухе пахло порохом и войной, эшелоны с раненными продолжали пребывать в московские и питерские госпиталя, в небе уже отчетливо раскачивался тревожный колокол революции, а здесь, в маленьком и уютном местечке, на берегу Оки, свершалось извечное таинство – люди влюблялись и строили планы на будущее. О, как иллюзорны и трагичны оказались многие из них. Но молодость об этом не знала.
Майская Кашира пахла дегтем и теплой пылью, и была мила яблоневым и вишневым обилием садов. Перезвон ее белых церквей плыл над этой сонной патриархальной землей.
Именно здесь он впервые и повстречал ЕЁ.
Помимо местных девушек, были здесь и барышни приезжие. Они проходили педагогическую практику в местной гимназии. И вот с такой, юной "педагогиней" и свела плутовка-судьба нашего героя.
Он встретил ее не на танцах, нет. На танцах было много других, довольно миловидных девушек, которых Кольцов покорил своими манерами и умением красиво двигаться в танго и в вальсе. Девушки откровенно засматривались на симпатичного молодого врача.
Наш герой имел одну, довольно странную на взгляд среднего обывателя и совсем уж неприличную для многих местных старожилов, привычку. Он любил вставать еще до рассвета и уходить в лес или на берег реки. Там он раздевался донага, садился на пенек и с наслаждением играл на флейте Пана. В его коллекции была одна довольно уникальная флейта, которую ему привезли с Соломоновых островов. Он особенно любил эту флейту. Ее сделал неведомый искусный мастер, и инструменту этому было по меньшей мере лет сто. Она пела таким нежным голосом, что у Кольцова всякий раз наворачивались слезы. Когда он извлекал на ней упоительной красоты звуки, то к нему слетались все лесные птахи. И он сам, словно древнегреческий Пан, красивый и обнаженный, как в первый день творения, с взъерошенной русой шевелюрой, синеглазый и немного сумасшедший, сливался с утренней природой. Ему казалось, что он понимает, о чем поют птицы, о чем шепчутся деревья и шумит трава.
Он мог бы играть и в одежде, но в этом не было столько прелести и наслаждения, нежели тогда, когда каждая клетка его здорового и сильного тела была обнажена, и сам он растворялся в этой пронзительной утренней свежести – в ее текучей и пахучей, смоляной и ветряной, песчаной и родниковой, росистой и травяной, вечно живой божественной материи.
Страшная лапа войны на время отпустила его из крепких объятий смерти, и здесь, в старой Кашире, на берегу реки он чувствовал себя в полном единении и гармонии с природой.
"Насколько глупы люди, – думал он. – Их алчность и глупость не имеют границ. С самой древности они заняты лишь тем, что придумывают все новые типы оружия для собственного убийства. Целые полчища тупых самоубийц".
Он закрывал в упоении глаза и парил вместе с мелодией в струях невидимого эфира. В этот раз он сидел возле реки, на высохшем от времени, серебристом и гладком бревне, поваленной старой ветлы. Вокруг него дышала свежестью влажная от росы осока, и тихо шептались тугие и острые стебли камышей. Он расслабился и отключился от всего мира, уносясь душой то в мелодию, то в звуки утренней реки, которая еще не проснулась и тихо несла свои воды вниз по течению. Реке хотелось лишь нежно облизать босые ноги Андрея. Песчаный берег темнел от тонкой речной волны.
И вдруг позади себя он явственно услышал треск сучьев и чьи-то легкие шаги. Он смахнул с головы остатки дремы и увел флейту от губ. Позади него стояла довольно симпатичная и юная барышня в светлом платье, в синий мелкий цветок. Она удивленно таращилась на обнаженного Кольцова. Но он и не подумал прикрыться брюками или полотенцем. Он лишь чуть свел вместе ноги и спокойно посмотрел на девушку. От неожиданности она густо покраснела, отскочила назад и быстрыми шагами поспешила прочь от песчаной косы. Он так и не понял, что она делала возле берега реки в столь ранний час.
Второй раз он увидел ее на танцах. И быстро выяснил, что зовут ее Ирмой. Что она вместе со своими подругами проходила педагогическую практику в местной гимназии. И что именно ее хвалил более других за успехи директор. И даже предлагал остаться в Кашире и служить в должности старшего преподавателя. Ирма раздумывала над выгодным предложением, сдержанно принимая осторожные ухаживания ушлого директора.
Но все это были мелочи, по сравнению с тем, что случилось с нашим героем. Однажды, после маятной бессонной ночи, когда воздух его комнаты загустел в таинственном свечении настолько, что прямо перед ним образовалось нежно розовое облако – ровно такое, какое бывает от цветущей яблони или вишни, он совершенно отчетливо понял, что влюблен в Ирму до беспамятства. Что это было за облако, и кто его ему явил, он не понимал долгие годы. Видение это вызвало в нем почти божественный по силе экстаз, но вместе с облаком в сердце вошел огромный огненный шар, имя которому было – ЛЮБОВЬ.
А потом пошли долгие ухаживания, пылкие признания, приглашения на прогулки и письма. О, сколько любовных писем он написал ей в эти дни. Ирма же смотрела на молодого врача немного свысока или же с легким оттенком любопытства. Нет, она не принимала его любви. А лишь изредка снисходила до мук несчастного.
Андрей страдал без меры. Вскоре закончился его отпуск. В Москве его ждала работа. С фронтов пребывали все новые раненные, московский воздух отчетливо пах тревогой и надвигающимся бунтом. Наступал октябрь 1917…
Но ни работа, ни революция не могли отвлечь его от той, которая была теперь ему дороже всех на свете. С ее именем он вставал и работал словно заведенный, не чувствуя усталости. С ее именем он ложился спать, когда едва добирался до постели. Все ночи она снилась ему. Разворот ее милой головки с подвитыми локонами, блеск глаз, торопливая речь, когда немного вытягивалась книзу ее верхняя губа – все это казалось ему настолько прекрасным, что ныло сердце. Ему неважно было то, о чем она говорит. И говорит ли вообще. Он не вникал, умна ли она или глупа. Он просто боготворил ее. В больном, тифозном городе он умудрялся отыскивать владельцев цветочных лавок, не успевших сбежать за границу, и покупал или выменивал на хлеб букеты желтых роз, из чудом уцелевших розариев. Ирма любила только желтые розы. Сам или с посыльными он передавал ей эти букеты. А после дрожал в тщетной надежде, что ее нежная ручка черкнет ему хоть пару ласковых строк в ответ. Однажды она таки написала: "Голубчик, вы бы вместо роз, лучше бы денег прислали…"
"Да, конечно, я болван. Влюбленный романтик", – ругал он себя последними словами и продолжал работать еще больше.
Он безумно любил эту женщину и готов был кинуть к ее ногам весь мир и собственную жизнь. Он знал, что рано или поздно минут все дни лихолетья, и он сможет жениться на ней. Он уже мечтал о том, каким хорошим и верным мужем станет для нее. Он мечтал и о детях, о тихом семейном счастье.
К счастью для него, даже Октябрьскую революцию он встретил не столь болезненно и внимательно, как многие его товарищи. Его пытливые синие глаза видели все и одновременно не видели ничего вокруг. Весь революционный хаос показался ему задним планом на старой киноленте, некой декорацией к основному сюжету. А главный сюжет состоял в ином – многажды он проигрывал его перед собой – и всюду в нем присутствовала его возлюбленная Ирма. О, сколько раз он представлял себе их близость. Он желал ее и боялся. Эта девушка стала для него почти богиней. А разве богини должны снисходить до каких-то плотских утех с простым смертным? Нет, она прекрасна так, что ей надобно целовать руки и дарить цветы. Море цветов.
Зимой 1918, в начале января, он набрался решимости и навестил ее родителей. Он сделал ей официальное предложение. Родителям понравилась искренность молодого врача. Они приняли его в своем доме довольно радушно. Вопрос о помолвке решили отложить до более благоприятного времени. Отец Ирмы, мелкий торговец, находился в смятении. Он не знал, бежать ли ему со всеми за границу или подстраиваться под новую власть.
– А вы, Андрей Николаевич, не собираетесь покинуть Россию? – аккуратно спрашивал его отец Ирмы.
– Если я когда-нибудь и уеду отсюда, то только на какой-нибудь теплый остров. Там и поселюсь вместе с Ирмой, – отшучивался Андрей. – А пока я здесь, в России. Ей нужны хорошие хирурги.
– Ну, что за легкомыслие в наше-то время! Какие теплые острова? Что за дичь? – сетовала ее мать, полная дама в летах. – Раз вы не намерены уезжать в Париж, вам надо бы подумать о более выгодной карьере и при новой власти. Будут же у них министерства по медицине. Вам, с вашей практикой, недурственно было бы получить портфель чиновника от медицины.
– Ну, что вы! – удивленно фыркал и посмеивался счастливый Кольцов. – Я практикующий хирург, и все крапивное, чиновничье семя мне противно до глубины души. Я привык спасать людей. И мой пост – это быть рядом с операционным столом.
Мать Ирмы пожимала плечами. Но Андрей, казалось, ничего не замечал. Рядом с ним сияли ее глаза. Глаза ненаглядной Ирмы. Она часто жеманилась, говорила невпопад. Глупо шутила. А когда он пытался ухватить ее за руку и увести в соседнюю комнату для короткого поцелуя, она отбивалась и делала страшные глаза – мол, ей стыдно перед родителями.
"Я понимаю", – тут же, безропотно, соглашался он и пылко целовал ее нежные ручки.
– Богиня! – исступленно шептал он. – Люблю, люблю безумно.
Она в ответ лишь хихикала, мило подергивая верхней губой.
Закончилось все это разом. В марте 1918 к нему прямо в госпиталь приехал Белозеров Владимир и сказал, что их общая знакомая, девица Ирма К. выходит замуж за военного комиссара при главнокомандующем армиями одного из фронтов. И что комиссар этот имеет большие связи в большевистской верхушке, и ему при новой власти светит высокая партийная карьера. Кольцов слушал товарища и не верил своим ушам.
– Володя, что ты такое говоришь? Ты, верно, что-то напутал? – глупо улыбаясь, возражал Андрей. – Этого не может быть. У нас скоро помолвка. Я был у них в январе. Родители нас почти благословили. Вот только дождемся, как закончится вся эта кутерьма.
– Андрей, то, что ты называешь кутерьмой, называется иначе. Это – революция. И закончится все это не скоро. Если вообще закончится. Но это еще не все, – Илья с тоской посмотрел в синие глаза товарища. – Крепись друг… Ирма уже с месяц как переехала в дом комиссара, что на Арбате. Говорят, что скоро их распишут.
– Этого не может быть, – шептал Кольцов, продолжая нелепо улыбаться. – Я ведь люблю ее.
– Андрей, откуда в наше время и столько романтизма? Я видел декрет об «обобществлении жен». Именно так и надо подходить теперь к интимным отношениям. Встретились, переспали и разбежались.
– Что за бред? Какое еще «обобществление жен»?
– А такое. Новая власть так распорядилась. Все бабы теперь по новому декрету большевиков – общие. Выбирай любую и веди в койку.[9 - Речь идет о пресловутом «Декрете об отмене частного владения женщинами». Историки до сих пор расходятся во мнении об его подлинности. Многие считают его фальшивкой. Данный "Декрет" "национализировал" всех представительниц прекрасного пола. Но шуму «декрет» наделал много. Он предусматривал четкий порядок «обобществления женщин». Прежде всего, отменялось право «постоянного владения» дамами от 17 до 30 лет. Причем возраст барышень, вовлекаемых в бурную эротическую жизнь, требовалось подтвердить документально или свидетельскими показаниями. Из процесса исключили женщин, у которых было 5 и более детей. Сделали поблажку и мужьям, называемым «бывшими владельцами», – им предоставлялось право внеочередного посещения собственной жены. Были установлены строгие правила «пользования женщиной»: не чаще 4 раз в неделю и не более 3 часов. Женщинам, объявленным народным достоянием, предполагалось ежемесячно выплачивать определенную сумму, а рожденных ими младенцев после месяца следовало отдавать в «народные ясли», где им предписывалось находиться и получать образование до 17-летнего возраста. Также предусматривалась определенная система поощрений и наказаний. При рождении двойни мать поощрялась единовременным денежным вознаграждением, а виновным в распространении венерических болезней грозил суровый суд революционного времени. (Примеч. автора)]
Андрей аж задохнулся от омерзения.
– И, кстати сказать, твоя "богиня" еще до комиссара путалась с несколькими. Спала за деньги и подарки. И в нашей Кашире, с тем же толстым директором гимназии. И им не побрезговала. Он хлопотал о ее карьере и давал ей деньги.
– Нет, ты что-то путаешь, – шептал он, мотая головой.
– Ну, коли не веришь мне, сходи к дому комиссара и проверь.
И он сходил. Караулить ему пришлось, к счастью, недолго. Он увидел ее издалека. Она ехала в роскошном «Руссо-Балте» с открытым верхом, с черным кожаным сиденьем и блестящими колесами. А рядом с ней восседал высокий и широкоплечий красавец-комиссар в кожаной тужурке, с маузером в кобуре. Она увидела Кольцова возле грязной от весенней распутицы обочины и насмешливо, самодовольно посмотрела на него сверху вниз. Ее русые завитые кудельки, торчали из-под модной шляпки и развевались на мартовском ветру. Она нарочито громко смеялась и жалась всем телом к суровому комиссару.
Андрей озяб… Даже новенькая солдатская шинель, которую ему выдало руководство госпиталя, не могла согреть его сердце. Ему казалось, что он стынет не от холодного мартовского ветра, а от всесокрушающего и такого нелепого горя, охватившего всё его естество.
А после он брел по пустому Арбату. Ветер гонял по мостовой обрывки революционных газет и грязные листовки. Он заболел. Несколько дней не спадал сильный жар. Когда он выздоровел и пришел на работу, его коллегам показалось, что выражение его лица сильно изменилось.
Он почернел и словно бы обуглился от горя… Первые дни он мучительно страдал, извлекая из памяти любимый его сердцу образ. Он много раз зарекался, не вспоминать ее более. Но это плохо получалось. Поздними вечерами, после службы, он плелся на Арбат и часами стоял возле ее нового дома, силясь увидеть знакомый силуэт в горящем от желтого абажура окне второго этажа. На что он надеялся? Но, как только он видел ее, его сердце начинало биться сильнее. Руки тряслись, и слезы, предательские слезы, катились по осунувшимся щекам.
В своей комнатке медицинского общежития теперь он отчего-то мучительно мерз. Не согревала его даже буржуйка. У него пропал аппетит. Он совсем не мог есть мясного. В голодном городе он пытался найти каких-то овощей и крупы. Но даже хлеб теперь считался роскошью. Он сильно осунулся и похудел. Ему казалось, что вместе с войной и революцией он возненавидел весь этот грязный холодный город, а заодно и всю страну.
– Забудь ее! – советовал Белозеров. – Андрей, посмотри, как ты исхудал. Так и чахотку можно подхватить. Ты хоть паек-то ешь. Смотри, тебе вон круг краковской дали, масла, хлеба, картошки.
– Забирай колбасу, Володя.
– Ты что? Сбрендил?
– Не могу я ее есть почему-то. Мне всюду мертвечина мерещится. И колбаса эта из трупов.
– Андрей, не сходи с ума. В городе голод. А ты привередничаешь.
– Вот и забирай ее себе. И консервы тоже.
Белозеров только пожимал плечами.
– Ты знаешь, как только все уляжется, я, наверное, уеду отсюда.
– Куда это? В Париж? Вслед за буржуями?
– Нет, я не хочу видеть «наших бывших». Ни нынешних, ни бывших. Мне надоели те и те. Нация напыщенных и глупых индюков и куриц. Когда я смотрю на все эти лица, то вижу отчего-то одни куриные клювы и гребешки на головах.
– Ты, брат, просто устал… Все пройдет.
– Не знаю, не думаю, что это пройдет. Это уже внутри меня. Веришь, я даже музыку слышать перестал. Если уеду, то на какой-нибудь теплый остров, где совсем нет зимы, и море теплое круглый год. Я мечтаю жить вдали от цивилизации. Ходить по берегу нагим и ничего не делать. Мне осточертели эти воющие раненные, скрежет пилы, хруст костей. Я устал и от тупых революционных речей их вожаков. От их глупости и жадности. Я хочу туда, где нет никаких пушек и оружия вообще. Я хочу туда, где нет свиных рыл и куриных клювов.
– Хорошо, хорошо. Ты еще молод. Кто знает, может, и исполнится твоя мечта. А пока, Андрей, не говори ты вслух никому об этом. Не ровен час – к стенке поставят. Я видел, как вчера морфиниста одного грохнули за то, что он в бреду спел "Боже, царя храни".
– Морфиниста, говоришь? Его не жалко. Он все одно – обречен, – равнодушно отвечал Андрей.
– Это бы как бог решил, а жизнь забирать за такую малость – разве это справедливо?
– О какой справедливости, брат, ты говоришь? – Андрей зло расхохотался, обнажив ровный ряд зубов. – Моя "справедливость" стала комиссарской подстилкой. Под-стил-кой, – повторил он медленно и по слогам. – Ты знаешь, Володька, когда-то один умный человек на фронте сказал мне одну удивительную фразу: «Не подставляйся!» И только сейчас я понял до конца, о чем он. Понимаешь Володька, я САМ, сам подставился, как дурак.
– Андрей, – попытался мягко возразить Белозеров. – Ты просто тогда ослеп от любви, и не видел очевидного. Она совсем не та женщина, которая тебе была нужна.
– А какая та? Они все, их бабское племя, продажны от самой Евы. Правы те, кто придумали тот декрет. Ни на что иное они не годятся.
– Андрей, вот правильно. Возненавидь и не ходи ты более к ее дому.
Но Андрей продолжал-таки ходить. И однажды он застал ее одну, спешащую к дому по мощеной Арбатской мостовой. Ирма шла в новеньких туфельках на каблучке, в новом голубом плаще и милой шляпке, и была овеяна, как ему казалось, какой-то неземной красотой. Он сам не заметил, как стал смотреть на нее с прежним восхищением. Ему хотелось подойти и обнять ее, прижать к себе. Он сделал шаг в ее сторону. Она увидела его и испуганно остановилась, озираясь по сторонам.
– Ирма, не бойся. Я хочу лишь поговорить с тобой, – в его глазах стояла мольба.
– Андрей Николаевич, нам не о чем с вами разговаривать, – отчеканила она и посмотрела на него холодно и немного свысока.
Ему казалось, что вместо сожаления, на которое он так глупо рассчитывал все это время, в ее взгляде появилось презрение, насмешка и легкий оттенок страха. Она бегло оглядела его поношенный костюм, немодные разбитые ботинки, кепку, свалившуюся со стриженой головы. В ее глазах мелькнула жалость. Жалость, близкая к брезгливости.
– Ирма, постой. Я не знаю, как мне дальше жить, – тихо пожаловался он. – Любовь оказалась такой жестокой штукой. Мы ведь хотели пожениться. Одумайся, вернись ко мне. И я прощу тебе этого комиссара. Только вернись.
– Что? – расхохоталась она. – Ты в своем уме? Променять свою нынешнюю жизнь на жизнь жены нищего врача?
– Но ведь я тебя люблю больше жизни…