
Полная версия:
Этика идентичности
Вопрос, в чем заключается мой долг перед другими, конечно, остается одним из центральных в либерализме. Созидание своей жизни в качестве социального существа требует от меня брать на себя обязательства по отношению к другим людям. Если эти обязательства добровольные, может быть допустимым требовать их исполнения даже вопреки моей (будущей) воле. Но насколько мой долг перед другими распространяется за пределы моих добровольных обязательств? Одна из идей Милля заключалась, грубо говоря, в том, что наш долг перед другими, вдобавок к тому, что мы добровольно взяли на себя, заключается в обязательстве не вредить другим. Такая позиция подводит нас к интересной проблеме, что же считать в таком случае причинением вреда84. Для Милля было принципиальным следующее: один лишь факт, что я делаю что-то, чего вы не хотите, что бы я делал, само по себе не считается причинением вам вреда:
Есть много людей, которые чувствуют себя оскорбленными в своих чувствах, считают для себя обидой, когда кто-либо совершает такой поступок, к которому они имеют отвращение <…> Но не равноценны чувство, которое имеет человек к своему собственному мнению, и то чувство к этому мнению другого человека, который чувствует себя оскорбленным. Между двумя этими чувствами такое же отношение, как между желанием вора взять у меня мой кошелек, и моим желанием сохранить его. Вкус человека есть его личное достояние в такой же степени, как и его мнение или его кошелек85.
Соответственно, позиция, что мне должно быть позволено созидать любую жизнь, которая вытекает из принятых мной решений, – при условии, что я отдаю вам должное и не причиняю вреда, – кажется, оставляет мне широкое пространство свободы, как того и следовало ожидать. Однако Милль все равно мог бы обратиться к идеалам саморазвития и авторства себя, чтобы оправдать государственное вмешательство.
Например, во многих странах государства обеспечивают бесплатное школьное образование, которое помогает детям, пока еще не определившимся со своими идентичностью, проектами, надеждами и мечтами. Такая помощь – больше, чем негативная свобода; больше, чем когда государство не мешает. Вы возразите, что образование могут обеспечить и родители, – в принципе, не поспоришь. Но предположим, что они не хотят или не могут. Разве не должно во имя индивидуальности на выручку прийти общество – и настоять, чтобы дети были готовы к свободной взрослой жизни? В нашем обществе разве от них не потребуется уметь читать? Знать язык или языки своего сообщества? Быть способными оценивать аргументы, истолковывать традиции? И даже если родители пытаются обеспечить детям все эти вещи, разве ошибкой будет утверждать, что общество посредством государства должно помочь в этом деле родителям?86
Или возьмем социальное обеспечение. Если индивидуальность – дело созидания жизни с учетом ресурсов, которые у вас есть исходя из ваших способностей и вашего социального мира (включая встроенные в него социальные идентичности), тогда либерализм выступает за политический строй, который позволит вам строить такую жизнь. Но на пути реализации нашей индивидуальности помимо ограничений, налагаемых законом, могут появиться другие препятствия. Могут ли люди построить себе достойную индивидуальную жизнь в современном мире, где нет фронтиров, которые надо покорять, и нет девственной земли, которую надо возделывать, если у людей нет определенных базовых материальных ресурсов? Можно ли сказать, что люди свободны развивать свою индивидуальность, если они больны и не могут позволить себе лечение, которое, так сказать, «освободит» их от болезни?
Дать детям образование, обеспечить социальную поддержку беднякам и предоставить физическую помощь нуждающимся в ней инвалидам – все эти стремления объединены идеей, что помощь такого рода позволяет людям развить жизнь, достойную того, чтобы ее прожить. Берлин задавался вопросом, кто будет решать, какая жизнь этого достойна. Как мы видим, у Милля был ответ на этот вопрос: «Если только человек имеет хотя самую посредственную долю здравого смысла и опыта, то тот образ жизни, который он сам для себя изберет, и будет лучший». Но можем ли мы позволить себе социальные институты, которые обеспечивают и поддерживают собственный «образ жизни» каждого? Мы вернемся к этому вопросу в пятой главе.
Чуть выше я упомянул, что Милль отстаивал «принцип вреда», согласно которому единственным обоснованием принуждения может быть лишь предотвращение вреда другому – и, хотя он часто дается в либертарианской формулировке, принципом вреда можно обосновать значительный объем государственного вмешательства. Чтобы обладать автономией, мы должны располагать приемлемыми жизненными альтернативами. Лишение нас таких альтернатив наносит нам вред. Соответственно, для Иосефа Раза «основанный на автономии принцип свободы лучше всего рассматривать как обеспечивающий моральные основания для принципа вреда». Такая позиция подводит его к весьма широкой интерпретации этого принципа. «Причинить вред человеку значит сузить его перспективы, негативно повлиять на его возможности, – утверждает Раз. – Ошибочно думать, что согласно принципу вреда обязанность государства – только лишь препятствовать потере автономии. Иногда вред наносится из‐за неспособности улучшить чье-то положение» – так происходит, когда мы отказываем человеку в том, что ему причитается, например дискриминируя при приеме на работу87. Здесь Раз вполне согласен с утверждением Милля: «Насилие над человеком – вот первая, отнятие у человека того, что должно ему принадлежать – вот другая из самых ярких несправедливостей <…> В обоих этих случаях оскорбление чувства справедливости состоит в том, что человеку наносится положительный вред, или в форме прямого страдания, или в форме лишения его какого-нибудь блага, физического или социального, на которое он имел разумное основание рассчитывать»88. В более общем смысле, если (как утверждает Раз) мы наносим кому-то вред, подрывая условия, необходимые для пользования его или ее автономией (включая социальные нормы, в которых автономия формируется), тогда у государства есть значительное, возможно даже обширное пространство для вмешательства.
Сам Милль, хоть он и думал, что культивация выдающихся индивидов очень важный аспект роли государства, едва ли стремился бездумно поставить государственную власть на службу этой задаче. Ему принадлежат знаменитые слова, что «каждый отдельный человек находится как бы в центре круга, границы которого не должно переступать никакое правительство»89. Серьезную роль он отводил общественному порицанию и одобрению в качестве альтернативных механизмов регуляции поведения. В своем эссе «Торнтон о рабочем движении и его требованиях» Милль писал, что за пределами требований морального долга, которые должны соблюдаться «принудительно», «существует неисчислимое множество обстоятельств, из‐за которых деяния людей становятся либо причиной блага других, либо препятствием для него, однако в целом свобода совершений этих деяний должна быть во имя общего блага предоставлена самим людям; людей следует лишь поощрять похвалой и почестями совершать такие благотворные действия, которые в полной мере не обусловлены выгодой для самого деятеля. Эта более крупная сфера носит название сферы Заслуг или Добродетели»90.
И хотя ясно, что Милль высоко ставил идеал личной автономии, в общем он не хотел, чтобы государство принудительным образом развивало эту автономию, возможно, потому, что осознавал парадокс опоры на внешнюю силу с целью увеличения личной самостоятельности. Он считал полигамию у мормонов отсталым образом жизни, в особенности из‐за подчиненного положения женщины при полигамии, но не думал, что полигамия должна быть запрещена, покуда брак заключается добровольно. Как он писал в труде «О свободе»: «Я не могу согласиться, чтобы какая-нибудь община имела право насильно заставлять другую общину цивилизоваться»91.
Но, конечно, государственное вмешательство не ограничивается запретами. В «Основах политической экономии» Милль отличает «директивное вмешательство правительства» – куда относится сфера преступлений и наказаний – от другого вида вмешательства, когда
правительство вместо того, чтобы издавать предписания и принуждать к их исполнению под угрозой применения мер наказания, избирает довольно редкий для правительств, но могущий оказаться чрезвычайно важным образ действий, а именно тот, когда оно выдает рекомендации и предоставляет обширную информацию или когда оно предоставляет отдельным лицам свободу действий в достижении полезной для общества цели собственными средствами и, не вмешиваясь в их дело, но и не полностью вверяя их заботам это дело, создает наряду с их учреждениями и свой собственный орган для тех же самых целей92.
Он возвращается к этой мысли в четвертой главе «О свободе», где снова отвергает идею, что «индивидууму нет никакого дела до того, как живут другие индивидуумы, или что вообще поступки и благосостояние других людей касаются его только в той степени, насколько замешаны в это его личные интересы». Наоборот, говорит Милль, «необходимо не ослабление, а напротив, усиление в индивидууме самоотверженного стремления к благу других <…> Люди должны помогать друг другу различать хорошее от дурного, должны поощрять друг друга предпочитать хорошее дурному и избегать дурного; они должны возбуждать друг друга к упражнению высших способностей»93. Но это обязательство накладывается не только на отдельных граждан, и ближе к концу трактата «О свободе» он признает: «большой ряд» «вопросов касательно такого правительственного вмешательства, которое, строго говоря, не входит в предмет настоящего исследования, но тем не менее находится с ним в тесной связи. Я намерен говорить о тех случаях, в которых доводы против правительственного вмешательства опираются не на принцип свободы, где дело идет не о стеснении действий индивидуума, а о том, чтобы помогать его действиям. Такой вопрос возникает о том: должно ли правительство в некоторых случаях само что-либо делать или помогать деланию чего-либо, что полезно для индивидуумов, или же должно воздерживаться от всякого подобного вмешательства и предоставлять индивидуумов их собственным силам, чтобы они сами достигали желаемого, действуя индивидуально или сообща, в форме какой-либо ассоциации»94. Вопрос о «вмешательстве» оказался в той же степени проблематичным и для недавней политической философии – по причинам, которые мы исследуем в пятой главе.
ОБЩЕЕ ДЕЛО
«Подобно Бруту, которого называли последним римлянином, – писал Милль, – мой отец был последним мыслителем восемнадцатого столетия»95. Сам Джон Стюарт добивался тщательного баланса между различными интеллектуальными культурами, в которых жил: это сделало его и глубоко постоянным, и глубоко непредсказуемым. Но именно это равновесие или чувство баланса привело к тому, что трактат «О свободе» не был встречен с таким энтузиазмом, с каким, как надеялся Милль, будет встречен его и Гарриет grand projet96. «Ни одно из моих сочинений не было составлено так тщательно, ни одно не было поправлено с таким вниманием, – вспоминал Милль в «Автобиографии». – Написав его, по своему обыкновению, два раза с начала до конца, мы долго держали его; время от времени мы возвращались к нему, пробегали его сызнова, читая, взвешивая, критикуя каждую фразу. Окончательная редакция этой книги должна была иметь место зимою 1858/59 г. непосредственно после моей отставки, зиму эту мы предполагали провести на юге Европы. Эта надежда, как и многие другие, не осуществилась вследствие преждевременного и жестокого несчастья, а именно смерти моей жены, последовавшей в Авиньоне от воспаления легких, когда мы возвращались в Монпелье»97. Спустя несколько недель Милль отправил рукопись «О свободе» издателю.
В силу нескольких причин, как указывает биограф Милля, время для публикации труда было не слишком подходящим. С одной стороны, внимание публики было отвлечено другими обстоятельствами; с другой – некоторые встречали трактат с сопротивлением. «Происхождение видов» вышло в том же году, его обсуждали в прогрессивных и реакционных кругах; Оксфордское движение было в самом расцвете; различные формы коллективизма – распространяемые тред-юнионистами или христианскими социалистами – набирали силу. Многие радикалы нашли теорию Милля лишающей воли к борьбе; консерваторы нашли ее безответственной и разрушительной. Сэр Джеймс Фицджеймс Стивен, как хорошо известно, обрушился на нее со всей силой: «Атаковать мнения, на которых стоит общество, – опасное предприятие, которое и должно таковым оставаться», – заключил он и внес свою лепту в то, чтобы оно таким и осталось. Книга вызвала у Томаса Карлейля припадок раздражения (хотя мало что не вызывало). «Словно бы это грех – контролировать человеческое стадо или принуждать его к лучшему поведению; Ach Gott in Himmel!»98
Конечно, для недавно пережившего утрату философа книга была одновременно моргом и памятником. «Для нас – тех, кто знал, каково это – быть с ней и принадлежать ей, эта глупая фантасмагория жизни, в которой ее нет, была бы абсолютно бессмысленной и невыносимо тягостной, если бы не оставались еще некоторые вещи, которые она желала завершить, и некоторые общественные и прочие начинания, которые ее волновали и которыми поэтому до сих пор возможно в некоторой степени интересоваться, – писал он другу. – Я начал публиковать некоторые ее идеи и надеюсь употребить остаток жизни (если удастся сохранить здоровье) на то, чтобы воплощать и распространять их, хоть и будучи трагически ограниченным в своих возможностях из‐за того, что теперь у меня нет источника воодушевления и направления в ее лице»99. В «Автобиографии» он тоже писал о роли Гарриет в своей жизни – об их общем деле – в терминах почти противоположных тому идеалу здоровой индивидуальности, за который он ратовал.
Цели мои в жизни только те, которые были у нее; мои труды, занятия, в которых она принимала участие и которым она горячо симпатизировала, остались связанными с нею неразрывными узами; ее память для меня – религия; ее одобрение – та норма, совокупность всех достоинств, которой я стараюсь руководствоваться в моей жизни100.
В этих словах – религиозное поклонение, самоуничижение, гетерономия, самоотречение; но все же они не столько идут наперекор его преданности идеалу индивидуальности, сколько свидетельствуют о глубоко социальной природе этого идеала. Он был внимателен именно к тем формам коллективной деятельности, которые отсутствовали в сосредоточенной на крупных деятелях идее политики у его отца. Лишенный компании своих сверстников в детстве, будучи молодым человеком, он без устали учреждал «общества» и журналы – объединения для интересующихся политикой и культурой. Но те объединения, которые были важны для него и придавали смысл его начинаниям, были не только братскими. По его словам, потеря жизненной спутницы и их общего дела привела к сокращению его собственной индивидуальности.
После утраты он не бросил писать. Он мог пересматривать свои жизненные цели, но никогда бы не перестал к ним стремиться. И сам Милль – автор и предмет столь многих смелых экспериментов, человек, которого пророки всех сортов, от Бентама до Карлейля и Конта, безуспешно пытались зачислить в ученики, – обладал острым сознанием того, что у интеллектуального влияния есть пределы и что общность взглядов никогда не бывает полной. Если ни один человек не может всецело считаться создателем самого себя, то ни один не может быть всецело создан другим. «В самом деле, мы не можем непосредственно, усилием воли заставить себя стать другими, – писал Милль. – Но также и те, кто якобы сформировал наш характер, не могли усилием воли заставить нас стать теми, кто мы есть». Никто не знал лучше Милля, что планы, становясь частью общего дела, приобретают особую возвышенность. Однако никто лучше него не знал, с какой быстротой желание развить чужой талант может обернуться подавлением чужой воли. Как он пишет с особой силой: «Пусть любой человек припомнит, что он чувствовал, когда прощался с детством – с попечительством и надзором даже любящих и заботливых старших – и вступал во взрослую ответственную жизнь. Разве не похож был этот переход на телесное чувство, возникающее от снятия тяжкой ноши, или на освобождение от сковывающих, пусть даже и не мучительных в иных отношениях, цепей? Разве не чувствовал он себя вдвойне более живущим, вдвойне более человеком, чем прежде?»101
Милль прославился как поборник свободы от государства и общественного мнения; но теперь мы видим, насколько помимо этого он верил, что в деле созидания жизни – то есть формирования своей идентичности, – сколь бы много общих дел у нас ни было, мы должны в конце концов обрести свободу даже от хороших намерений тех, кто нас любит. Какой бы социальной ни была индивидуальность, которую ценил Милль, она была по сути своей все же индивидуальностью: в конечном счете ответственность за каждую жизнь всегда лежит на том, чья это жизнь.
Глава вторая
АВТОНОМИЯ И ЕЕ КРИТИКИ
ТРЕБОВАНИЯ АВТОНОМИИ
Беспутный брат Анны Карениной питает слабость к устрицам, сигарам и молодым гувернанткам, но что больше всего тревожит последнее поколение философов морали, так это полное отсутствие у него должной независимости мышления. Вот как описывает его Толстой в известном отрывке:
Степан Аркадьич получал и читал либеральную газету, не крайнюю, но того направления, которого держалось большинство. И, несмотря на то, что ни наука, ни искусство, ни политика собственно не интересовали его, он твердо держался тех взглядов на все эти предметы, каких держалось большинство и его газета, и изменял их, только когда большинство изменяло их, или, лучше сказать, не изменял их, а они сами в нем незаметно изменялись102.
Можно понять, почему на него набросились теоретики автономии. Для Джеральда Дворкина «убеждения не его, потому что они заимствованы; они заимствованы без осознания источника, из которого они заимствованы; и, как подразумевается, он не в состоянии предоставить объяснение, почему он их придерживается, – даже объяснение такого рода, которое бы подчеркивало большую вероятность правоты большинства или необходимость морального консенсуса»103. Для Джоэла Файнберга Степан – образчик неаутентичности ввиду того, что он «не может обосновать свои убеждения, иначе как сказав, что он придерживается убеждений тех, кому он служит (если он вообще их знает), и не может обосновать, почему он считает, что их убеждения (или же убеждения представителей некой разумным образом избранной власти) могут быть верными»104.
Конечно же, у Милля были сходные опасения: мы знаем, что он с неодобрением отзывался о человеке, который «предоставляет обществу <…> избирать для себя тот или другой жизненный план» вместо того, чтобы избирать его самому. Но немедленно возникает вопрос: каковы условия свободного выбора? Традиционно упоминают отсутствие принуждения и доступность альтернатив, но Милль (как и современные теоретики автономии) также беспокоится об искажениях воли: о предпочтениях, которые бездумно передаются вместе с традицией, о «групповых пристрастиях». Поэтому личная автономия требует гораздо большего, чем когда вас просто оставляют в покое; она напоминает способность, которую необходимо культивировать, или, возможно, одну из тех добродетелей, таких как мужество или честность, которые ценятся тем больше, чем реже встречаются. Остается вопрос: насколько автономным надо быть, чтобы обладать истинной автономией?
Стоит задаться этим вопросом всерьез. То, что можно назвать «автономизмом» – вслед за Лоренсом Хауортом вырвем этот термин у кучки вышедших на пенсию итальянских радикалов, – подпирает значительную часть либеральной мысли. Автономия занимает центральное место в целом ряде нормативных политических теорий, включая особенно для нас интересные в контексте того, что я буду называть «душепопечительством», то есть так называемого либерального перфекционизма, связанного с Иосефом Разом и другими105. К сожалению, отстаивая ценность автономии (в некоторых случаях как первичную ценность, в некоторых – просто как прекрасную вещь), многие из ее защитников не устояли перед соблазном изобразить ее не просто необходимой, но и заслуживающей восхищения. У них автономия вовсе не похожа на простой цементный фундамент, на котором надо строить малахитовую гору – заветную цель путешествия.
И потому личная автономия превращается из ценности в идеал, который предписывает нам делать то, чего не делает Стива, – отделить зерна от плевел нашей души. По мнению Роберта Янга, автономия – нечто вроде компаса, который придает форму «принципам мышления и действия», направляющим нашу жизнь. «Постольку, поскольку индивид направляет самого себя, он (или она) привносит объединяющий порядок в весь ход своей жизни. Это значит, что человек, свободный от внешних ограничений и обладающий способностью преследовать определенный образ жизни, может при этом не быть автономным <…> потому что он не в состоянии организовать эти принципы единым образом»106. Стэнли Бенн, подчеркивая важность критической оценки человеком собственных норм и практик, поднимает планку так же высоко: «Автономный человек реализовал свою потенциальную возможность распоряжаться самим собой в более высокой степени, чем человек, который лишь поддерживает проекты других и оценивает свои дела по стандартам, навязанным ему средой»107. В самом деле, стало привычным утверждать, что автономный агент должен отдалиться от общественных влияний и общепринятых правил и вести себя в соответствии с принципами, которые он сам установил посредством критического размышления108. Узрите: перед нами не просто гражданин, а комиссия по этике из одного человека, получившего задание разработать аксиологию с нуля. Откуда у него при этом берется время для более скромных занятий, вроде заработка и траты денег, поди догадайся.
Можно объяснить, почему эта позиция стала популярной. Защитники строгой автономии (буду называть ее так) реагируют на критику тех, кто указывает, что наши ценности, убеждения и привычки едва ли берутся из нас самих. Ответом на их критику стала возгонка автономии – она стала более возвышенной, более требовательной. Короче говоря, столкнувшись с серьезным сопротивлением, защитники строгой автономии пали жертвой все большего усложнения боевой задачи. В результате их автономия выглядит до нелепого суровой. Ее адепты хотят, чтобы она встречалась на каждом шагу, как сорняк, но рисуют ее так, будто она изысканная орхидея – и не меньше орхидеи разборчива в климате и почве.
В результате у автономии появляются кое-какие незаслуженные оппоненты. Например, в «Идее либеральной теории» Дэвид Джонстон беспокоится, что личная автономия – что-то вроде предмета роскоши. Джонстон начинает с отделения личной автономии от того, что он называет «агентной автономией» или просто агентностью. Обладать агентностью – значит быть способным составлять и преследовать проекты, планы, ценности. Напротив, иметь личную автономию – значит активно выбирать ценности и проекты, которые вы хотите преследовать, – быть субъектом авторства самого себя. (Если, как предчувствует сам Джонстон, такая автономия покажется слишком требовательной, он предлагает «рефлективное управление собой» в качестве более мягкой альтернативы.) Есть ли пример агента, у которого нет личной автономии? Джонстон знакомит нас с Майклом – уроженцем провинциального городка. Майкл оканчивает государственную школу и ходит в местный вуз, потом работает в сети аптек своего отца и женится на своей школьной возлюбленной. Поскольку Майкл «никогда не задумывается всерьез о любом образе жизни, кроме того, который он ведет», Джонстон говорит, что, хотя у него есть агентность, он «не обладает личной автономией»109. Джонстон заключает, что хорошее общество должно создавать условия, при которых его члены могут стать агентами, и воспитывать у них чувство справедливости (то есть моральную автономию), но что личная автономия, вопреки взглядам Иосефа Раза, не необходима. При таком чрезмерно обременительном понимании личной автономии, как у Джонстона, сложно не согласиться.
Но у Раза не совсем такое понимание автономии, заметит критик. В «Нравственности свободы» Раз говорит, что «автономный человек – соавтор собственной жизни», но тут же вводит ряд смягчающих оговорок. Понятие автономии «не следует отождествлять с идеалом придания своей жизни единства». Также он говорит, что «человек, часто меняющий свои вкусы, может быть таким же автономным, как тот, кто никогда не избавился от своих подростковых пристрастий». Автономный человек
должен осознавать, что его жизнь растянута во времени. Он должен быть способен понимать, что различные его решения окажут серьезное и продолжительное влияние на его жизнь. Возможно, он предпочтет всегда избегать долгосрочных проектов, но должен осознавать их доступность. Такое понимание привело к некоторым чересчур интеллектуализированным концепциям личной автономии. Нет ничего плохого в интеллектуальной жизни, точно так же ничего плохого в людях, которые сознательно придают своим жизням всеобъемлющее единство. Но идеал личной автономии должен быть шире и быть совместимым с другими жизненными стилями, включая те, которые весьма неинтеллектуальны110.