Полная версия:
Шизофрения. Том 2
– Я бы в таком случае не очень-то рассчитывал на цивилизацию. Оно есть понятие в принципе-то условное, а при таких соблазнах, о которых ты говоришь, и вовсе эфемерное.
– Смешно тебе. А вот мне не смешно стало. Противно до тошноты от хари этого улыбающегося заискивающего передо мной низкорослого отца племени. В рожу ему чуть не дал, суке. А знаешь, почему противно?
– Знаю, – неожиданно твёрдо ответил Михаил.
– Правильно знаешь. Я тогда подпил малость, и мысль работает не спеша так, продуманно, прямо тянется как ириска во рту. Чувствую, трясёт меня всего и понимаю, что трясёт от негодования. То есть я пытаюсь себя убедить, что от негодования, а на самом деле от какого-то дикого животного экстаза, неосознанного совершенно. Стою, чуть слюной не капаю. Я ещё не понимаю ничего, а уже восторг обладания живыми существами меня переполняет. Обладания. В смысле владеть как вещью: хочу – поглажу, хочу – сломаю, хочу – выкину. Тут не в похоти только дело, это чувство настоящей, абсолютной власти: какой там, к чёрту, дуумвират с их импотентскими позывами к тотальной вертикали. Моё, я купил. Понимаешь, что могут и отнять, а то и что похуже, но ты не живёшь тогда глупыми мыслями о будущем, ты растворяешься в моменте, – пьяным жестом, слегка промахнувшись, Михаил налил ещё по одной. Иван сидел с горящими глазами. Как будто желая потушить свой восторг, он снова залпом выпил, но огонь только разгорелся ещё сильнее. Сквозь мутные пары алкоголя в голове Михаил услышал голос, вроде его собственный голос, который сказал или даже приказал: «Дожимай ситуацию».
– Ну, так купил?
– Купил. Вывели всех, кто повзрослее, сторговался до семисот долларов за три; прямо-таки приятно сказать, штуки. Три девочки, лет по двенадцать, все девственницы, как племенной папаша много раз подчеркнул через переводчика, а то бы отдал за пятьсот.
– Не прогадал?
– Где уж там. Кое-какие, конечно, бытовые мелочи, там подучить, там побрить, но в целом у меня и двух баб-то одновременно до этого никогда не было, а тут полгода в бунгало на берегу в такой компании да с кучей наркоты. Если рай и есть, то мне плевать, что я туда не попаду, мне там было бы после этого скучновато, – как-то нервно Иван засмеялся. – Ты не подумай, я, конечно, раскрутил свою фантазию по полной, но границу не переходил. Хотя, какая тут к чёрту граница: живы остались, и сам тому рад. Я их уж не бросил, обратно отвёз, так они не хотели, когда сообразили, куда едем, плакали все, по-моему, искренне. Ты представляешь, до чего они там доведены, если после всех моих издевательств умоляли их с собой взять. Да что там, взял бы, только как привезти: документы, визы, самолёт, граница. Нереально всё это.
– Да ладно тебе горевать, обратно отвёз же, другой бы почки повырезал, чтобы вложения окупить или сутенёрам перепродал. Так что насчет рая ты не спеши крест-то ставить. Помаешься, конечно, в чистилище, ну да кто в наше время без греха.
– Думаю, всё-таки можно поставить. Я ведь когда их домой вёз, подсознательно чувствовал, что это на будущее: приеду ещё разок, съезжу в это же место, вспомнят ведь постоянного доброго клиента, который ещё и товар сдал, хотя бы и слегка подпорченный.
– А приедешь ли?
– Получится если, то обязательно поеду. И плевать мне на все эти нормы морали, грех и прочую бурду, потому что это на самом деле ерунда. Дело не только в том, что я там с ними вытворял. Никогда ни до, ни после этого я так не писал. Помнишь, я же про карандаш начал. У меня потом даже нечто наподобие выставки было. Выходит, что, реализовывая все свои хоть бы больные фантазии, я как бы на время избавлялся от похоти, телесного или даже животного начала, и тогда оставалoсь только духовное. Я не сумасшедший, я тебе серьёзно это говорю.
– К духовности, вроде, другим путём приходят…
– Да, приходят, но это только один путь. Самый тяжёлый. А мой был легче, приятнее и, главное, вдохновеннее. Много ли там монахи-скитники чего понаписали, сидя на своих постах да изнуряя тело. А я, быть может, создавал шедевры, не смейся, я их ещё создам.
– Я не смеюсь, ты даже не догадываешься, насколько я с тобой согласен. Все величайшие гении были натурами страстными и невоздержанными. Для творческого человека абсолютное погружение в страсть и есть единственный путь. И плевать, хотя бы ты и зарезал кого из них, иначе чего не продлил своё чудесное пребывание там? Ты творил или хотя бы пытался творить, так что не забивай голову, тебе просто нужны были свежие впечатления, – Иван как-то сразу затих, но смотрел на Михаила благодарным взглядом.
– Всю молодость я благотворительностью занимался, по детским домам ездил, хотя мне что-то и платили за это. Прямо верил, что гуманность – это единственный путь, и если религия даёт нам её, то пусть будет религия, вера хоть в берёзовое полено, лишь бы гуманизм, человечность. Что-то я совсем запутался.
– Это потому, что мы набрались. Не бери в голову, всё нормально: без хорошего подогрева не бывать стоящему разговору. Но давай вернёмся к нашим баранам.
– Как скажешь, – отозвался Иван, – я разделяю в целом принципы твоей идеи, но, думаю, ей не хватает хорошей шлифовки применительно к реалиям современной жизни. Трудно понять и осмыслить всё сразу и целиком, начни с малого.
– Например?
– Порок не всегда значит падение. Порой это очищение через осознание своего унижения. В принципе, не бывает порочного или нет, бывает то, что по-настоящему возвышает тебя и дает стимул к развитию, или, наоборот, унижает твоё достоинство.
– Тебя никак не отпускает твой азиатский опыт. Ты через него начал писать, и это замечательно, но не становись узконаправленным в своих суждениях.
– Я сейчас не об этом. Точнее – не совсем об этом.
– Тогда давай уже ближе к сути, я немного устал от теоретических изысканий.
– Как быстро в тебе появилась лёгкая вельможность. Ты пока ещё такой же теоретик, как и я.
– Ты меня не так понял. Я уважаю твои взгляды и многое готов почерпнуть из них. Но вот тебе тоже совет – будь приземлённее: ты излагаешь свои мысли аудитории далеко не столь утонченной, как ты сам.
– Я излагаю их пока что только тебе.
– А я именно себя и имею в виду. И дальше тебе легче не будет: пролы, конечно, вне политики, и ты обращаешься к думающей прослойке, единственно, как ты полагаешь, способной на поступок, но и она – прослойка – далеко не так глубокомысленна. Перестань ты обращаться к интеллигенции начала двадцатого века – их ДНК либо эмигрировало, либо получило пулю в затылок и стало удобрением.
– Мне приземлять себя искусственно?
– Ты хочешь сказать – опускать себя до уровня публики. Будь проще, говорю же тебе.
– И тем не менее. Лучше мои идеи останутся не воспринятыми сейчас, я буду жить надеждой, что их примут в будущем.
– Ты умрёшь с этой надеждой.
– Пусть так. Но мне этого будет достаточно, ты ведь как-то верно подметил, что я идеалист, а мы не расстаёмся с убеждениями.
– Тогда вернёмся к тому, что ты хотел сказать.
– Да, именно. Порок, и даже преступление, не стоит рассматривать отдельно от контекста. Убийство в бою – не убийство, потому что ты рискуешь умереть и сам. По этой же причине убийство во имя идеи, в которую ты искренне веришь, не равносильно убийству ради грабежа. Зверства в борьбе с более сильным противником оправданы, потому что ты в любой момент можешь опробовать их на себе. Такие вещи не унижают, но возвышают. Нюхать кокаин и трахать проституток, хотя бы ты и не приносишь никому вреда, а проституткам даже пользу, несоизмеримо ниже, чем нюхать тот же кокаин, чтобы не спать сутками во имя борьбы, пусть очень кровавой, и даже если иногда на месте профессионалок окажутся невинные жертвы насилия, ты всё равно сам для себя останешься человеком.
– Интересно получается: из кучи бреда выходит одна, но зато какая полезная мысль – в борьбе с более сильным противником оправданы и, более того, благородны любые средства. Получается, что бы ты ни делал, ты герой, рыцарь, Давид – только потому, что борешься с Голиафом. Очень умно, а главное – просто. Легко устаивается и ещё лучше переваривается. Вот вам и базис под расширенную ответственность, – говорил уже больше сам с собой Михаил. – Дорогой мой Иван, скажу тебе как на духу: ты редкостная гнида, но гению простительны такие шалости. Не задавайся только, прошу тебя: всё испортишь.
– За это можешь быть спокоен: не мой случай. А теперь, дорогой радушный хозяин, завари, пожалуйста, крепкого чаю, потому что тебе завтра можно за закрытой дверью кабинета отсыпаться, а мне пахать с семи утра и до бесконечности.
– А вот это с нашим удовольствием, – живо отозвался Михаил, – только я тебя никуда ещё не отпускаю. Когда ещё так поднаберёмся, чтобы узнать товарища получше, да и того, за чем звал, я Вам ещё не озвучил, партайгеноссе.
– Ты в курсе, что так обращались друг к другу национал-социалисты?
– Совершенно верно, но нам ведь это не повредит. Ассоциироваться с любой силой хорошо по умолчанию, и неважно, чем таким кровавым отметилась она в истории. Чёрный пиар – тоже пиар, переведя на современный язык, – он ненадолго исчез на кухне, чтобы включить чайник и поколдовать над заваркой, но через минуту уже вернулся во всеоружии, – боюсь, только совсем чифирь мог получиться: спьяну бухнул много, но зато трезвеешь от такой смеси быстрее. Подождём, пока заварится. Итак, раз уж у нас вечер душераздирающих откровений, у меня к тебе назрел ещё вопрос: чего тебе в этой жизни не хватает? Откуда столько энергии, такая целеустремленность? Ведь запросто может так получиться, ничего же впереди там нет, мы-то с тобой должны это понимать.
– Чего не хватает, говоришь… Чести. Чтобы в этом мире или хотя бы в этой стране жили люди, а не потребители, которые могут, пусть за идею вонючего большевизма, но на пулемёты. Или в кровавом месиве гражданской войны, но зато с какой ненавистью: в немой атаке умирать от сабельного удара молча, потому что смерть ничто в сравнении с тем, чтобы показать слабость этим выродкам. Конечно, таких всегда меньшинство, и выживают уж точно не они, а приспосабливающиеся обыватели, маленькие люди, которые и задают теперь тон на всей почти уже планете. Но чтобы хоть какие-то характеры были, а то же живём хрен знает в каком мире: мне бы своим детям стыдно было в глаза смотреть, потому что папаша их за всю жизнь только дом бы и построил да дерево с печенью посадил. А сами они будут что? Предел мечтаний – это хорошо пристроиться, квартира-дача-машина-яхта, и чтобы непременно «всё, как у всех». Это какой-то грёбаный нескончаемый гимн телесных удовольствий, когда даже самое жалкое тщеславие, выражающееся в желание стать богатым или известным, уже считается чуть не душевным порывом и мукой, потому что заставляет отказаться от текущих наслаждений в пользу какого-то там светлого будущего. Я только теперь понимаю культуру хиппи: это просто отчаявшиеся люди, слишком слабые, чтобы переломить окружающее, но пытающиеся хотя бы убежать от убогой действительности, укрыться в своем социуме, маленьком мирке, живущем по отмирающим законам. Как-то неосознанно, но от того ещё больше, сильнее противно. Как будто трудно дышать от этой вони. А тут ещё и страх: вдруг я такой же потребитель, слишком слабый и поверхностный, и лезу не своё дело. Но рискнуть всё равно хочу.
– Так может, тебе лучше для начала в Сомали слетать, купить автомат да попытаться там построить светлое будущее в духе Оруэлла. Можно и на крови, кто их там считает.
– Какой, к чёрту, автомат. Я и стрелять-то не умею, там любой подросток лучше меня воюет. Потом куда-то лететь, там приспосабливаться: как будто бежать. Эмигрант уже значит проигравший, – он хотел было продолжать, но вдруг оборвал себя на полуслове, – уже вроде бы можно, – и, показав взглядом на чай, нетвёрдой рукой принялся разливать густой чёрный кипяток по чашкам. Несмотря на всё выпитое, пока что оставалось нечто, о чём он не решился бы говорить вслух и с отражением в зеркале: совершенно безотчётно, но Ивана по непонятной для него самого причине всегда больше привлекала роль полного холодной решительности палача или карателя, пусть даже трусливой тыловой крысы, нежели волевого бесстрашного героя-победителя. Что-то в глубине его души противилось мечтать о достойных мужчины подвигах, предоставляя воображению возможность упиваться противоположными картинами. Образ Чингиса импонировал ему куда менее, чем начальника ГубЧК времён зверств гражданской войны.
В этот короткий период истории на одной шестой части земной суши можно было стряхнуть с себя всё, что накопилось за тысячи лет цивилизации, будто вонючую перхоть, и позволить волнам бескомпромиссной, гротескной жестокости захлестнуть себя. То было время безграничной широты воображения, когда любая фантазия, родившаяся в больной, вечно пьяной голове, объявлялась новым, единственно верным порядком, который затем насаждался с немыслимой жестокостью. Свобода от чего бы то ни было: закона, морали, каких-либо иных обязательств – и была в понятии Ивана свободой истинной, и он часто жалел, что утихшая без подпитки коммунистического лагеря мода на революции не позволяет ему стать новым Че Геварой, чтобы, отправившись, к примеру, в упомянутую прозорливым Михаилом Африку, пусть с риском для жизни, но хоть раз прочувствовать наркотик вседозволенности.
Тяга к насилию есть нормальное желание самца, и бешеная гонка за денежными знаками или властью, позволяющая мужчине брать и владеть желаемым, есть отчасти отражение этого доисторического зова с поправкой на суровые реалии вездесущего гуманизма, но Иван не хотел, не мог принять этого навязанного временем компромисса: золотая середина редко соблазняет способные увлекаться личности. Он не жаждал удовлетворения, ему нужен был восторг, когда сжатый в руках автомат Калашникова несёт в себе правду, справедливость и глубочайшую истину, поливая свинцом всё вокруг: такие милые сновидения посещали его иногда, и ярчайшие эротические образы блекли перед этим торжеством абсолютной свободы. Впрочем, пока что он успокаивал себя тем, что стрелял и вешал исключительно мысленно, не сомневаясь, что на практике не смог бы переступить через себя и на деле совершить то, что так просто и изящно удавалось ему в теории. Боль и кровь были для него притягательны, но не более как образ, а потому эти фантазии не волновали его совесть, которая разумно полагала, что лучше убить тысячи в воображении, чем причинить самую незначительную боль в реальности.
Он часто размышлял об этом с самим собой, но по понятным причинам боялся поделиться этим с кем бы то ни было, включая и новых товарищей по оружию, предпочитая обращаться к историческим аналогиям, которые, впрочем, не спешили до конца раскрывать природу его странной зависимости. Вознеси его судьба или просто нелепость на вершину власти, он, может, и реализовал бы свою жажду самоутверждения на крови, но непременно ограничиваясь росчерком пера на внушительном списке приговорённых, или устным, неизменно спокойным и исполненным достоинства начальственным указанием, но уж точно избежал бы соблазна лицезреть процедуру в действии, подобно некогда Есенину, находившему вдохновение в присутствии на расстрелах. Что есть в таком случае мораль, и можно ли судить человека за жажду преступления, нереализованную единственно по причине невозможности исполнения или неотвратимости наказания, были вопросы, изрядно занимавшие его последние годы, и возможность получить на них ответ, хотя бы и с риском для жизни, была одной из причин, по которым он связался с Михаилом, чьему спокойствию и отсутствию каких-либо даже отдалённых признаков совести временами очень завидовал.
– Кстати, откровенность за откровенность, – продолжил Иван, – скажи, откуда у тебя такая уверенность, что всё получится?
– Достаточно просто. В принципе, получиться может что угодно, если подойти к процессу основательно. В условиях ойкумены мы ограничены лишь законами природы и физики, а непосредственно антропогенный фактор теоретически подвержен любой эволюции. История знала прецеденты, когда человек подвергался самому противоречивому воздействию, вплоть до осознанного добровольного самоубийства. В этом смысле наиболее характерен мною особенно любимый пример ранних христиан. Общество Римской Империи того времени было практически идентично современному, обладая всеми его признаками:
– материалистический взгляд на природу бытия, жизнь и смерть. Культ языческих богов у римлян стал не более чем набором традиций, и веры здесь было даже меньше, чем в молебнах нынешней РПЦ;
– многочисленные прецеденты каких угодно сект, увлечений, мессий и так далее, последовательно дискредитировавших себя;
– слабость институтов государственной власти на фоне сильной, всё ещё способной даже к внешней агрессии армии.
Более всего удивительно, как всё не рухнуло от внутренних неурядиц задолго до Алариха;
– бюрократия, коррупция, местничество и кумовство, пронизавшие все уровни госаппарата;
– совершенное отсутствие социальных лифтов. Раб останется рабом, землевладелец будет процветать всегда и потомственно, ремесленник или купец никогда не будет принят в число аристократии;
– общая апатия общества, основанная на относительном довольстве имеющимся и боязни решительных перемен, вроде демонтажа откровенно устаревшей рабовладельческой системы или иных реформ;
– глобализация в границах Средиземноморья, на тот момент всего цивилизованного мира: единые законы, стандарты ведения бизнеса, мораль и приоритеты;
– отсутствие сколько-нибудь очевидного выхода из сложившейся ситуации.
И в этих условиях появляется малочисленная нищая секта, которая меньше чем за столетие превращается в массовую религию Империи, а позже возводится в ранг официального вероисповедания. Это пример молниеносного воздействия мысли на человеческое сознание, независимо и даже вопреки многочисленным объективным факторам. Знаменательно, что христианство пронизало всё общество, и низший слой, в отличие от известного социального эксперимента в нашей стране, то есть рабы и беднейшие крестьяне приобщались к нему с некоторым относительно остальных запаздыванием, то есть революционность учения была, прежде всего, воспринята наиболее обеспеченной, праздной, то есть думающей, а лучше сказать – более других способной к размышлению и анализу прослойкой. Прецедент в таких масштабах уникальный, но лишь в связи с редким сочетанием требуемых условий, так как основной параметр идентичности с современностью – глобализация и соответствующая ей общность почти абсолютно чистого информационного поля – характерна именно для этого государства в данную эпоху. Многомиллионная сытая золотая посредственность легла под новое учение дюжины безграмотных рыбарей по единственной причине – потому что они этого по-настоящему захотели, а точнее – искренне поверили, что так должно быть. Дальнейшее уже было неважно, концентрированная энергия даже одного имеет силу вируса, мгновенно распространяющегося в поражённом сознании. С какой точки зрения – материальной или агностической – ни посмотри на распространение новой веры, с последовавшей решительной победой не поспоришь. Уже завоёванные римляне через неё же ассимилировали в себя все без исключения германские племена, создав на части территории развалившегося государства этнокультурное единство покрепче говоривших на общем языке бывших сограждан: европеец стал наравне с мусульманином наднациональной единицей, носителем общей идеи принадлежности к новой цивилизации.
– Смотрю, не под стол ли ты свой виски сливаешь втихаря, – демонстративно наклонился Иван, – или, сдаётся мне, где-то на бумаге у тебя это записано. Впрочем, не лезу, не переживай. Тебя не смущает, что, совершенно исключая божественную природу христианства, ты, тем не менее, косвенно доказываешь именно это? Ни один, как ты говоришь, вирус, ни до, ни после не распространялся столь успешно.
– Одно другому не мешает. Вера – одно из наиболее ярких проявлений концентрированной энергии, но есть и намного мощнее по силе воздействия: частично уже опробованные на человечестве, частью ещё нет. Я предлагаю начать с апробированных препаратов, а затем дать волю некоторому эксперименту вплоть до контролируемого падения.
– А что если у нас самих не хватит этой веры, трудновато будет заставить остальных?
– Не скажи, у нас и лично у тебя её уже достаточно. Ты ошибаешься, если думаешь, что способность к частичному анализу гарантирует кого-либо от поражения идеей. В главном ты всё равно продолжаешь верить, даже если внешне мотивы кажутся самыми приземлёнными. Поверь, мы ещё доберёмся до той стадии, за которой твоё понимание заканчивается, и ты сильно удивишься, осознав, как поверхностно смотрел ранее на то, что окажется очень глубоко. Несмотря на всё наше желание и кажущуюся объективность мы не контролируем в реальности абсолютно ничего, подчиняясь заложенным в нас инстинктам, навеянным воспитанием опасениям и привитым образованием приоритетам. И если за всю жизнь тебя ненадолго коснулся однажды хотя бы неясный проблеск чего-то ещё, то, считай, появился на свет не зря. Понимаю, что всё это отдает необременительной болтовней, да она таковой и является, но я лишь хочу избавить тебя от разочарования поспешных выводов.
– Не хочешь же ты меня уверить, что наш тогдашний разговор и всё, что за ним последовало, было чуть ли не предначертано?
– Что за страсть к поверхностности?! Я не верю в судьбу, хотя и допускаю наличие высшего разума, но в тот исторический вечер я выложил тебе все карты под воздействием больше, чем просто вдохновения. Трудно вот так на пальцах объяснить, но и тогда, и сейчас я и мгновения не колебался и знал, что ты идеально подходишь для нашей затеи, и то, что ты меня тогда понял сразу и верно, лишь подтвердило мои выводы. Посуди сам: тебе едва знакомый человек вот так, в лоб предлагает участие по нынешним меркам в террористической организации, а ты соглашаешься, и учти при этом, что на дворе не вторая половина девятнадцатого века, когда швырять бомбы в царя и отечество есть дело в высшей степени правое и благородное. У нас гуманизм, семья и права личности здесь в моде, и, тем не менее, в кратчайшие сроки я сколачиваю дееспособную организацию со стабильным финансированием, куда уж больше доказательств? Перестань ты до поры стараться во всём разобраться, мы пока ещё на стадии теории, соскочить при желании успеешь, зато в противном случае – со временем многое, что сейчас вызывает недоумение, разъяснится само. Никто не говорит, что все идёт как по нотам, все вы, и я не менее остальных присматриваемся пока друг к другу, не без некоторого подозрения, да оно и понятно – не в стрелялку компьютерную собрались детишки поиграть, дело серьёзное, но этот период адаптации пройдёт, и начнется спокойная планомерная, как любят говорить теперешние вожди, работа, для которой, собственно, все мы и собрались. Не надо только форсировать, и ещё учти, пожалуйста, что этот разговор на тему мытарств и сомнений институтки-девочки у нас последний, в мои планы не входит по очереди всех направлять на путь истинный или, не дай бог, ещё уговаривать. Дело абсолютно добровольное, пока, конечно, после определённой черты вернуться уже будет нельзя, но до этого момента никто и не держит. Так что давай, вываливай что накопилось, пока я твой, а дальше знать не хочу всех этих треволнений, – Михаил сознательно отошёл слегка от им же самим разработанного набора основополагающих пунктов, в соответствии с которыми выход из группы предполагался исключительно ногами вперёд, но ему не хотелось слишком давить на Ивана, тем более что он не лгал, когда говорил о своей непоколебимой уверенности в его исключительных способностях и сочувствии идее. И хотя тут пока ещё не пахло серьёзной приверженностью, а уж тем более верой, стоило дать юноше малость дозреть до степени взрывоопасного фрукта, потому что он был, по-видимому, из тех типично русских всюду сомневающихся интеллигентов, что долго запрягают, но зато уж потом несутся во весь опор, не разбирая дороги и разбегающихся в ужасе пешеходов.
– Пойми, я тебя услышал, – примирительно заговорил Иван, – но уж дозволь неопытной институточке слегка попереживать ввиду грядущей потери девственности, это не такое уж и преступление, смею предположить, – вопреки опасениям Михаила он был настроен в целом благодушно и, что называется, позитивно: задавая вопрос про уверенность, именно и ждал услышать трезвые доводы старшего товарища, а не получить гарантии неприкосновенности, хотя безапелляционность и некоторая даже грубоватость, с которой тот говорил обо всём, безусловно, импонировала и подкрепила уверенность нового члена в правильности сделанного выбора. Иван, тем не менее, предпочёл оставить результат разговора как есть, не ложась чуть свет под клиента с заверениями исключительной готовности, да и к делу это уже не имело никакого отношения: принятый в группу, он предпочитал теперь больше думать о собственной роли и востребованности, чем страстно убеждать кого-либо в идейной целостности своей платформы или иного какого фундамента. Трезвость взглядов одновременно не лишённого воображения лидера и вовсе откровенно радовали его во многом творческую натуру, и он только что не потирал удовлётворенно руки, чувствуя, что наконец-то не без труда нашёл достойное применение, казалось, навек законсервированным способностям. В силу энергии мысли этот убеждённый агностик верил, как в совершеннейшие дважды два, так что к концу разговора в голове только и звучало вырванное из какого-то шедевра советской эпохи: «Это я удачно зашёл».