скачать книгу бесплатно
Есть старая городская легенда о паре, которая во время поездки в Индию подбирает очаровательного бездомного котенка и возвращается с ним домой в Цинциннати – после чего с растущим ужасом смотрит, как он превращается в пожирающего детей тигра. Здесь мы можем отметить нечто до боли очевидное. Проблема автономии в политической теории, как и «проблема агентности» в науках об обществе[148 - См. мою статью: Appiah К. Tolerable Falsehoods // Consequences of Theory / Ed. J. Arac and B. Johnson. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1991. P. 63–90.], – от хвоста до кончиков усов напоминают одну из труднейших проблем во всей философии – проблему свободы воли.
Литература по этой теме – так, несомненно, распорядилось Провидение – безгранична и безгранично сложна. Но будет полезным взять на вооружение одно из самых знакомых решений одной из самых знакомых проблем. Я говорю о решении в духе «двух точек зрения» (zwei Standpunkte), которое связывают с Кантом. Некоторые наши цели требуют от нас признать, что мы природные существа, и считать себя и других элементами природы, подлежащими теоретическому объяснению в терминах естественных причин. С этой точки зрения мы принадлежим к так называемому чувственно воспринимаемому миру – Sinnenwelt. Но мы не можем принять эту точку зрения, когда сами действуем как рациональные агенты: «Все люди мыслят себя свободными по своей воле», – отмечал Кант. Соответственно, «в практическом отношении тропинка свободы есть единственная, на которой возможно при нашем поведении применение своего разума». Тут мы помещаем себя в так называемом интеллигибельном мире – Verstandeswelt. Как пишет Кант в «Основоположениях метафизики нравов»: «Нам остается еще один выход, а именно посмотреть, не становимся ли мы на одну точку зрения, когда благодаря свободе мыслим себя a priori действующими причинами, и на другую, когда по своим поступкам представляем себе самих себя как результаты, какие мы видим перед собой <…> если мы мыслим себя свободными, то мы переносим себя в интеллигибельный мир в качестве его членов и познаем автономию воли вместе с ее следствием – моральностью»[149 - Кант И. Собр. соч.: В 8 т. Т. 4. М.: Чоро, 1994. С. 236, 237, 230, 233. Написано огромное количество литературы о влиянии Канта на научные модели объяснения, особенно на ньютоновскую физику. См., например: Friedman M. Kant and the Exact Sciences. Cambridge: Harvard University Press, 1992.].
Эти миры Канта в действительности лишь точки зрения, а не уровни бытия. «Понятие интеллигибельного мира есть, следовательно, только точка зрения, которую разум вынужден принять вне явлений, для того чтобы мыслить себя практическим»[150 - Кант И. Собр. соч.: В 8 т. Т. 4. С. 240.]. Мы должны действовать так, словно бы свобода возможна, хоть даже мы не можем предоставить никакого теоретического ее обоснования; в этом смысле, говорит Кант, свободу нельзя объяснить, лишь защищать. Позвольте мне на этом месте закончить изложение аргумента и закрыть «Основоположения». Кантовские zwei Standpunkte, которые происходят в каком-то смысле от двух видов целей или интересов, – вот тот базовый ход, который я у него заимствую.
Обратите внимание, что весь этот спор об агентности и структуре – между автономистами и их критиками – предполагает оппозицию между ними, внутри которой они соревнуются, так сказать, за одно и то же причинно-следственное пространство. Попросту говоря, в качестве иллюстрации аргумента в пользу структуры можно сказать, что в «Сыне Америки»[151 - «Сын Америки» (1940) – роман американского писателя Ричарда Райта (1908–1960). Главный герой романа Биггер Томас – молодой, лишенный достатка афроамериканец. – Прим. пер.] Биггер Томас поступает так, как он поступает, в силу влияния окружающей его среды. (Так считал мистер Макс, адвокат Биггера, и долго доказывал свою позицию на суде.) Аргумент в пользу агентности, также сформулированный очень простыми словами, – это аргумент в пользу индивида, то есть фигуры, чье бегство из общества делает романтический субъект самым ярким своим воплощением. (Кажется, так считал и сам Биггер: «Я только тогда узнал, что живу на свете, когда так ясно почувствовал все, за что я убил»[152 - Райт Р. Сын Америки. Повести. Рассказы. М.: Прогресс, 1981. С. 415 [перевод изменен. – Прим. пер.]. Луи Менан указывает на эти противоречивые толкования в статье «Ричард Райт: Молот и гвоздь»: «Еще за два года до того, как Райт официально порвал с Коммунистической партией, <…> он уже отказался от Маркса ради Ницше» (Menand L. Richard Wright: The Hammer and the Nail // Menand L. American Studies. New York: Farrar Straus & Giroux, 2002. P. 83–85).].) Чтобы разрешить это предполагаемое напряжение, как я сказал, были предложены различные диалектические ходы, в которых структура понимается как делающая агентность возможной, тогда как структура, в свою очередь, сама формируется социальными практиками[153 - Миллева «Система логики» тщательно сопоставляет идеал самостоятельно формирующего свою самость человека и закономерности, влияющие на его характер. Милль пишет: «В самом деле, вглядевшись ближе, мы найдем, что сознание возможности для нас изменять свой характер (в том случае, если мы этого желаем) и есть именно то чувство нравственной свободы, которое мы ощущаем. Нравственно свободным чувствует себя тот, кто сознает, что не привычки и вожделения управляют им, а он управляет своими привычками и вожделениями, – тот, кто, даже уступая им, знает, что он мог бы им воспротивиться: что, пожелай он совершенно отделаться от них, от него не потребовалось бы более сильного желания, чем какое он, как ему известно, способен испытывать» (Милль Дж. С. Система логики. С. 628). В главе, призывающей к созданию науки этологии, он пишет: «Все способы чувствования и поведения людей имеют свои причины, и в предложениях, указывающих эти причины, будет заключаться как объяснение данных эмпирических законов, так и указание границ нашего доверия к ним. Не все люди чувствуют и действуют одинаково при одних и тех же обстоятельствах; но мы можем определить, что заставляет одно лицо в данном положении чувствовать или действовать таким-то образом, а другое – другим, можем сказать, как образовался или как мог бы образоваться тот или другой способ чувствования или поведения, совместимый с общими (физическими и психическими) законами человеческой природы. Иными словами, человечество не имеет одного всеобщего характера; но существуют всеобщие законы для образования характеров. <…> именно эти законы, в связи с обстоятельствами каждого отдельного случая, производят все явления человеческой деятельности и чувствований» (Там же. С. 643).]. В отличие от такого подхода теория двух точек зрения подталкивает к тому, чтобы мы перестали пытаться видеть в структуре и агентности конкурентов за одно и то же причинно-следственное пространство. Вместо этого логика структуры (которая поставляет причины действий) и логика агентности (которая обеспечивает рациональные основания действий) принадлежат двум различным точкам зрения. Действовать как если бы и расценивать себя как если бы – понятие als ob занимает центральное место в кантовской аргументации; оно есть отличительная черта его «критической» философии – равно как и смежное понятие интересов и целей, которые определяют, какое из двух als ob входит в игру. «Интерес, – говорит Кант, – есть то, благодаря чему разум становится практическим, т. е. становится причиной, определяющей волю»[154 - Кант И. Собр. соч.: В 8 т. Т. 4. С. 242.].
Полагаю, можно услышать эхо данной традиции, когда Хабермас объясняет различие, которое Дильтей пытался установить между науками о природе и науками о духе (Naturwissenschaften и Geisteswissenschaften), утверждая, что каждый из этих видов наук конституируется интересом особого рода. Естественные науки, говорит Хабермас, укоренены в «конституирующем знание интересе к возможности технического использования», тогда как конституирующий знание интерес Geisteswissenschaften «практический». Здесь есть к чему придраться, но основная идея – что интересы играют роль в конституировании исследовательских областей – кажется довольно правдоподобной[155 - Habermas J. Knowledge and Human Interests / Trans. J. J. Shapiro. London: Heinemann, 1972. P. 135, 176. Не вдаваясь в подробное обсуждение недостатков этой идеи, я бы все же отметил, что различение между «практическим» интересом во взаимопонимании и «техническим» интересом в контроле едва ли ясно. Также неясно, каким образом это различие в интересах «конституирует» поле исследования (хотя ниже я попытаюсь внести свой вклад в ответ на этот вопрос) или почему мы должны понимать различия между сферами знания на рискованном уровне абстракции, который предполагает разграничение природного, социального и критического знания.]. Многие философы (среди которых Дональд Дэвидсон и Дэниел Деннет), к примеру, утверждали, что, когда мы понимаем людей в качестве интенциональных систем – имеющих убеждения, желания, намерения и прочие пропозициональные отношения стандартной психологии, – мы определенным образом проецируем на них рациональность. Мы приписываем людям убеждения и желания таким образом, чтобы «сделать рациональными» их поступки, хоть и знаем, что люди не вполне рациональны. На этом месте обычно упоминают «идеализацию». Как настаивал Джерри Фодор, мы не должны предъявлять психологии методологические требования, которые не могут быть удовлетворены химией и физикой: и в лабораторной работе, и в научной теории идеализация встречается повсеместно. Считаем ли мы теорию попросту ложной или приближающейся к истине, оказывается вопросом оценивающего суждения, которое вполне может зависеть от того, в чем мы заинтересованы. Химия, практическая задача которой – разработка промышленных красителей, может принять идеализирующее допущение, что очищенная речная вода – это H
O. Химия, интересующаяся регуляцией энергии на клеточном уровне, – нет. Идеализация – это полезная неправда, а полезная всегда означает «полезная для некой цели». В зависимости от наших практических целей мы можем рассуждать так, будто плоскости лишены трения, а фирмы всегда максимизируют прибыль. Мы можем допустить, что с точки зрения Вселенной все наблюдаемое можно свести к физике элементарных частиц; но такая точка зрения нам недоступна, а наши теории, как и все наши творения, несовершенны. В самом деле, история науки – длинный перечень ошибок, которые появились из?за преждевременных попыток ограничить теории одного уровня требованием, чтобы они постулировали только феномены, которые могут быть поняты в терминах теории низшего уровня. Так как у нас нет совершенных теорий, мы пользуемся лучшими теориями из имеющихся в нашем распоряжении; и теория, лучше всего подходящая для некоторых целей, может быть полезнее – для тех самых целей, – чем более совершенная теория, отвечающая пресловутому требованию методологического редукционизма. Вовсе не следует отказываться от полезных идей, которые мы можем получить благодаря, скажем, экономике и метеорологии только потому, что мы не можем перевести эти науки на язык движения молекул.
Все это мне нужно, чтобы облегчить себе задачу. Если мы смиримся с тем фактом, что как будто вовсю применяется даже в натуралистических объяснениях (через направляемые интересом «идеализации»), нам не нужно будет так беспокоиться о большом кантовском как будто, которое мы рассматривали. И конечно же, фундаментальная идея, что наши теории направляются нашими прагматическими целями, нашим praktischer Absicht[156 - Практическое намерение (нем.). – Прим. пер.], вырастает из Канта. Доктрина двух точек зрения в таком случае предполагает, что интересы и намерения дискурса об агентности отличаются от интересов и намерений дискурса о структуре; и мы заходим лишь немногим дальше, когда говорим, что эти различные интересы делают подходящими различные идеализации, полезными различные «как будто».
АГЕНТНОСТЬ И ИНТЕРЕСЫ ТЕОРИИ
«Все люди мыслят себя свободными по своей воле», – говорит нам Кант. Другими словами, мы – это самостоятельные деятели (агенты). Считать других целями самими по себе, то есть признавать за ними человеческое достоинство, также означает признавать и их агентами. Точка зрения агентности связана самым непосредственным образом с нашим желанием проживать осмысленные жизни рядом с другими людьми – прежде всего с нашими любимыми, родными и друзьями, во вторую очередь – с коллегами, чиновниками, кассирами, автомеханиками, врачами, депутатами парламента, незнакомцами и так далее. Практический интерес требует от нас быть способными артикулировать наше собственное поведение по отношению к другим людям, и мы делаем это посредством нашего понимания других как агентов, имеющих убеждения и намерения – короче говоря, как рациональных агентов, а также как имеющих страсти и предрассудки – иными словами, как всегда потенциально иррациональных агентов. У нас есть (если использовать выражение Стросона) «реактивные отношения» – мы отвечаем другим благодарностью и гневом, похвалой и злостью и так далее, – и мы хотим сохранить и осмыслить эти отношения. Именно в этой сфере мы формируем свои задачи и цели, решения большие и малые – и жизнь, которую мы хотим созидать.
Как вы уже заметили, занять точку зрения на агентность от третьего лица – это уже, как говорит Кант, «по своим поступкам [представлять] себе самих себя как результаты, какие мы видим перед собой». Теоретизировать о точке зрения агентности не значит занять эту точку зрения. Точка зрения автономиста – это точка зрения второго порядка. Но модель точек зрения и целей все же полезна, чтобы разрешить чисто теоретическое разногласие. Столкновения между, скажем, традиционалистской и либертарианской перспективами выражают столкновения относительно того, что люди больше ценят – социальную стабильность или свободу выражения, управление обществом или индивидуальную свободу. Подобные споры идут не о том, каков мир, но о том, каким мир должен быть. Однако теоретические столкновения гораздо более фундаментальны, когда их предмет – о чем мы должны говорить. Тейлор поставил диагноз старому спору между либерализмом и коммунитаризмом как связанному с «пересечением целей», и идея, что со своими непохожими повестками они не конфликтуют, а не понимают друг друга, кажется верной. Если, подобно Ролзу, вы хотите поставить распределительную справедливость на первое место на автономистском фоне, вы можете считать полезным понимать индивидов одним образом. Если, как Сэндел, вы хотите поставить на первое место ценность сообщества, вам нужно концептуализировать их другим образом. В социальной теории рассуждения о «структуре» тоже имеют особую историческую траекторию, которая проходит через Сен-Симона и Маркса и направляется активной политической заинтересованностью в достижении радикального эгалитаризма. Настаивать на агентности внутри дискурса структуры или наоборот – попросту значит, так сказать, поменять тему разговора.
Подход двух точек зрения должен пролить свет на некоторые из других дилемм и неопределенностей, которые также заставили нас пойти по этой дороге. Вспомним, например, Майкла и его ужасный день. Ответ на вопрос, обладал ли он автономией, когда открыл хранилище под дулом пистолета, может, в самом деле, зависеть от того, какую теорию автономии мы проталкиваем. Но вместо того чтобы требовать от нашей теории предоставить ответ, мы можем обратить внимание на то, что же нас в данном случае интересует. Ответ, который мы даем, как подсказывает стандартная интуиция, будет зависеть от того, какова рассказанная нами история и составляющие ее интересы. В конечном счете он будет зависеть от того, что мы пытаемся осмыслить. Если нас интересуют условия, заставляющие людей вести себя определенным образом, – если нас интересует, скажем, «ситуационистская» психология, – мы рассказываем один нарратив: Майкл ведет себя в этих условиях так-то и так-то. Если нас интересуют наказание и вина, мы рассказываем другой: посмотрите, что злодей сотворил с бедным Майклом! Чему нам нужно сопротивляться, так это искушению ограничить и уточнить свою интерпретацию – сказать, что у Майкла есть частичная автономия или (еще того хуже) потенциал обладать частичной автономией. Когда нечто – условие возможности сделать выбор, а когда – ограничение, накладываемое на выбор? С необходимостью то, как мы отвечаем на этот вопрос, – предмет формируемого интересом суждения, предмет избираемой нами точки зрения. Как свободу и необходимость можно разъединить и развести по двум разным объяснительным регистрам, так можно поступить и с оппозициями в политической теории[157 - И вновь я бы обратил внимание читателя на диагноз, вынесенный Тейлором. Сопоставляя «автономные» и «ситуационно обусловленные» личности, Тейлор замечает: «Можно было бы показать, что поскольку абсолютная автономия личности невозможна, крайний вариант атомистской модели общества построить нельзя. Можно было бы также показать, что (относительно) автономные и ситуационно обусловленные личности возможны, следовательно, возможны и (относительно) атомистские или холистские общества, однако жизнеспособные комбинации этих двух уровней ограничены определенными рамками: общество с высокой степенью коллективизма едва ли можно соединить с автономной идентичностью, а крайне индивидуалистические формы жизни были бы невозможны там, где личность тесно связана с окружающими условиями» (Тейлор Ч. Пересечение целей: спор между либералами и коммунитаристами // Современный либерализм. С. 221). Я сосредоточился на том, что я считаю более плодотворной и правдоподобной интерпретацией, которая связана с разными представлениями одной и той же социальной реальности. Но верно также и то, что структуру легче заметить издалека. По этой самой причине различные критики автономизма выставляют его как проявление глубокого несовпадения между Западом и всем остальным миром. Позиция этих критиков сводится к следующему: у нас есть субъекты, а у них – структуры. Но, конечно, нет такого общества, в котором не существовало бы агентности и рационального принятия решений; и нет такого общества, в котором не существовало бы социальных матриц.].
Именно поэтому (возвращаясь к исходному пункту) рассуждения о частичной автономии – злополучная попытка угодить сразу двум точкам зрения: той, согласно которой у меня есть автономия, и той, согласно которой нет. Точно так же, как в конкретных спорах о свободе воли и компатибилизме нельзя выкрутиться, сказав, что мои действия частично детерминированы, так и здесь язык частичной автономии вводит в заблуждение, когда ищет середину между перспективами от первого и третьего лица, игнорируя различные задачи, выполняемые каждой из двух точек зрения. Напротив: как я утверждаю, выгодно будет аналитически отделить эти концепты один от другого и пользоваться дискурсом структуры без того, чтобы всегда пытаться редуцировать агента. Действительно, многое еще можно сказать в более общем смысле по поводу несогласованности наших различных теоретических практик, насчет существования теорий, которые обосновывают определенные проекты так, будто говорят «ну и что?» тому факту, что эти теории противоречат другим теориям, принадлежащим другим проектам. Специалисты по теории игр могут справедливо делать допущения, которые отличаются от допущений этнографов; экономисты могут нуждаться в идеализации, которая отличается от идеализации психологов. И шире: объяснения в терминах рациональных оснований и объяснения в терминах причин не обязаны шагать бок о бок. Если оно достаточно обоснованно, это несовпадение можно понимать как одновременно необходимое и желательное. Что мы требуем от теории, так это чтобы она соответствовала своему собственному конституирующему проекту – чтобы она как следует отрабатывала свои «как будто».
Признаюсь, здесь нужно тщательно все продумать. Различные точки зрения нельзя заставить слиться, хотя иногда одну можно наложить на другую. Вы как теоретик можете заняться объяснением агентности; а я как агент буду реагировать на любые «структурные» или натуралистические теории общества, которые у меня имеются. А иногда нам искренне хочется видеть себя принадлежащими к Sinnenwelt. Верно, что у нас не получится достойно обращаться с другими, когда мы настаиваем на детерминистическом понимании тех их действий, которые они сами считают свободными. Скажите кому-нибудь в ходе спора: «Пей таблетки», и вряд ли ваше предложение воспримут как благожелательное (это лишь мысленный эксперимент – не пытайтесь повторить). И все же одна из причин, по которой люди ходят к психиатрам или в других частях света к гадалкам и знахарям, состоит в том, чтобы обнаружить якобы скрытые причины своих действий. А значит, в реальной жизни мы не ограничиваемся какой-либо одной позицией или целью[158 - Иногда мы даем (внешние) объяснения наших действий, а не объясняем их имеющимися у нас внутренними причинами – как если бы некто объяснял свою праздность тем, что у него клиническая депрессия (или в других культурах – что на него наслали порчу). И совсем другое дело, когда такое внешнее объяснение предлагает другой. Потеря личностного начала при таком толковании ярко схвачена в образе Гари Ламберта, несчастливого мужа Кэролайн в «Поправках» Джонатана Франзена: «Несколько мгновений назад Гари почувствовал, что Кэролайн вот-вот бросит ему в лицо диагноз „депрессия“, а если эта идея войдет в оборот, с его мнением в семье и вовсе не будут считаться. Он не сможет ни в чем притязать на правоту, каждое слово сочтут симптомом болезни, и в любом споре Гари окажется в проигрыше» (Франзен Дж. Поправки. М.: Иностранка, Азбука-Аттикус, 2011. С. 193).].
Кант говорил, что свободу нельзя объяснить, только защитить. Если мы защищаем дискурс личной автономии, то главным образом благодаря тому, что его вокабуляр позволяет нам понять и высказать. Принять автономию всерьез – даже в той безобидной форме, которой наслаждался бедняга Стива, – шаг, чреватый последствиями. Она предлагает нам политику, которая считает людей целями, или имеющими достоинство и неотъемлемую ценность индивидами. Она предлагает социальный порядок, способствующий развитию некоторого варианта индивидуальности.
В следующей главе мы рассмотрим возникающие на первый взгляд разногласия между теми, кто считает укоренение социальных идентичностей условием автономии, и теми, кто видит в них угрозу автономии. Способность отличить колею от дороги, в которой она проложена, и келью от монастыря, в котором она находится, непременно связана с направляемыми интересом оценивающими суждениями, которые мы рассмотрели выше. Такого рода суждения не просто касаются политики, но и – в силу важности автономии с точки зрения нашего интереса к общественной жизни – составляют часть политики. Эти суждения не могут, как сказал бы Толстой, «сами в нас незаметно появиться» – мы должны сотворить их.
Глава третья
ТРЕБОВАНИЯ ИДЕНТИЧНОСТИ
ОБУЧЕНИЕ РУГАНИ
Летом 1953 года команда исследователей собрала две группы одиннадцатилетних мальчиков в расположенных поблизости друг от друга лагерях в горах Сан-Буа, которые находятся в парке Робберс-Кейв в штате Оклахома. Мальчиков набрали из зоны Оклахома-Сити и, хотя раньше они не были знакомы друг с другом, из довольно гомогенной среды – они все были из белых протестантских семей среднего класса. Все это было задумано специально. Исследователи намеревались изучить формирование групп «своих» и «чужих», как между ними растет напряжение и как его можно снизить. Эксперимент в Робберс-Кейв заслуженно стал классическим в социологии.
Местность, где находились лагеря, была покрыта лесом и изолирована. Сначала группы не знали о существовании друг друга. Только через несколько дней, когда мальчикам позволили пожить самостоятельно, исследователи сказали каждой группе, что неподалеку есть еще один лагерь. Они тут же бросили друг другу вызов в таких видах спорта, как бейсбол и перетягивание каната, а также в менее интересных занятиях, таких как умение ставить палатку. Скоро – возможно, это было самым ярким результатом эксперимента – вспыхнул конфликт, и между двумя группами, «Гремучими Змеями» и «Орлами» (как они стали называть себя), возникла жестокая вражда. Чужие флаги не просто захватывали, а сжигали и раздирали на куски. Организовывались налеты на жилье другой группы, в ходе которых разбрасывали вещи и крали трофеи. Исследователям пришлось вмешаться, когда одна группа приготовилась к ответному набегу, вооружившись камнями[159 - Sherif M., Harvey O. J., White B. J., Hood W. R., Sherif C. W. The Robbers Cave Experiment: Intergroup Conflict and Cooperation. Middletown: Wesleyan University Press, 1988 (1?е изд.: the Institute of Group Relations, the University of Oklahoma, 1961).].
Также было сделано менее драматичное, но для нас не менее интересное наблюдение. Оно началось с самостоятельного присвоения названий: «Гремучие Змеи» и «Орлы». У групп не было имен до приезда в лагерь. Также им не приходило в голову, что им нужно имя, пока они не узнали о присутствии другой группы[160 - Показательно, что, когда «Орлы» на бейсбольной площадке впервые услышали «Змей», о существовании которых они узнали только день или два назад, – один из «Орлов» назвал их «теми ниггерами» (Ibid. P. 95). Термин, означающий для них очевидно важное социальное различие, немедленно пришел на ум в качестве универсального обозначения внешней группы. (Позже в качестве оскорбления стало употребляться слово «коммунист».)]. Среди «Гремучих Змей» развилась этика «крутости» после того, как выяснилось, что один из высокостатусных мальчиков из этой группы стоически перенес мелкую травму, никому об этом не сказав. Таким же случайным образом в этой группе стала принятой ругань. Когда «Орлы» победили «Змей» в бейсбол, в беседе с исследователями они приписали эту победу общей молитве, совершенной до игры. После дальнейших размышлений «Орлы» решили, что склонность «Змей» ругаться также сыграла роль в их поражении. «Эй, ребята, давайте больше не будем ругаться, я серьезно», – сказал один «орел» другим, и предложение завоевало одобрение большинства[161 - Ibid. P. 111.]. В ходе последующей игры в американский футбол «Змеи» (выигравшие с небольшим перевесом) стали громко хвастаться и насмехаться над своими противниками. Вместо того чтобы ответить взаимностью, «Орлы» решили, что кричать на «Змей» принесет им неудачу: они стали воздерживаться не только от ругани, но и от хвастовства. Эти различия оказались запечатлены в том, как группы описывали друг друга. «Змеи» (в своих внутренних обсуждениях) называли «Орлов» «девчонками», «трусами», «мелюзгой». Для «Орлов» «Змеи» были «обзывалками», «неудачниками» и «бомжами»[162 - Ibid. P. 116.]. Одна группа видела себя и воспринималась со стороны как благочестивая, набожная и чистоплотная; другая – как шумная, крутая и драчливая.
И все это сложилось всего лишь за четыре дня.
Эксперимент в Робберс-Кейв для исследователя идентичности похож на те эксперименты по возникновению жизни, когда ученый бьет искусственной молнией в раствор, который играет роль первозданного океана Земли. От полученных простых аминокислот долгий путь до Ноева ковчега. Никто не осмелится заявить, что это проклевывающееся расхождение в характеристиках между «Гремучими Змеями» и «Орлами» похоже на бездну социального и языкового разнообразия, выработанного людьми на протяжении тысячелетий. Но как мгновенный снимок «этногенеза» эксперимент хорош своей ясностью и отсутствием усложняющих деталей, начиная с того, как он фиксирует приоритет идентичности по отношению к культуре. Мы часто воспринимаем культурные различия так, будто на их основе возникают коллективные идентичности; то, что случилось в Робберс-Кейв, наводит на мысль, что дело обстоит как раз наоборот.
Исследователи в области сравнительной этнографии, несомненно, обеспечили нам множество подтверждающих примеров. Их отчеты показывают сходную динамику антагонизма: люди сбиваются в одну кучу лишь на фоне разрыва с другими людьми. Малайцы начали воспринимать себя единым народом только после прибытия китайцев и в пику им; индуисты стали индуистами, только когда британцы создали такое обозначение в начале XIX века, чтобы отнести туда всех тех, кто не исповедовал монотеистические религии, а свою значимость индуистская идентичность приобрела лишь в оппозиции к южноазиатским мусульманам[163 - Horowitz D. Ethnic Groups in Conflict. Berkeley and Los Angeles: University of California Press, 1985. P. 179.]. Как (на свой французский манер) говорит антрополог Жан-Лу Амзель, культурные идентичности возникают прежде всего из «структурированного поля отношений», то есть в первую очередь их следует понимать как следствие, а не причину конфликтов. Дональд Горовиц пишет менее высокопарно: «Культура играет важную роль в формировании этнических групп, но она гораздо важнее для обеспечения материала для групповой идентичности постфактум, чем для обеспечения некоего необходимого условия для того, чтобы идентичность появилась на свет»[164 - Amselle J.?L. Mestizo Logics: Anthropology of Identity in Africa and Elsewhere / Trans. C. Royal. Stanford: Stanford University Press, 1998. P. 33; Horowitz D. Ethnic Groups in Conflict. P. 69.]. Итак, в этой главе я буду исходить из далеко не бесспорного допущения, что различия в идентичности в разных аспектах первичны по отношению к различиям в культуре (я отстаивал эту точку зрения в других своих работах и буду защищать подробно в четвертой главе).
Уроки, которые мы можем извлечь из эксперимента в Робберс-Кейв, – что преданность своей идентичности можно легко вызвать и что (стоит ли об этом напоминать лишний раз!) Другой на поверку может оказаться вовсе не таким уж другим. Мы также знаем, что как социальная форма идентичность нисколько не становится слабее, несмотря на все эти обстоятельства. Хоть в терминах классического либерализма мы – состоящее из индивидов общество, абстрактный характер термина «общество» не может схватить многое из того, что имеет значение для нас как для индивидов и членов идентичностных групп. Либеральная цель равного уважения к людям запрещает признавать их носителями идентичностей или, наоборот, требует ли такого признания? Если идентичность может быть признана, какого рода политические требования мы можем справедливо выставить в качестве носителей коллективной идентичности, а не граждан одной политии? Такого рода вопросы я хочу рассмотреть в настоящей главе. Но прежде чем исследовать требования идентичности, я кое-что скажу о ее смысле.
СТРУКТУРА СОЦИАЛЬНЫХ ИДЕНТИЧНОСТЕЙ
Современное употребление термина «идентичность» для обозначения человеческих характеристик, таких как раса, национальность, гражданство, религия, гендер, или сексуальность, впервые появилось в социальной психологии 1950?х годов в трудах Эрика Эриксона и Алвина Гоулднера. Употребление термина «идентичность» в их смысле выражает убежденность, что идентичность каждого – в более старом смысле «кто человек такой на самом деле» – находится под сильным влиянием перечисленных социальных характеристик[165 - Употребление термина «идентичность» в этом смысле обычно восходит к Эрику Эриксону, см., например: Erikson E. H. Identity and the Life Cycle // Psychological Issues. 1959. № 1; но он часто называл этим словом нечто приватное, «внутреннее» качество психологической цельности. Однако в эссе 1956 года Эриксон говорит об отношении между «понятием человека о себе и понятием о нем сообщества». Эриксон так или иначе продолжал разрабатывать темы, изученные некоторыми из его непосредственных предшественников. В 1922 году Макс Вебер в «Хозяйстве и обществе» (Wirtschaft und Gesellschaft) писал, что Gemeinsamkeit, этническая идентичность, берется из чувства общего прошлого, но добавлял: «В то же время обычно именно политическая общность, пусть даже искусственно созданная, будит веру в этническое единство» (Вебер М. Хозяйство и общество: очерки понимающей социологии: В 4 т. T. II: Общности. М.: Издательский дом ВШЭ, 2017. С. 72). Эриксон утверждает, что начал использовать термины «идентичность» и «кризис идентичности» в 1930?х годах и что «они казались естественным образом укорененными в опыте эмиграции, иммиграции и американизации». Erikson E. H. «Identity Crisis» in Autobiographical Perspective // Erikson E. H. Life History and the Historical Moment. New York: Norton, 1975. P. 43; также см.: Kuper A. Culture: The Anthropologists’ Account. Cambridge: Harvard University Press, 1999. P. 237. И все же Эриксон часто использовал термин «идентичность» там, где другие могли бы использовать «самость» или «эго». Отдельное понятие «социальной идентичности» впервые широко стало использоваться в работах Алвина Гоулднера в 1950?х годах. (Выражаю признательность Джессу Шейдлоуэру за его лексическую эрудицию.)]. И факт современной жизни состоит в том, что убежденность эта распространяется все больше. Сегодня в политическом и моральном мышлении стало общим местом полагать, что проекты человека формируются упомянутыми чертами его или ее идентичности и что, хоть такое обусловливание с моральной точки зрения и не требуется, по крайней мере оно морально допустимо.
Разумеется, не каждый аспект коллективного измерения чьей-то идентичности будет обладать мощью пола или гендера, сексуальности или гражданства, национальности или религии. Как я упомянул в первой главе, общее у коллективных измерений то, что они представляют собой, как их называет Ян Хакинг, «виды личностей» – мужчины, геи, американцы, католики, но также дворецкие, парикмахеры и философы[166 - См.: Hacking I. Making Up People. Как бы он сам первым и признал, эта догадка уже присутствует в том, что социологи называют «теорией приклеивания ярлыков» (labeling theory). См.: McIntosh M. The Homosexual Role // Forms of Desire: Sexual Orientation and the Social Constructionist Controversy / Ed. E. Stein. New York: Routledge, 1988. P. 25–42.].
Хакинг опирается на важную догадку о «видах личностей»: они появляются в тот момент, когда им присваивают ярлык. Поэтому он защищает то, что называет «динамическим номинализмом», утверждая, что «многочисленные виды человеческих существ и человеческих деяний порождаются одновременно с нашим изобретением называющих их категорий»[167 - Hacking I. Making Up People. P. 236.]. (Не случайно, что «Гремучие Змеи» и «Орлы» появились на свет одновременно со своими названиями.)
Хакинг начинает с философского трюизма, наиболее влиятельная формулировка которого содержится в работе Элизабет Энском о намерении: действия совершаются намеренно «под описаниями»; другими словами, действия концептуально формируемы[168 - Особенно см. раздел 23: Anscombe G. E. M. Intention. Oxford: Basil Blackwell, 1972. P. 37–41; Idem. Under a Description // Nous. 1979. № 13. P. 219–233, где Энском между прочим настаивает, что разные описания некоего действия, конечно же, не означают разное действие.]. Что я делаю намеренно, зависит от того, что, как я думаю, я делаю. Простой пример: я должен обладать широким набором понятий, чтобы мое написание моего имени определенным образом считалось именно «подписанием контракта». Отсюда следует, что то, что я могу делать намеренно, зависит от доступных мне концептов; и среди концептов, которые могут влиять на мои действия, – концепт определенного вида личности и поведения, подходящего личности именно этого вида.
Хакинг сам предлагает в качестве примера блестящее использование Сартром в «Бытии и ничто» парижского gar?on de cafе[169 - Официант (фр.). – Прим. пер.]с его заученным видом внимания и почтительности[170 - «Его движение – живое и твердое, немного слишком точное, немного слишком быстрое; он подходит к посетителям шагом немного слишком живым, он наклоняется немного слишком услужливо, его голос, его глаза выражают интерес, слишком внимательный к заказу клиента» (Сартр Ж. П. Бытие и ничто: Опыт феноменологической онтологии / Пер. с фр. В. И. Колядко. М.: Республика, 2000. С. 93). Хакинг замечает: «Как и почти в любом случае, когда у нас есть возможность быть кем-то, можно быть gar?on de cafе только в определенное время, в определенном месте, в определенной социальной ситуации. Крепостной, обеспечивающий продовольствием своего феодала, может по своей воле быть gar?on de cafе не более, чем он может по своей воле быть помещиком. Но эта невозможность очевидно иного рода» (Hacking I. Making Up People. P. 231).]. В свою очередь, нашего мистера Стивенса подтолкнула к тому, чтобы освоить навык болтовни, мысль, что он – дворецкий, а болтовня – навык, которым должен обладать дворецкий.
Идее дворецкого не хватает особого рода теоретических обязательств, за которыми тянутся многие из наших социальных идентичностей: черные и белые, геи и гетеросексуалы, мужчины и женщины. Поэтому нет смысла спрашивать человека, который работает дворецким, не дворецкий ли он по своей сути. Из-за того, что у нас есть ожидания от дворецкого, дворецкий – узнаваемая идентичность. Эти ожидания, однако, касаются того, как он исполняет свою роль. Они строятся на нашем предположении, что дворецкий будет намеренно соответствовать ожиданиям.
Но что касается других идентичностей – и здесь появляются знакомые категории расы, национальности, гендера и прочие – ожидания, которые у нас есть, основываются не просто на идее, что те, у кого есть эти идентичности, разыгрывают роль. Верно это или неверно, но мы не думаем об ожиданиях, которые у нас есть от мужчин или женщин, как просто о следствии из того факта, что существуют общие правила того, как мужчины и женщины ведут себя.
Как только ярлыки прикрепляются к людям, идеи о людях, соответствующих ярлыку, начинают порождать социальные и психологические эффекты. В особенности эти идеи влияют на то, как люди понимают себя и свои проекты. Поэтому ярлыки приводят к тому, что мы можем назвать идентификацией – процессом, посредством которого индивиды формируют свои проекты, включая свои жизненные планы и представления о благой жизни, – через отсылки к доступным ярлыкам и доступным идентичностям. Через процесс идентификации я меняю свою жизнь из?за мысли, что нечто – подходящая цель или подходящий способ действовать для американца, черного мужчины или философа. «Идентификация» кажется подходящим термином, потому что ярлык играет роль в принятии агентом решения о том, как прожить свою жизнь, в процессе конструирования своей идентичности.
Мы можем описать отношение между идентификацией и идентичностью чуть более точно. В частности, каждая коллективная идентичность, судя по всему, имеет следующую структуру[171 - Впервые я предложил объяснение такого рода в своем эссе в: Appiah K. A., Gutmann A. Color Conscious: The Political Morality of Race. Princeton: Princeton University Press, 1998. Здесь размышление об идентичности развивает модель, опубликованную в указанной книге.].
Во-первых, ей требуется доступность терминов публичной речи, которые используются, чтобы выделить носителей идентичности посредством критериев приписывания, так что некоторые люди воспринимаются нами в качестве членов некой группы – женщин, мужчин; черных, белых; гетеросексуалов, геев. Доступность этих терминов в публичной речи требует одновременно того, чтобы существование ярлыков было известным большинству членов общества и чтобы был некоторый консенсус по поводу того, как опознавать тех, к кому эти ярлыки должны применяться. Пусть «L» (от Label) – типичный ярлык для обозначения некой группы[172 - У групп обычно более одного ярлыка, так что, когда учатся понимать идентичность, усваивают в том числе способ относить людей к группе и схватывают связанный с ней ярлык. Поэтому у каждого есть, так сказать, индивидуальное понятие, связанное с группой, которое представляет собой индивидуальный набор критериев отнесения людей к этой группе.]. Упомянутый консенсус обычно организован вокруг набора стереотипов (истинных или ложных) относительно L-ок, мнений о том, каковы типичные L-ки, как они ведут себя, как их можно вычислить. Некоторые элементы стереотипа производятся нормативно: они – это наши мнения о том, как L-ки с большой долей вероятности будут себя вести, берущиеся из соответствия L-ок нормам своего поведения. Мы можем сказать для краткости, что вначале должно существовать общественное представление об L-ках. Стереотипы – идеи на скорую руку, и в обществе у разных индивидов или групп могут быть разные представления об L-ках. Для существования общественного представления достаточно, чтобы было приблизительное совпадение множеств, обозначаемых термином «L», так что не требуется точных, совпадающих границ этих множеств, фиксированного экстенсионала термина «L»; не нужно и того, чтобы стереотипы или критерии приписывания были одинаковыми у всех использующих термин. Не стоит беспокоиться о том, что нет принимаемой всеми четкой границы между женщинами и мужчинами (совершающие трансгендерный переход от женщины к мужчине считаются мужчинами в любом случае, только после операции или никогда?) или что – даже если бы у нас были исчерпывающие сведения о его романтической жизни и сексуальных привычках – мы могли бы так и не прийти ко всеобщему согласию, был или не был Шекспир тем, кого бы сейчас назвали «натуралом». Поэтому нельзя говорить о точном содержании общественного представления. Набросок общественного представления требует этнографического описания того, как люди представляют себе L-ок, причем это описание особенно должно учитывать то, как стереотипы об L-ках могут различаться у людей с разным общественным положением. У афроамериканцев, например, могут быть характерные общественные представления о черной идентичности, отличные от представлений о ней других групп в Соединенных Штатах; и гомосексуалы могут представлять себе гей-идентичность не так, как гетеросексуалы. Многие люди полагают, что нормативное содержание идентичности должно определяться прежде всего ее носителями. Даже если это так – в чем я сомневаюсь, потому что признание идентичности со стороны других идентичностей часто становится настоящим источником ее значения, – это все равно значило бы, что у некоторых людей содержание их идентичности частично определяется другими – а именно другими носителями той же идентичности.
Второй элемент социальной идентичности – интериоризация (овнутрение) ярлыков в качестве аспектов индивидуальных идентичностей, по крайней мере частью носителей ярлыка. Если опять же ярлык – «L», мы можем назвать этот процесс идентификацией в качестве L-ки. Идентификация в качестве L-ки, как я предположил, означает понимание себя в качестве L-ки осмысленным образом: возможно, понимание себя в качестве L-ки влияет на чувства (например, в качестве L-ки вы преисполняетесь гордости, когда L одерживает победу); возможно, оно влияет на ваши действия, так что время от времени вы делаете что-то в качестве L-ки (протягиваете руку помощи другой L-ке, которая иначе вам не знакома; или сдерживаете свое публичное поведение, полагая, что плохой поступок плохо отразится на L-ках). Часто принадлежность к L влечет за собой этические и моральные последствия: например, у людей возникает идея, что евреи должны помогать другим евреям и избегать поведения, которое бросает тень на еврейскую общину. Но часто с идентичностями связываются поведенческие нормы, которые представляется неверным наделять эпитетами «этический» или «моральный»: например, мужчины (иногда говорят: настоящие мужчины) ходят так, держат руки так, не прикрывают рот, когда смеются. А «Орлы», например, избегали ругани и бахвальства.
Идентификация – мы слегка коснулись этой темы в первой главе – обычно имеет сильное нарративное измерение. Посредством своей идентичности я подстраиваю свою жизненную историю под некие закономерные этапы: конфирмацию по достижении зрелости для религиозной идентичности, получение постоянной кафедры в университете на четвертом десятке – для профессорской. И я также встраиваю эту историю в более крупные истории; например, своего народа, религиозной традиции или расы. Такой нарративный элемент – не аспект идентичности одних только современных людей Запада. По всему миру людям важно, чтобы они могли рассказать такую историю своей жизни, которая бы переплеталась с более крупными нарративами. Сюда относятся обряды перехода во взрослое состояние для девочек и мальчиков или чувство национальной идентичности, которое встраивает жизнь человека в долгую сагу[173 - Такие нарративы, точно так же как этнические идентичности, часто включают в себя элемент генеалогического происхождения, но необязательно. Лесбиянка может считать своим идентичностным предком Гертруду Стайн (которая, возможно к месту, заметила: «Какой прок в корнях, если их нельзя взять с собой?»).]. Такие коллективные идентификации придают значение и вполне индивидуальным достижениям: благодаря этим идентификациям вы можете думать о себе как о первом человеке африканского происхождения, который получил докторскую степень по истории, или первом президенте США – еврее.
Последний элемент социальной идентичности – существование закономерностей поведения по отношению к L-кам, так что с L-ками иногда обращаются именно как с L-ками. Обращаться с кем-то именно как с L-кой – значит делать ей или для нее что-то, по крайней мере отчасти, потому что она L-ка (где «потому что она L-ка» фигурирует во внутреннем объяснении агентом причин такого действия)[174 - Однако вообразите идентичностную группу, которую бы не признавал никто за пределами этой группы: что-то вроде сверхсекретной масонской ложи или сообщества магов, живущих среди нас. Здесь обращение-именно-как-с-L-кой имеет контрфактическую модальность: если бы мы знали, что некоторые люди – маги, мы бы непременно обращались с ними по-другому. Как и в случае с Робберс-Кейв, идентичности образуются через противопоставление. У группы, которая живет на острове безо всякого знания о мире за его пределами, не было бы общей идентичности. (Эта мысль хорошо выражена в классической книге Ethnic Groups and Boundaries (New York: Little, Brown and Co., 1969) норвежского антрополога Фредрика Барта.)]. В нынешнем идентичностном ландшафте особое обращение («обращение c L как с L»), находящееся в центре внимания, – это вопиюще несправедливая дискриминация: гендерная, сексуальная, расовая и этническая идентичности все сформированы (и, в некотором смысле, были произведены) историей сексизма, гомофобии, расизма и этнической ненависти. Но полезно помнить, что не все особое обращение негативно или морально проблематично: сексуальность требует реагировать на людей как на женщин и мужчин, и это означает, что есть нормы поведения по отношению к мужчинам и женщинам, которые образуют стандартный ряд сексуальных ориентаций[175 - Проведение расовых различий также не всегда морально сомнительно. В медицине сбор расовой информации с благими намерениями – не редкость. Врач может проверить пациента с ашкеназскими корнями на болезнь Тея–Сакса, а афроамериканца – на серповидно-клеточную анемию. Здесь группы риска по большей части совпадают с социально значимой идентичностью. (Хотя мы обязаны помнить, что выработка серповидно-клеточных эритроцитов встречается не только у афроамериканцев и что человек одновременно ашкеназского и афроамериканского происхождения может в конце концов считаться черным, а не евреем.) И все же, хотя эти черты могут быть супервентными на идентичностях, они их не конституируют. Предрасположенность к той или другой болезни не имеет настоящего этического значения для соответствующей идентичностной группы: если благодаря какому-нибудь пренатальному лечению эти болезни исчезнут из человеческой популяции, эти идентичности ощутимо не изменятся. (И наоборот, могут быть идентичностные группы, определяемые в терминах некоей патологии, – например, люди, победившие рак, или алкоголики.) Связь расы с социальной субординацией более замысловатая: история угнетения и его современных последствий, конечно же, является частью содержания афроамериканской идентичности. Коли на то пошло, вам необязательно соглашаться со спорным анализом Сартра в работе «Размышления о еврейском вопросе», чтобы признать, что утверждающая себя еврейская идентичность не может быть легко отделена от истории антисемитских преследований.]. Многие благие формы особого обращения задуманы с целью противодействовать пагубным формам особого обращения (представьте, например, немца, который в конце 1930?х годов призывает своих друзей-евреев покинуть Третий рейх). В самом деле, то, что реакции на идентичность другого человека могут быть морально положительными, не должно вызывать споров: многие из актов альтруистической доброты по всему миру включают в себя обращение c людьми как с такими же L-ками; то есть великодушие – это зачастую форма особого обращения.
Если классификация людей в качестве L-ок связана с общественным представлением об L-ках, некоторые люди идентифицируют себя как L-ок (отождествляют себя с ними), и иногда к ним относятся как к L-кам – в таком случае у нас есть парадигма социальной идентичности, важная для этической и политической жизни. То, что она важна для этической жизни, – в означенном мной смысле – следует из того факта, что эта парадигма фигурирует в идентификации, в формировании и оценке людьми их собственных жизней; что парадигма имеет значение для политики, следует из факта, что она фигурирует в обращении со стороны других и что обращение других к человеку влияет на успех и неудачи в проживании им своей жизни.
В случае дворецкого традиционное поведение, связываемое с этой ролью, явно имеет центральное значение: приписывание этой роли основывается на простой идее, что тот, кто работает в поместье знатного семейства, будет соответствовать определенным ожиданиям; ожидания эти основываются на условных правилах, которые формируют роль дворецкого; из?за этих условностей действовать в качестве дворецкого означает конструировать определенную деятельность, и то, как к вам относятся, может зависеть от того, насколько хороша ваша деятельность в этой роли (даже несмотря на то, что есть такие аспекты работы дворецкого, которые смогут оценить разве что коллеги-дворецкие). Но за некоторыми другими идентичностями – например, гея – стоят не просто условности.
Ведь быть геем отчасти значит иметь определенные желания, и эти желания – не то, что когда-то выбрал сам гей. Вы можете сделать выбор, играть или не играть определенную традиционную роль, и если идентичность исчерпывается набором поведенческих условностей и вы способны им соответствовать, тогда вы можете решить, не присвоить ли себе эту идентичность. Но когда критерии для приписывания определенной идентичности включают в себя вещи, над которыми вы не властны, – как в случае с гендером, расой и сексуальной ориентацией, – тогда не только от вас зависит, отождествляете ли вы себя с той идентичностью, например, считаете ли себя геем и действуете ли иногда как гей[176 - Это покажется не вызывающим сомнений в случае сексуальной идентичности. Но и характер предпочтений – даже таких, как коллекционирование марок, – может быть таков, что вы не считаете их чем-то, что вы контролируете: вы не заставили себя усилием воли интересоваться марками. (Возможно, не считая случая, когда кто-то из ваших близких – например, ваш ребенок – уже коллекционирует марки!)]. Как мы выяснили в первой главе, хотя тот, кто идентифицирует себя как гей, делает нечто большее, чем просто признает, что у него есть гомосексуальные желания, а кто-то, идентифицирующий себя в качестве афроамериканца, делает больше, чем просто признает свое африканское происхождение, тем не менее верно, что они реагируют на факт (о желаниях или происхождении), не зависящий от их выбора, – факт, берущийся, так сказать, извне их самости. Даже сартровский gar?on de cafе примеряет идентичность, у которой есть функция за пределами его самого: он выбрал профессию, которая предоставляет услугу; он находит, как нашел мистер Стивенс в профессии дворецкого, способ созидания жизни. (Более того, избранную им профессию, с ее запутанными условностями и протоколами поведения, изобрел не он сам.)
На протяжении долгого времени – можно сказать, начиная с эпохи Просвещения – либералы боролись за то, чтобы заставить государство обращаться со своими гражданами только как с индивидами, без того, чтобы поддерживать или ущемлять определенные этнические, религиозные или гендерные идентичности. И многие продолжают настаивать на том, что признание таких идентичностей со стороны государства по своей сути нелиберально – именно потому, что созидание моей жизни принадлежит только мне, государство должно стараться ограничивать мои действия независимо от моих идентичностей. В противном случае государство будет покровительствовать определенным идентичностям или угнетать их, что будет мешать свободе индивида формировать его или ее собственную жизнь. Такой скепсис черпает свою убедительность отчасти из исторических аргументов в пользу терпимости и из очевидного конфликта между ограничивающей природой идентичностей и либеральным идеалом управляющего собой индивида – идеалом автаркии души.
Другие, включая многих так называемых мультикультуралистов, утверждают обратное: что государство обязано признать эти идентичности как раз потому, что без них индивидам будет недоставать того, что им нужно для созидания жизни. В той степени, в которой социальные идентичности предоставляют людям выбор, какую жизнь созидать, они являются позитивным аспектом этого созидания, считают мультикультуралисты. И признание идентичностей государством отчасти делает их доступными для использования в созидании.
Как мы увидим далее, те, кто полагают, что политическое признание идентичностных групп важно, выдвигают в пользу этого различные аргументы. Некоторые делают упор на государственном обеспечении благ и пособий; некоторые говорят об отмене определенных правил или обязанностей, которые недолжным образом обременяют членов определенных идентичностных групп. Другие идут еще дальше – особенно когда речь заходит о группах, связываемых с «социетальными культурами»[177 - Социетальные культуры (термин Уилла Кимлики) характеризуются концентрацией на одной территории, институциональной структурой и внутренней социальной интеграцией.], – и отстаивают принцип культурного суверенитета. Как и следовало ожидать, есть несколько оттенков мультикультурализма. За прошедшее десятилетие слоганы и речовки приумножились: такие термины, как «дифференцированное гражданство» (Айрис М. Янг); «политика признания» (Чарльз Тейлор) и «modus vivendi» (Джон Грей), все связаны с конкретным подходом к обсуждаемому вопросу.
Но многие теоретики занимают умеренную позицию. Они полагают, что разновидности социальных идентичностей, которые я упомянул, действительно имеют центральное этическое значение для нашей жизни, но что это центральное значение – аргумент в пользу терпимости к идентичностям, а не их признания. То есть они склоняются к такому пониманию социальных идентичностей, которое аналогично принципу религиозной терпимости, часто связываемому с отцами-основателями США. Согласно этому принципу, с одной стороны, официальные идентичности не учреждаются настолько, насколько это возможно. С другой – есть свобода практиковать свою идентичность (ограниченная требованиями исполнения долга и непричинения вреда)[178 - Первая поправка говорит только о том, какие законы должен принимать конгресс. Отцы-основатели США знали, что в некоторых штатах, объединившихся для образования федерации, уже была учреждена официальная религия. Поэтому я, в сущности, опираюсь на современное понимание религиозной терпимости, как она отражена в сравнительно недавних толкованиях Первой поправки, а не на ее изначальное понимание.]. Но и эта позиция вызывает кое-какие затруднения. Что значит разрешить свободно выбирать и практиковать идентичности (по аналогии со свободой вероисповедания), при этом не учреждая официальные (по аналогии с установлением государственной религии)? Ответ, как мы увидим, далеко не очевиден.
В следующем разделе я рассмотрю весьма последовательный подход к признанию идентичностей, согласно которому государство представляет собой федерацию идентичностных групп, каждой из которых разрешена довольно высокая степень автономии. Групповая автономия как идеал реализуется в разнообразных формах, и у меня не получится описать каждую из них. По большей части я сосредоточусь на тех формах, которые появляются в контексте либеральной политической теории (в противовес, скажем, конструированию народностей в духе сталинизма). Тем не менее я надеюсь, по крайней мере, сжато выразить то, что сторонники этого подхода находят в нем привлекательным, а что все прочие, включая меня, сомнительным.
МИЛЛЕТСКИЙ МУЛЬТИКУЛЬТУРАЛИЗМ
Но прежде чем перейти к этому, я думаю, будет полезным сделать два разграничения: первое – между видами индивидуализма и второе – в связи с групповыми правами. Первое разграничение в правовой сфере – между тем, что можно назвать этическим индивидуализмом, с одной стороны, и субстантивным индивидуализмом – с другой. Этический индивидуализм относительно прав есть либеральное допущение, о котором я говорил в предисловии. Оно представляет собой идею, что защищать права мы должны указывая на то, чем они полезны для индивидов – разумеется, общественных индивидов, как правило живущих в семьях и сообществах, но все же индивидов. Субстантивный индивидуализм относительно прав – позиция, что права всегда прикрепляются к индивидам; что права человека, закрепленные в наших традициях, обычаях и законах, всегда должны быть правами отдельных личностей, а не групп.
Второе полезное разграничение – между двумя способами понимания групповых прав. Согласно одному способу, ими пользуются коллективно. Чтобы групповые права могли применяться на практике, должны существовать средства, при помощи которых группы могут быть юридически признаны, и институты, благодаря которым интересы групп могут отстаиваться. Если у племени американских индейцев есть групповое право владеть казино, следует решить, во-первых, кто принадлежит к этому племени, во-вторых, как они должны решать, пользоваться ли этим правом. Право на самоопределение – групповое право именно такого рода, и оно порождает оба из указанных вопросов. Кто палестинец, кто курд, а кто тибетец? И как им принять решение, пользоваться ли своими правами? Назовем групповые права такого рода коллективными правами. Вторая концепция групповых прав – идея, что законы, будь то государственные или международные, могут трактовать каждого члена определенной группы как имеющего индивидуальное притязание на некие блага в качестве члена этой группы. Например, каждый из обладателей наследуемого пэрского титула в Англии в прошлом мог воспользоваться правом на суд равных в палате лордов. Назовем групповые права такого рода членскими правами.
Членские права суть индивидуальные права в одном конкретном смысле: они принадлежат индивидам. Но те, кто скептически относится к групповым правам, зачастую выступают именно против членских прав. У них вызывает возражения идея, что государство должно благосклонно относиться к некоему гражданину в силу его или ее принадлежности к определенной группе, а не в силу только лишь того, что он или она – гражданин. Именно недовольство членскими правами белых (и членским бременем черных) вызывало большую часть противодействия расистским законам эпохи сегрегации и апартеида. Среди тех членских прав, что пользуются широкой поддержкой, – членские права граждан демократических государств. Широко распространено мнение, что в порядке вещей, когда закон обращается с гражданами и негражданами по-разному – например, когда встает вопрос, кто и где может устроиться на работу. Однако у коллективных прав больше сторонников. Большинство людей не возражают, когда штат Юта, город Кембридж или католическая церковь пользуются своими правами, либо через проведение выборов, либо (в случае церквей) при помощи неких добровольных внутренних механизмов, о которых договорились члены церкви.
Сразу же оговоримся, что этический индивидуализм на первый взгляд не такое серьезное ограничение, как может показаться. Если мы как индивиды встроены в социальные формы – а это банальнейшая из всех коммунитаристских банальностей, – может оказаться невозможным обращаться с индивидами с равным уважением без того, чтобы так или иначе считаться и с этими социальными формами. Эту мысль можно выразить по-разному, в более или менее радикальной форме. Может показаться, что благая жизнь или наше индивидуальное благосостояние требует благосостояния идентичностных групп, внутри которых формируется смысл нашей жизни. Поэтому, возможно, государство не может обращаться с нами с равным уважением без того, чтобы проявлять равное уважение к сообществам, в которых мы состоим и которые придают нашим жизненным решениям контекст и смысл[179 - В характерной формулировке Бхикху Пареха: «Либерал в теории привержен равному уважению к личностям. Так как все люди встроены в культурный контекст, из уважения к людям следует уважение к их культурам и образу жизни» (Parekh B. Superior People: The Narrowness of Liberalism from Mill to Rawls // Times Literary Supplement. 1994. Feb. 25. P. 13). Я утверждаю, что энтимематический аргумент в процитированном предложении слишком поспешный. Раз в своей книге «Этика в общественном достоянии» также утверждает «равный статус» «стабильных и жизнеспособных культурных сообществ» (Raz J. Ethics in the Public Domain. Oxford: Oxford University Press, 1995. P. 174).]. Так мы быстро переходим от равных прав индивидов к равным правам идентичностных групп. В самом деле, гомология между идентичностными группами и личностями – общее место определенных форм мультикультурализма, а именно тех, которые мы можем назвать строгим плюрализмом. («Плюрализм» здесь используется примерно в смысле Хорейса Каллена – с акцентом на идеале мультиэтнического сосуществования.) Как мы увидим, в подобных аргументах довольно сложно понять, не был ли нарушен принцип этического индивидуализма.
Строгий плюрализм – общая позиция, и я не называю этим термином некую конкретную доктрину. Многие строгие плюралисты будут возражать против автоматического возвышения личной автономии над групповой автономией; некоторые склонны с подозрением относиться даже к попытке провести различие между первой и второй. Такие плюралисты любят указывать на фиксирующую и недобровольную природу идентичностных групп, которые их интересуют[180 - «Важнейшие человеческие объединения», то есть «охватывающие группы», утверждают Авишай Маргалит и Иосеф Раз, «должны быть основаны на общей истории и на критериях неволюнтаристского (или хотя бы не полностью контрактного) членства, чтобы обладать той ценностью, которой они обладают» (Margalit A., Raz J. National Self-Determination // Journal of Philosophy. 1990. Vol. 87. № 9. P. 456). Джон Грей также делает сильный акцент на приписываемой и недобровольной природе таких различающихся образов жизни. «Сегодня, как на протяжении всей человеческой истории, человеческие идентичности по большей части приписываются, а не выбираются. Почти для каждого принадлежать к сообществу – вопрос судьбы, а не выбора. <…> Всякий политический идеал, игнорирующий эти реалии, может иметь лишь пагубные последствия». По его мнению, мы игнорировали настоящие проблемы, создаваемые Различием: «В современной либеральной теории факт плюрализма означает разнообразие личных идеалов, чье место – в сфере свободной ассоциации. Фоном такому пониманию служит идея автономного индивида, избирающего определенный образ жизни. Этот тип разнообразия напоминает разнообразие этнических ресторанов, которые можно найти в иных городах. <…> Но факт плюрализма – это не тривиальная и банальная истина, что индивиды придерживаются разных личных идеалов. Он заключается в сосуществовании различных образов жизни. Стандартная либеральная теория умудряется понять этот факт неправильно, потому что она воспринимает консенсус по поводу либеральных ценностей как нечто само собой разумеющееся» (Gray J. Two Faces of Liberalism. P. 121, 13).]. Прочие строгие плюралисты находят обоснование своих взглядов в традиционном вокабуляре либерализма. В частности, они считают принцип свободы ассоциации козырной картой в данном споре. А есть и такие строгие плюралисты, для которых либерализм оказался дискредитированным фактом существования различных образов жизни, в особенности откровенно нелиберальных. Окидывая взором различные сообщества вокруг себя, эти плюралисты считают, что нет ничего важнее, чем воздерживаться от любого оценивания.
Говорить об «автономии», конечно же, означает связать термин, изначально обозначавший политии – самоуправляемые города-государства наподобие Древних Афин – с людьми. Но подобный кантовский ход – трактовать людей как политии – может быть поставлен с ног на голову, потому что многие строгие плюралисты, по сути, рассматривают политии в качестве личностей. Они могут настаивать, что идентичностные группы заслуживают тех же прав и гарантий, что и отдельный гражданин, и поэтому их притязания должны быть удовлетворены. При этом не стоит слишком беспокоиться о том, как подобный шаг подействует на индивидов. К этой позиции можно прийти разными путями. Вы можете, как Дэвид Ингрэм, отстаивать групповые права; можете, как Чандран Кукатас, взять на вооружение свободу ассоциации; можете вместе с Джоном Греем апеллировать к господству принципа modus vivendi, обращая тем самым стратегию сосуществования в идеал[181 - Обратите внимание, что культурный суверенитет, защищаемый Кукатасом, основывается не на культурных правах, которые он прямо отрицает, а на первостепенной важности свободы ассоциации и на понимании либерального государства как чрезвычайно запретительного института.]. Ни один из этих троих не проявляет последовательного уважения к принципу этического индивидуализма. Черпая из этих подходов и порой комбинируя их, теоретики плюрализма пытаются сохранить суверенитет группы и минимизировать внешнее вмешательство в ее дела – так, что иногда на ум приходит система миллетов в Османской империи[182 - Превосходный анализ оттоманской системы миллетов см.: Уолцер М. О терпимости / Пер. с англ. И. Мюрнберг. М.: Идея-Пресс; Дом интеллектуальной книги, 2000.].
Таким образом, для строгих плюралистов автономия личности – благо наподобие мармайта[183 - Мармайт (Marmite) – паста со своеобразным соленым вкусом на основе дрожжевого экстракта, популярная в Великобритании. – Прим. пер.] на тосте: хорошо, если вам по нраву странный вкус, но сам по себе он не более чем особенность местной кухни, возвеличенная имперским наследием. Терпимость – понимаемая как отношение между государством и составляющими его группами – вот что важно. Строгие плюралисты особенно озабочены тем, чтобы государство не вмешивалось в дела групп, которые не признают ценность критического мышления, и не заставляло тем самым группу меньшинства стать более либеральной – беспокойство, которое, как мы видели в предыдущей главе, широко разделяют критики автономизма. Уильям Голстон, призывая к политике «максимально возможного компромисса», в ужасе от предложения Уилла Кимлики, что в числе задач государства может быть либерализация определенных нелиберальных сообществ параллельно с поддержкой этих сообществ. «То, что Кимлика называет либерализацией, – пишет Голстон, – во многих случаях ничем не будет отличаться от принудительного изменения базовой групповой идентичности; такая политика будет напоминать культурный эквивалент принципа времен Вьетнамской войны: уничтожить деревню, чтобы спасти ее»[184 - Galston W. A. Liberal Pluralism. Cambridge: Cambridge University Press, 2002. P. 22. Даже Раза беспокоит, что либеральный автономизм может быть чересчур требовательным: «Если то, что я для краткости буду называть „мультикультурными мерами“, введут лишь культурные группы, принимающие и преследующие адекватную степень терпимости и свободы по отношению к своим собственным мерам и мерам других, тогда никакая группа не введет их, потому что никакая не удовлетворит этому условию <…> Хотя мы и сами не удовлетворим этому условию. Мы гомофобы и расисты, нам безразлична судьба бедных и неимущих – и все это в нас есть, по крайней мере в той же степени, хоть и необязательно тем же самым образом, как и во всех тех культурных группах, ради членов которых принимаются мультикультурные меры» (Raz J. How Perfect Should One Be? And Whose Culture Is? // Okin S. M. Is Multiculturalism Bad for Women? P. 96).].
Строгий плюрализм избегает таких чудовищных злодеяний, позволяя группам делать практически что угодно со своими членами, кроме физического принуждения[185 - Kukathas C. Are There Any Cultural Rights? P. 105–139; Idem. Liberalism and Multiculturalism: The Politics of Indifference // Political Theory. 1998. Vol. 26. № 5. P. 686–699. Кукатас, называющий себя либеральным индивидуалистом, также поддерживает общий запрет принуждения и рабства. Он предлагает то, что у него называется «политикой безразличия»: хоть меньшинства и будут иметь право в определенных широких пределах регулировать свое поведение согласно своим предпочтениям, государство не будет обременено любыми дальнейшими обязательствами оказывать им помощь и поддержку.]. Например, Кукатас утверждает, что родители должны иметь возможность как угодно решать вопрос образования своих детей, покуда на то имеется культурное разрешение: «Так как цыганские обычаи невысоко ставят школу (родители считают, что могут дать ребенку удовлетворительное образование, вне всяких учреждений, наставляя их в родной культуре), у цыган лишь малая часть детей официально получает начальное образование. Однако их свобода ассоциации и свобода жить по своим правилам, согласно моему аргументу, делают такую ситуацию допустимой»[186 - Kukathas C. Are There Any Cultural Rights? P. 126.]. Как мы уже видели, Джон Грей приводит сходные аргументы в пользу ограждения культурных сообществ от посягательств автономизма. Подобно старинной системе миллетов, их подход уважает суверенитет культурных составляющих государства, извне требуя соблюдать законы, но изнутри не накладывая никаких ограничений на то, как сообщества должны обращаться со своими членами.
Однако эта продуманная модель крепится на очень шатком основании. Дело в том, что сторонники миллетского мультикультурализма свято убеждены в том, что личная автономия – проявление местечковой (обычно «западной») ограниченности, тогда как групповая автономия (часто выставляемая как «незападное» требование) сакральна. Почему последняя идея менее провинциальна, чем первая, никогда не проясняется. «Культурное разрешение», исходящее от той или иной группы, становится чрезвычайно важным и требует тщательного изучения обычаев этих незнакомцев. Предположим, что, как иногда делают члены некоторых религиозных или этнических сообществ, вы не желаете давать разрешение на переливание крови своему раненому сыну или подвергаете свою дочь калечащей операции на гениталиях. Для Кукатаса здесь главный вопрос – разрешено ли такое поведение вашей группой, то есть дает ли на него добро свобода ассоциации.
Далее, одна категория ситуаций, в которых практики группы могут спровоцировать государственное вмешательство (как в приведенных мной примерах), связана с несовершеннолетними – теми, кто пока не может наслаждаться полной автономией. Судя по всему, Кукатас не станет возражать, если государство принудительно отправит в школу детей из ирландских семей; освобождены от этого могут быть именно цыгане (или рома, как иногда они предпочитают называть себя). Но принудительное образование возникает как проблема в контексте государственного вмешательства, только когда есть те, кто хочет ему сопротивляться. В таком случае кто скажет ирландским родителям, которые не видят смысла отдавать детей в школу, что образование – часть их культуры и что оно для них составляет ценность? Казалось бы, тот факт, что семья не хочет отправлять детей в школу, достаточное свидетельство в пользу обратного.
Второй тип ситуаций, в которых государство с высокой долей вероятности вмешается в дела группы, возникает, когда член этой группы чувствует, что его или ее автономия под угрозой. (Строгий плюрализм оказался бы пресным и лишенным всякой радикальности, если бы только призывал государство не вмешиваться туда, куда бы ему и так не дали вмешаться стандартные требования не нарушать индивидуальную автономию.) Предположим, бенгальская семья из Англии хочет заставить свою взрослую дочь выйти замуж по договоренности. Если она откажется, тем самым она отвергнет ценности своих родителей, по крайней мере в некоторой степени. Государство не может немедленно отказаться от защиты ее прав под предлогом уважения к культурной автономии ее родителей. Ведь как тогда быть с ее собственной культурой? Или же, если вы (вполне резонно) сомневаетесь, что индивид сам по себе может обладать особой культурой, как быть с культурой ее группы? Так как, приглядевшись, вы можете выяснить, что ее взгляды разделяют другие девушки из ее сообщества. Короче говоря, как нам установить границы заслуживающей защиты группы? В воображении возникает гигантская артель государственных этнографов, задача которых – подтвердить, что та или иная практика легитимизирована той или иной общественной группой.
По сути, даже если бы вы хотели предоставить членов некой группы самим себе с целью сохранить их автохтонную форму жизни, вы бы обнаружили, что уже поздно: природа и форма правящей структуры некой находящейся внутри государства политии – племенного совета индейцев пуэбло в США, если взять пример, к которому я еще буду возвращаться, – окажутся глубоко измененными политикой этого государства. Когда в племени возникнут разногласия между претендентами на должность вождя, государство признает одних кандидатов, а других проигнорирует. В этом и других отношениях государство не может не занять чью-то сторону.
Даже если закрыть глаза на все эти трудности, простительно, если вам не покажется очень привлекательной картина общества, которую рисуют строгие плюралисты. Свободная ассоциация маленьких суверенных образований плохо напоминает либеральное общество. То будет общество, скроенное по лекалам Совета Безопасности ООН, где право голоса есть и у деспота, и у демократа. Чтобы объяснить, почему этот подход так привлекает либералов, необходимо упомянуть важную лазейку: право на выход. Для тех, кто желает примирить групповую и индивидуальную автономию и возвысить свободу ассоциации, не пренебрегая стандартными автономистскими соображениями, право на выход оказалось спасительным средством. Покуда группа разрешает своим членам ее покинуть, дозволено многое. Пока вы не воспользовались этим правом, вы в каком-то смысле согласны на все, что может с вами в ней произойти. Таким образом, право на выход обещает разрешить какие угодно трудности. Вместо того чтобы суетливо волноваться о том, насколько демократическим должно быть культурное сообщество, – о том, как сбалансировать интерес этого с интересом того, это право с тем правом, – почему бы просто не заявить о праве на выход, да и дело с концом? Мы скажем: делайте с членами своей группы что хотите, покуда вы разрешаете им выйти из нее, как только они этого захотят. И как будто такой подход соответствует этическому индивидуализму, поскольку означает, что групповые решения, не подходящие индивидуальному члену группы, не могут быть навязаны ему без его согласия. Но, к сожалению, с правом на выход далеко не все так просто.
ДОСТАТОЧНО ЛИ ПРАВА НА ВЫХОД?
Прежде всего, некоторые строгие плюралисты не признают права на выход. Оно может казаться самым минимальным условием, но те, кто отвергают автономизм, считают даже его чересчур жестким. Грей, например, видит в праве на выход еще одну разрушительную рамку, навязываемую либерализмом. Как можно искоренить любую форму жизни, которая не устоит, если ее представители получат возможность свободного выбора, спрашивает Грей, и при этом называть себя плюралистом? Что, если выход нескольких членов уничтожит все сообщество, а большинство хочет его сохранить? Тогда не будет ли ограничение индивидуальной автономии оправданным – как оно оправданно в отношении человека, который просто так кричит «Пожар!» в переполненном театре? Все это не просто абстрактные соображения. Надо признать, что не все общественные формации переживут оговорку «уходи, если хочешь». История знала праздные классы, которые зависели от труда отдельного класса рабов или серфов. Как только рабы уйдут, аристократическое обаяние культуры южных штатов с ее плантациями окажется под угрозой. Те из нас, кто любят римскую литературу Августовской эпохи, должны признать ее зависимость от ресурсов рабовладельческой империи. Или возьмем афинскую демократию: «золотой век» Перикла и роль рабства в его поддержании[187 - Авишай Маргалит и Моше Хальберталь в статье Liberalism and the Right to Culture (Social Research. 1994. Vol. 64. P. 491–510) оговаривают, что культурное сообщество не может сократить право на выход под «предлогом, что, если люди начнут выходить, культура будет уничтожена». Но, как указывает Джейкоб Т. Леви, это необязательно предлог: маленьким сообществам в самом деле может угрожать такое право. Необходимо будет принести в жертву либо одно, либо другое. В этом плане вспомним классический рассказ Урсулы Ле Гуин «Те, кто покидают Омелас» – это блаженство для философа-этика – о практически совершенном обществе, которое зависит от страдания одного несчастного ребенка, запертого в темном подвале. См.: Ле Гуин У. Выше звезд и другие истории. СПб.: Азбука-Аттикус, 2022. С. 580–587.]. Право на выход, без сомнения, несовместимо с радикальной терпимостью к различным группам, и то, как вы к нему относитесь, зависит от того, насколько приоритетна для вас такая радикальная терпимость.
Но более распространенное беспокойство связано с тем, что, напротив, формальное право на выход слишком слабо, чтобы выполнять свою функцию. В самом деле, как только вы начинаете думать о подобных механизмах бегства, вы поневоле задумываетесь, не сваливает ли модель на основе «свободы ассоциации» ужасно разнородные феномены в одну кучу. Можно ли серьезно считать национальность аналогичной частному клубу? Является ли идентичностная группа местом, откуда можно просто уволиться?
Рассмотрим ситуацию, когда возникает драматическое столкновение между группой и личной автономией. Племенной совет индейцев пуэбло не допускает свободы вероисповедания у членов племени. Он также распоряжается общинной собственностью, которая у пуэбло, по сути, составляет всю собственность. Теперь возьмем случай, разбиравшийся в суде: может ли пуэбло, которого исключили из племени за переход в протестантство, сполна и без ограничений воспользоваться своим правом на выход в случае, если выход влечет за собой потерю всех его материальных благ? Можно представить сообщество пуэбло аналогичным любому иному добровольному сообществу. Но совершенно точно у него есть власть над своими членами, которой нет, скажем, у клуба «Никербокер»[188 - Клуб «Никербокер» – аристократический джентльменский клуб в Нью-Йорке.] или продуктового кооператива[189 - Эми Гатмэн в своей книге «Идентичность и демократия» (Gutmann A. Identity in Democracy. Princeton: Princeton University Press, 2003), с которой я, к сожалению, познакомился слишком поздно, чтобы сполна изучить, полезно различает культурные, добровольные, приписываемые и религиозные идентичностные группы и внимательно анализирует то, как по-разному происходит «выход» в каждом случае. См. ее размышления о канадском случае, когда члены колонии анабаптистов-гуттеритов (у которых вся личная собственность принадлежит церкви) были исключены из общины за отказ от веры и таким образом лишены всей своей собственности. Гатмэн дает понять, что право на выход должно быть реальным, а не просто формальным: «Только лишь реальное право на выход из добровольных групп совместимо с приданием им достаточной ценности, чтобы защищать их право на свободу ассоциации». В случае с индейцами пуэбло также поднимаются вопросы половой дискриминации, потому что детям только мужчин, а не женщин, заключающих брак за пределами группы, предоставляется членство в племени. См.: Kymlicka W. Multicultural Citizenship. Oxford: Oxford University Press, 1995. P. 233; Gutmann A. Identity in Democracy. P. 45–47.].
При этом препоны на пути к выходу необязательно должны принимать форму лишения собственности, чтобы быть существенными. Как отмечает философ и правовед Лесли Грин, «вырвать себя из собственной религии или культуры – рискованно, мучительно и лишает человека ориентиров. Если у одного есть возможность уйти, этого недостаточно, чтобы доказать, что все, кто не в состоянии уйти, остаются добровольно. По крайней мере, они остаются не настолько добровольно, чтобы это значило отказ от всех прав, которые бы у них были в противном случае»[190 - Green L. Internal Minorities and Their Rights // The Rights of Minority Cultures / Ed. W. Kymlicka. Oxford: Oxford University Press, 1995. P. 266–267.]. Он считает, что идентичностные группы, которые мы с наибольшей вероятностью примем всерьез в качестве «жизненного эксперимента», – это те, членство в которых представляет собой фиксированное и органическое обстоятельство и которые отстоят максимально далеко от волюнтаристской модели. «Все в культуре – препятствие на пути к выходу, – убедительно замечает Джейкоб Т. Леви. – Принадлежать к культуре, выход из которой не связан ни с какими издержками <…> значит не принадлежать ни к какой культуре вообще»[191 - См. проницательное исследование Леви «Мультикультурализм страха» (Levy J. T. The Multiculturalism of Fear. New York: Oxford University Press, 2000. P. 112). Кроме того, Альберт О. Хиршман в книге «Право на выход, голос и преданность» пишет, что «обычно немыслим, хотя и не всегда абсолютно невозможен выход из таких первозданных человеческих объединений, как семья, племя, церковь и государство» и продолжает в сноске: «Я не пытаюсь связать отсутствие права на выход с „примитивностью“. Эдмунд Лич заметил, что многие из так называемых примитивных племен далеки от того, чтобы быть закрытыми обществами. В своем классическом исследовании „Политические системы высокогорья Бирмы“ (Political Systems of Highland Burma, 1954) он детально проследил то, каким образом члены одной социальной системы (gumsha) периодически переходят в другую (gumlao) и обратно. Выход может оказаться более затруднительным в так называемом развитом открытом обществе, чем у племен, описанных Личем» (Hirschman A. O. Exit, Voice, and Loyalty. Cambridge: Harvard University Press, 1970. P. 76). Леви также отмечает, что «даже если выход невозможен или немыслим, перечисленные объединения, как правило, предусматривают возможность исключения или отлучения индивида в определенных обстоятельствах».].
В самом деле, стоит задаться вопросом, что значит «Человек может выйти из идентичностной группы»? Как часто отмечают бывшие мормоны, быть бывшим мормоном само по себе стало означать принадлежность к своего рода этносу. И что-то вроде этого состояния, кажется, верно и для других фиксирующих групп. Более того: если не обремененная связями с сообществом самость – это миф, как можно освободить себя от контекста, придающего жизни смысл? В конце концов, было бы абсурдным говорить о «выходе» из своего языка, особенно когда он у вас один-единственный.
Но если простой возможности выхода недостаточно, чтобы обосновать политику автономных, свободных от вмешательства государства сообществ-миллетов, мы не можем срезать и вынуждены сделать крюк, чтобы объехать препятствие. В частности, нам нужно всерьез считаться с подходом, который можно назвать либеральным мультикультурализмом, или мягким плюрализмом. Здесь нашей целью будет сбалансировать внешние права и внутренние ограничения. Если строгие автономисты склонны подозревать находящиеся внутри государства группы в том, что они ограничивают свободу, а строгие плюралисты, наоборот, склонны брать их на щит как места, куда не достает государственная власть, то мягкие плюралисты пытаются спасти что-то и от групповой, и от личной автономии. Сейчас я хочу рассмотреть, насколько успешным будет это предприятие.
АВТОНОМИЗМ, ПЛЮРАЛИЗМ И НЕЙТРАЛИЗМ
В мягком, или либеральном, плюрализме индивид остается как исходным пунктом (terminus a quo), так и конечной точкой (terminus ad quem). Озабоченность мягкого плюрализма идентичностными группами не просто мотивированна, но в конечном счете подчинена благосостоянию индивида и совокупности прав и гарантий, которые обещает ему традиционный либерализм. Этическому индивидуализму выдается карт-бланш. В противовес миллетскому мультикультурализму, который мы рассматривали, – когда государственную власть заставляют отступить как можно дальше и при этом потворствуют автократии во внутренних группах, по крайней мере не допуская в них откровенного принуждения, – мягкие плюралисты пытаются найти точку равновесия между правами индивидов и целостностью промежуточных ассоциаций. При этом многие из них идеал сбалансированности называют не иначе как нейтральностью.
Люди, для которых нейтральность представляет собой цель, сильно расходятся в том, насколько они лояльны к идентичностным группам. Уилл Кимлика – образцовый мягкий плюралист – красноречивее прочих стремится обосновать групповую автономию тем, что она есть средство индивидуальной свободы. Он один из тех, кто сомневается, что право на выход составляет достаточную защиту для индивидов внутри группы. Соответственно, он пытается найти баланс между двумя желанными целями. С одной стороны, он хочет обеспечить внешние права (права, служащие защите группы от государства и от посягательства чужаков, но также права группы получать от государства определенные предназначенные для этой группы блага). С другой стороны, он хочет задать лимит для внутренних ограничений, которые группа может накладывать на автономию своих членов. Но в попытке сбалансировать эти два полюса он отрицает, что жертвует индивидуальными интересами в пользу коллективных. Процветание индивидов, по его мнению, требует стабильности и безопасности населяемых ими социальных форм.
Однако же баланс между внутренними ограничениями и внешней защитой быстро ломается. Группа желает дать своим членам образование только на языке меньшинства. Это внешняя защита от лингвистической гегемонии господствующей части общества? Или же внутреннее ограничение, постольку поскольку оно сокращает перспективы для молодых поколений, нарушает их право на выход и таким образом посягает на их будущую автономию? Кимлика рассматривает дело «Штат Висконсин против Йодера», в котором амиши запросили и получили освобождение от требования штата Висконсин ко всем детям ходить в школу до шестнадцатилетнего возраста – как пример внутреннего ограничения. Однако дело может легко быть представлено, и, несомненно, кажется самим амишам, как вопрос внешней защиты их аграрного образа жизни. В другом случае, тоже знакомого типа, группа аборигенов накладывает ограничения на то, кто может покупать землю членов группы. Опять же здесь мы имеем защиту от посягательств со стороны внешнего мира, которая при этом ограничивает автономию членов группы. Как признает Кимлика, различение «не всегда легко провести»[192 - Kymlicka W. Multicultural Citizenship. P. 41, 42. Конкретные примеры, рассматриваемые Кимликой, – законы, наказывающие за клевету на социальные группы (group-libel laws, в связи с делом Рушди) и доверительное управление землей (land-in-trust, в связи с коренным населением Канады). Вывод, к которому он приходит в пятой главе «Мультикультурного гражданства», заключается в том, что мы должны отказаться от внешней защиты групп, которая одновременно выполняет функцию внутренних ограничений. Но и здесь ясно, что главный скрытый вопрос для Кимлики – это легитимность – что должно делать государство, чтобы служить легитимной властью для составляющих его национальностей.].
Выше я упомянул, что американское понимание религиозной терпимости дало нам одну очевидную модель того, как государству следует обращаться с идентичностными группами. В самом деле, как показывает дело Йодера, проект примирения двух желанных целей нашего коллективного существования – свободы для и свободы от – наиболее ярко представлен традицией толкования Первой поправки к американской конституции. В ходе вынесения решений по делам, связанным с Первой поправкой, Верховный суд США пытался выработать систематический подход к свободе вероисповедания. Трудности возникают с самого первого предложения Билля о правах: «Конгресс не должен издавать никакого закона относительно установления какой-либо религии или воспрещающего свободное исповедание всякой религии». Толкования конституции расходятся на слове «или». В современной юриспруденции та часть, где говорится про «свободное исповедание», интерпретируется как требование уступок для верующих со стороны государства; часть с «установлением религии» интерпретируется как запрещающая такие уступки. Как носители морали эпохи модерна, мы естественным образом трактуем запрет «установления» как выражение более широкого идеала, а именно того, что государство должно быть нейтральным – нейтральным среди конкурирующих представлений о благе, нейтральным среди конкурирующих интересов идентичностных групп. Именно этот идеал лежит в основании знаменитого (в том числе тем, что оно вызывает бесконечные споры) деления на «политический либерализм» и «всеобъемлющий либерализм», принадлежащего Ролзу.
Споры об этом разграничении длятся бесконечно, так как скептики постоянно утверждают, что идеал нейтральности противоречив или нежелателен или в каком-то смысле и то и другое – что такой нейтралитет плох, потому что наделяет нейтралистов особыми привилегиями и поэтому отнюдь не нейтрален. Таким образом, в контексте Первой поправки защитники религии обвиняют нейтралистов в том, что они возвышают спорную концепцию до уровня юридической процедуры. Они чувствуют, что их угнетают нейтралистские ограничения, которые (как они сами их трактуют) исключают религию из публичного поля.
В одной получившей широкую огласку версии этого аргумента Майкл Перри атаковал отстаиваемую такими теоретиками, как Томас Нагель, Роберт Ауди и Брюс Акерман, позицию, что идеальный политический дискурс должен отсылать, насколько это возможно, к общим и публично доступным формам разума. Поскольку явные ссылки на религию – например, на истину божественного откровения – исключают и игнорируют неверующих, они не подходят для аргументов в демократическом обсуждении и не берут свое начало в том, что Джон Ролз назвал «публичным разумом». Но Майкл Перри утверждает, что просить человека не проявлять свои религиозные убеждения во время публичного обсуждения – то же самое, что просить его «выставить за скобки – уничтожить – сущностные аспекты своей истинной самости». Коммуникативные запреты, которые прикидываются нейтральными, таковыми вовсе не являются: они делают духовную самость человека «маргинализованной или запертой в частной жизни», лишая верующих возможности участвовать в политической жизни на равных со своими секулярными компатриотами. Таким образом, Перри пытается доказать, что по-настоящему плюралистическая концепция публичной сферы должна оставлять место для «религиозно-морального дискурса»[193 - Perry M. J. Love and Power: The Role of Religion and Morality in American Politics. New York: Oxford University Press, 1991.]
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: