Читать книгу Моя жизнь дома и в Ясной Поляне (Татьяна Андреевна Кузминская) онлайн бесплатно на Bookz (19-ая страница книги)
bannerbanner
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне
Моя жизнь дома и в Ясной ПолянеПолная версия
Оценить:
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

5

Полная версия:

Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

1862. 15 октября.

«Все это время я занимаюсь теми делами, которые называются практическими только. Но мне становится тяжела эта праздность. Я себя не могу уважать. И потому собой недоволен и не ясен в отношениях с другими. Журнал решил кончить, школу тоже… Мне все досадно и на мою жизнь и даже на нее. Необходимо работать».

1862. 30 сентября.

«В Ясной. Я себя не узнаю. Все мои ошибки мне ясны. Ее люблю все так же, ежели не больше. Работать не могу. Нынче была сцена. Мне грустно было, что у нас все, как у других».

Вот в этих последних словах сказался весь Лев Николаевич. Ни ревность, ни разность мнений, ничего, что повело бы к ссоре, не было ему столь противно, как сама пошлая ссора, как она бывает у всех.

Уже месяц, два позднее, 19 декабря 1862 г. Лев Николаевич пишет:

«Я пристально работаю и, кажется, пустяки. Кончил казаков 1-ю часть.

Черты теперешней жизни – полнота, отсутствие мечтаний, надежд, самосознания, зато страх, раскаяние в эгоизме. Студенты уезжают и мне их жалко. У тетиньки сделалось новое старческое выражение, которое трогает меня».

Несмотря на свое временное пристрастие к хозяйству и к наживе, на него вдруг нападала хандра, разочарование в том, что он делал, чем он был увлечен. Вопрос: «Зачем все это?» начинал мучить его, и он не находил до поры до времени ответа. Он ходил расстроенный, бывал не в духе, молчалив, и Соня, приписывая это его нездоровью, сама расстраивалась. Он писал в дневнике своем уже в 1863 году:

«Ужасно, страшно, бессмысленно связать свое счастье с матерьяльными условиями – жена, дети, здоровье, богатство‹…› Могут быть жена, дети, здоровье и др., но не в том».

И он, несмотря на то, что думал и писал в дневнике, все же продолжал свое начатое хозяйство и заботу об увеличении средств.

Надо было знать его, чтобы понять, что обыденная картина счастья – жена, дети, богатство – не могла удовлетворить его, как удовлетворяла большинство людей типа Берга в «Войне и мире». Запросы такого человека, как Лев Николаевич, были исключительные. Но и он, как всякий человек, требовал счастья, любви, благосостояния. Достигнув всего этого, он оглядывался на себя. Формы этого счастья казались ему пошлыми. Он чувствовал себя в цепях этих достигнутых идеалов и страдал.

Он не мог не любить своей жены – матери своих детей, преданной, любящей и посвятившей себя всецело семье. Он не мог отказаться от желания проводить несколько месяцев в Москве, хотя бы для своей работы, как мы увидим по его письму.

И все это, помимо его, облекалось в какую-то будничную, обычную форму почти мещанского счастья.

Сколько раз в жизни своей он повторял:

– Нет, так жить нельзя! Не в этом счастье!

А в чем? Он искал это счастье всю жизнь, как синюю птицу, а она сидела у него в клетке.

Но все же видно, как через всю его жизнь, с юных лет, проходили отречение от материального и мучительный самоанализ. Борьба с гордостью, роскошью, осуждением, страстью часто вызывала в нем недовольство собой.

Его друг, Александра Андреевна Толстая, писала ему:

«A force d'analyser, vous ferez de votre coeur une eponge seche»[93].

Левин в «Анне Карениной» это он. Он ярко характеризует себя в XXVI главе романа, где говорит о возвращении Левина из Москвы:

«Дорогой в вагоне ‹…› так же как в Москве, его одолевала путаница понятий, недовольство собой, стыд перед чем-то; но когда он вышел на своей станции, узнал кривого кучера Игната ‹…› он почувствовал, что понемногу путаница разъясняется, и стыд и недовольство собой проходят». Соня шутя говорила:

– Левочка, ты – Левин, но плюс талант. Левин – нестерпимый человек!

Лев Николаевич, не отвергая этого, с улыбкой слушал ее. Он всегда смотрел на Ясную, на тетеньку Татьяну Александровну как на чистилище и говорил:

– Я, только приехавши в Ясную, могу разобраться сам с собой и откинуть от себя все лишнее.

Любовь к народу жила в нем с детства. Меня удивляло, с какой нежностью он относился к мальчишкам (как я звала их), ученикам своим. Он так заботился о них, интересовался ими. А однажды он указал мне на старуху Власову, жившую на деревне. Она лежала уже 10 лет в параличе, без ног, в тесной, грязной избе. Она поразила меня своим восковым видом и напомнила мне чудный рассказ Тургенева «Живые мощи». Я ходила к ней, носила ей, что могла. Она была в полной памяти и интересно рассказывала мне о старине. Но выходя от нее на свежий воздух, я чувствовала, как от моего платья несло луком, испеченным хлебом, навозом и прочими ароматами, а нередко я уносила с собой ненавистного красного таракана или нечто другое, похуже таракана.

Когда я пожаловалась на это Льву Николаевичу, он, смеясь, отвечал мне:

– Ах, как это хорошо! Пожалуйста, ходи почаще!

XIX. Болезнь

Я больна и перешла вниз, чтобы не беспокоить тетеньку. У меня жар. Соня и Лев Николаевич в тревоге. Зная, что Агафья Михайловна хорошо ходит за больными и любит меня, я посылаю за ней. Она не раз говорила мне:

– Когда, матушка, заболеете, пошлите за мной. Но на этот раз посланный вернулся с ответом, что Агафья Михайловна очень сожалеет, но прийти не может, так как только что вернулась из бани. Нечего делать, думаю, Душка со мной.

Но, чувствуя себя все хуже и хуже, я посылаю вторично:

– Скажи Агафье Михайловне, что я ей на платье куплю, если она придет.

Посланный возвращается один.

– Агафья Михайловна очень обиделись на вас, они уже одевались к вам идти. «Скажи Татьяне Андреевне, что, коли обещает на платье, так не пойду. Не-што я из-за платья иду? Как не стыдно так думать».

Я осталась с Душкой, которая вскоре заснула, а мне очень неможилось. Не прошло и получаса, как дверь тихонько отворилась, и вся закутанная в платок вошла Агафья Михайловна.

– Что это вы, матушка, расхворались? А я обиделась на вас.

– Агафья Михайловна, голубушка, мне так нехорошо, я рада, что вы пришли, – говорила я.

– А я было прилегла, да сердце неспокойно, думается: да с кем вы таперча, одни небось. Оделась и пришла. Теперь спокойны будьте. Я вам лимонадцу от графини принесу. Да вот и они сами.

Соня несла мне на ночь чаю, лимонаду и лекарство.

– Уж вы походите за ней, Агафья Михайловна, а если Тане будет хуже, приходите за нами, – сказала Соня.

– Вы не беспокойтесь, графинюшка, посижу ночь с ними, – говорила Агафья Михайловна, – мне это дело привычно, а они, Бог даст, и уснут.

Но мне не суждено было спать эту ночь. Жар с каждым часом усиливался. Ни лимонад, ни лекарство не помогали. Я ужасно страдала, меня что-то душило, я задыхалась, и бедная Агафья Михайловна не знала, что делать. Так прошло часа два. Все в доме спали. Слушая мои стоны и бред, Агафья Михайловна испугалась и пошла будить сестру. Через десять минут, как мне рассказывали, пришли Соня и Лев Николаевич. Они тоже, как молодые, неопытные, испугались моего состояния.

По словам Агафьи Михайловны, я встала с постели и в бреду пошла, не зная, куда и зачем. Я никого не узнавала. Главное страдание мое было удушье. Я помнила, как Соня и Агафья Михайловна старались уложить меня в постель, а я не шла.

На другой день, когда бред прошел, Лев Николаевич спросил меня, что мне чудилось. Я еле могла говорить и слабым голосом рассказала ему, что мне чудилось бесконечное поле, покрытое местами белой густой паутиной. Куда бы я ни шла, она ползла за мной, обвивала шею, ноги, грудь, и я не могла дышать и не могла уйти.

– То-то ты все повторяла в бреду: «Тянется… тянется, снимите с меня…», а Соня спросила: «Что снять?». А ты такая жалкая была и опять повторяла: «Тянется…», а про паутину не сказала, – говорил Лев Николаевич.

Этот бред Лев Николаевич вложил в уста князя Андрея в романе «Война и мир».

Сколько раз позднее уже, когда ему неможилось и когда бывало спрашивали его, что с ним, он жалобным моим голосом отвечал: «Тянется… тянется…»

К утру послали за доктором – неизменным Шмигаро. Я пролежала десять дней, очень похудела и ослабела. По определению доктора, у меня была сильнейшая ангина «с горячечным состоянием».

Милая Агафья Михайловна просидела со мной всю болезнь, изредка лишь оставляя меня для своих собак. Мать прислала ей на платье, и она приняла этот подарок, так как он был от матери из Москвы, а не от меня.

После болезни я временно затосковала о Сергее Николаевиче. Так мало прошло времени, и до свидания оставалось еще долго. Слабость повлияла на бодрость моего духа. Но время шло, я поправлялась, выходила и даже ездила со Львом Николаевичем на порошу.

Отец в письмах своих вызывал нас в Москву из-за болезни Сони, Льва Николаевича уговаривал пожить в Москве для печатания своего романа, а обо мне писал: «На днях была у нас madame Laborde и с нетерпением ожидает Таню, чтобы давать ей уроки, а она, я вижу, и не помышляет даже о своем возвращении.

Я очень рад – пускай живет у вас, умнее будет» (в письме от 18 сентября 1863 г.).

Лев Николаевич писал:

«Я часто мечтаю о том, как иметь в Москве квартиру на Сивцевом Вражке, по зимнему пути прислать обоз и приехать и пожить 3, 4 месяца в своем перенесенном из Ясного мирке с тем же Алексеем, той же няней, тем же самоваром и т. п. – Вы, весь ваш мир, театр, музыка, книги, библиотеки (это главное для меня последнее время) и иногда возбуждающая беседа с новым и умным человеком, вот наши лишения в Ясном. Но лишение, которое в Москве может быть гораздо сильнее всех этих лишений, Это считать каждую копейку, бояться, что у меня недостанет денег на то-то и на то-то, желать что-нибудь бы купить и не мочь и, хуже всего, стыдиться за то, что у меня в доме гадко и беспорядочно. Поэтому до тех пор, пока я не буду в состоянии отложить только для поездки в Москву по крайней мере 6000, до тех пор мечта эта будет мечтою».

Несмотря на это письмо, все же Толстые собирались в Москву на несколько дней для здоровья Сони, а к тому же родители так упорно вызывали и меня, что и я должна была ехать.

С грустью доживала я последний месяц в Ясной, когда неожиданно получила из Тулы приглашение от Ауэрбах, начальницы гимназии, тетушки Софьи Павловны на трехдневное празднество: бал, спектакль и еще что-то.

Юлия Федоровна Ауэрбах бывала с Софи у нас в Ясной.

Соня, желая развлечь меня после болезни от хандры, которая напала на меня, снабдила меня туалетами и отправила в Тулу к Юлии Федоровне. Побывши у них несколько часов, я вспомнила, что забыла свой мешок с платьем там, где стояли наши лошади, и я поехала за ним. Наталья Петровна, сопровождавшая меня из Ясной в Тулу, встретила меня с радостной улыбкой и со словами:

– Твой-то, твой приехал, говорят, и в Ясную покатил, а тебя-то нет!

На радостях и сочувствуя мне, она перешла уже со мной на «ты».

– Кто? Когда? – с замиранием сердца спрашивала я.

– Да твой-то – Сергей Николаевич, с охоты-то приехал да в Ясную махнул.

– Правда? Неужели? – допрашивала я, не веря своему счастью. – Наталья Петровна, я с вами поеду, подождите меня, – говорила я.

И я поехала извиниться, что не могу остаться в Туле. Через два-три часа мы уже подъезжали к Ясной. Я вбежала по лестнице наверх, как была в шубе, и отворила дверь в комнату тетеньки. Сергей Николаевич, Варя и Лиза не ожидали меня видеть и радостными криками встретили меня.

Сергей Николаевич, как сейчас помню, при помощи девочек раскутывал меня из бесконечных платков и косынок. И снова его глаза, с столь знакомым и дорогим мне выражением, близко, близко смотрели на меня, когда он снимал с лица мой вуаль. Все мы, как бывает при радостном свидании, говорили, перебивая друг друга.

Сергей Николаевич затравил сорок четыре лисицы и подарил их Соне.

Лев Николаевич был в духе и рад был видеть брата. Он расспрашивал его про охоту, хозяйство и положение деревень.

Сергей Николаевич приехал на три дня и привез с собой племянниц.

– Вы были уже в Туле? – спросила я.

– Я – нет, но я послал туда своего человека. От него и знают, что я приехал, а я прямо из Пирогова. Я скоро еду за границу и хотел непременно вас видеть до отъезда, – сказал он. – Сколько раз я вспоминал вас на охоте, как бы вы наслаждались травлей лисиц! Вам нужна хорошая, породистая лошадь, а не Белогубка.

– А я люблю свою Белогубку, с ней связано столько дорогих воспоминаний, – сказала я. – А потом, ведь вы знаете, она могла убить меня или искалечить, но не сделала этого.

И я рассказала ему случай на охоте, как свернулось седло, и как Белогубка, поняв опасность, стояла как вкопанная. Он пришел в ужас.

– И Левочка проскакал мимо? Как это на него похоже! – медленно проговорил он, качая головой.

Сергей Николаевич пробыл в Ясной три дня. Он говорил мне о том, что венчаться надо в Курском имении, и что он, бывши там, об этом думал. Но с семье своей он опять не сказал ни слова, а я не представляла себе ничего затруднительного, так как не знала, что у него было уже трое детей и что Мария Михайловна была в ожидании четвертого.

В последний день перед предстоящей долгой разлукой мы почти не расставались, и его отношения ко мне должны были рассеять все сомнения, если они и существовали у меня.

XX. Праздник Рождества 1863 г.

Как я писала, родители постоянно вызывали нас в Москву: Соню из-за ее здоровья, а меня из-за моего письма, где я писала о предложении Сергея Николаевича. Отец был против этого брака. Он знал про семью Сергея Николаевича и не верил в возможность счастья. Мать, зная мое увлечение, сознавала правоту отца, но мне не высказывала своих мыслей, полагаясь на судьбу и «на волю Божью», как она говорила. И она была права. Все, что говорилось против, огорчало и оскорбляло меня преждевременно. Я писала об этом отцу. И он пишет мне (письмо от 3 декабря 1863 г.):

«…Я часто задумываюсь об тебе. Тебя все любят, и это большой залог к тому, чтобы быть счастливой – и это много утешает меня и успокаивает меня насчет твоей будущности. Мне кажется, что тебе надобно укрощать немного твой слишком живой характер, и вообще не увлекаться, а то придется тебе во многом разочаровываться…»

В этом же письме отец Соне пишет, как он сожалеет, что мы, вопреки своему обещанию, не приехали к его именинам:

«…Что делать, что приятные мечты мои не сбылись, надеюсь, что они осуществятся позднее. Письмо твое, Соня, так же мило, как ты сама. Мне кажется, что я задушу тебя от радости, так хочется мне тебя видеть и твоего Сережу, у которого верно очень умное выражение лица и веселая улыбка; да и в кого же быть ему иначе?..

Когда же дождусь я этого счастия видеть вас всех у нас в Кремле? Если Таня приедет с madame Ауэрбах, то дайте знать по телеграфу, чтобы мы могли прислать за ней карету: пора тебе, птичка, в клеточку…»

Прочитав про Ауэрбах, я рассердилась:

– Неужели папа думает, что я хоть одним днем выйду из Ясной раньше вас? – говорила я.

– Что ты волнуешься! – говорил Лев Николаевич, – конечно, ты поедешь с нами.

Он, видя мою тревогу, добродушно успокаивал меня, стоя передо мной в своей обычной позе, засунув руки за пояс синей фланелевой блузы – обычный домашний костюм его. В Москве он носил обыкновенное мужское платье. Его портной был француз Шармер – один из лучших.

Мы в Москве.

Толстые приехали на короткое время. Соня советовалась и лечилась у докторов Дейч, Анке и Кох. Они очень помогли ей, и страдания ее прекратились. Она повеселела.

Лев Николаевич посещал библиотеки, по часам просиживая там. Он был оживлен, в духе, и я видела, как ему необходимо было проветриться от болезней, забот и «детской». Я подумала тогда еще: «Только мы, женщины, способны и можем выносить долго эту канитель: пеленок, нянек, приправленных детскими и своими болезнями, как выносила Соня и другие настоящие, хорошие женщины».

Лев Николаевич перевидал друзей своих: Аксакова, Жемчужникова, Григоровича и других. Все они перебывали у него. Приезжал и посланный от Каткова. Не знаю, что было говорено, но думаю, что о романе. Лев Николаевич еще не решил тогда, печатать ли самому, или же отдать в журнал.

На праздники, к моему большому удовольствию, дом оживился приездом близких и родных. Приехал из Польши брат Саша. Гостила у нас кузина Горсткина, рожденная Кузминская, сестра Александра Михайловича. Из приюта отпустили Клавдию, теперь молодую, красивую, и чисто русского типа девушку 18 лет. И совсем неожиданно приехал из Петербурга, сначала отказавшись от приглашения, Кузминский.

– Как хорошо ты сделал, что приехал на праздники к нам, – говорила мама, здороваясь с ним, – и твои обе сестры в Москве.

– Да, да, – перебила я мать, – я так рада, что ты по-прежнему проведешь с нами Рождество! У нас весело будет! – прыгая на шею матери, закричала я.

Мне хотелось как-нибудь излить свой избыток жизни. Чем-то веселым, родным повеяло на меня, и так радостно забилось сердце.

– Ты знаешь, – говорил Кузминский, – мне так надоел Петербург, что я решил провести несколько дней с вами. Я прежде хотел ехать в Воронеж к матери, но потом решил – к вам. Теперь я с сестрами повидаюсь, – говорил он. – Да где же они?

– Сони дома нет, с Лизой уехала, – отвечала я. Софья Михайловна Горсткина была замужем за богатым пензенским помещиком. Она была немного старше Сони и очень дружна с ней. Красивая, живая, веселая, она своими большими черными глазами добродушно, не мудрствуя лукаво, глядела на весь мир, как и мир глядел на нее.

До сих пор не понимаю, где и как помещались все наши гости. Какой необычайно длинный стол накрывался в столовой и что за громадные ростбифы, телятину и горячие блюда носил буфетчик Григорий по внутренней лестнице наверх, весело шагая по ковру через ступень! А камердинер отца, флегматичный Прокофий, с важностью выжидал, пока Федька не принесет ему из кухни соусы и салаты, которыми он должен был обносить стол, чем он, впрочем, не тяготился.

Мне казалось тогда, что всем легко и весело, как и мне самой, и что все служат нам с особенным удовольствием, а особенно мне.

Семнадцатилетний Федька был взят в дом по просьбе своего отца, покровского сторожа Павла, денщика отца. Это был прямо дикий мальчишка.

– Андрей Евстафьевич, – молил Павел, – возьмите Федьку на зиму, пускай поучится служить. Избаловался мальчишка.

И отец, не умея отказывать, взял его в помощь нашим людям.

Его, конечно, тотчас же заметил Лев Николаевич и вступил с ним в разговор.

– Ты грамотный?

– Н-е-т, – протянул Федька.

– Ты бы у Елизаветы Андреевны поучился.

– Ни к чаму, – отвечал, хихикая, Федька с расплывшейся глупой улыбкой, как будто он слышал что-либо смешное и несбыточное.

– А в деревне небось лучше? – спрашивал Лев Николаевич.

Федька молча хихикал. Мне стало досадно.

– Где тебе лучше? Отвечай! – сказал я.

– И тут ничаво, – проговорил Федька, заикаясь. Люди наши полюбили его за его кротость и часто забавлялись его неожиданными лаконическими ответами. Однажды за ужином они спросили его:

– Каков ваш батюшка на селе, хороший?

– За голубям гоняется, – был его ответ. И больше ничего не сказал Федька.

В другой раз был с ним прекомический случай: буфетчик Григорий, он же и выездной, заболел. Лиза и я должны были куда-то ехать, куда не помню теперь, но без лакея нельзя было ехать, по мнению матери. Я протестовала и смеясь сказала:

– Мама, нарядим Федьку и поедем. А мне именно сегодня хочется там быть.

Мама согласилась. Когда мы с Лизой вышли в переднюю, Федька с гордой улыбкой стоял уже готовый. Но, Боже мой, что это было! Ливрея доходила до пят, шляпа, несмотря на вложенную во внутрь газету, даже может быть и не одну, слезала до ушей.

Я не могла удержаться от смеха, а главное, мне нравился при этом его гордый, довольный вид.

– Федька, голубчик, – говорила я, – как же ты на козлы влезешь? Ведь ты запутаешься.

– Ничаво, влезу, – был его ответ.

Хохол Прокофий, провожавший нас, тихо посмеит вался.

– Ничего, подберется, – говорил он. – Чисто ворона в павлиньих перьях!

Когда мы вышли садиться в коляску, Федька первый полез на козлы, не обращая на нас никакого внимания.

– Куда ты первый лезешь! – закричал Прокофий.

– Оставь его, – сказала Лиза, – пускай уж сядет. Мы остановились у одного магазина на Кузнецком мосту. Я живо выпрыгнула из коляски, Лиза за мной. Федька преспокойно сидел на козлах, пока кучер Афанасьич не научил его слезть с козел и не велел ему стоять у коляски. Когда через несколько минут мы вышли из магазина, Федьки у коляски не оказалось.

– Афанасьич, где же он? – спрашивали мы.

– Да не знаю, не приметил, куда ушел, он сейчас тут был.

Мы стояли с Лизой на тротуаре и караулили, откуда выйдет Федька. Наконец увидали мы, как он, переваливаясь и путаясь в ливрее, выходил из соседних ворот. Прохожие останавливались, глядя на его комичную фигуру: шляпа уже как-то свернулась и опустилась еще более на уши.

– Федька, где же ты был? – спросил я его.

– Для себе ходил, – отвечал Федька с добродушной улыбкой, влезая на козлы и не обращая на нас никакого внимания.

Кузминский знал, что я невеста Сергея Николаевича; я писала ему об этом. Отношения наши сразу установились. Они были простые и дружеские, как будто каждый из нас решил, что прежняя любовь наша была детская, не имеющая основания требовать постоянства, и что она служит даже поводом к нашим теперешним дружеским отношениям. И мы поверили в это, и нам было легко и просто встречаться.

Однажды он спросил меня, когда и как сделал мне предложение Сергей Николаевич. Я рассказала ему, что мы ходили во флигель выбирать книги, и я передала ему наш разговор, но о падении моем со стула я умолчала.

– А зачем же ждать год? – спросил он.

– Говорят, от молодости лет моих, да и у него много разного дела, как говорили Левочка и сам он. А ты кончаешь Училище этой весной, а потом что? – спросила я, чтобы переменить разговор.

– А потом поеду к себе в имение, займусь хозяйством и поступлю на службу, постараюсь на юге. Я люблю Малороссию.

Он говорил мне это, не глядя в глаза, равнодушным голосом.

«Уедет? И неужели меня это не трогает? Странно, непривычно…» – думала я. «Ведь он теперь мне должен быть совсем, совсем как чужой!»

Ежедневно устраивались у нас какие-нибудь развлечения: театр, вечера, елка и даже катание на тройках.

Лиза как бы проснулась: она была рада мне и нашим гостям. К тому же эту зиму проводила в Москве меньшая сестра Кузминского, бывшая замужем за Эдуардом Яковлевичем Фукс, который был эту зиму назначен прокурором в Москву.

Елена Михайловна была мой большой друг. Большую часть замужней жизни своей мы провели вместе, так как впоследствии судьба свела нас в Петербурге, где мы и прожили около 25 лет и где муж ее был сенатором, а потом членом Государственного Совета. Елена Михайловна была на два года старше меня. Это была женщина высокого роста, изящная, что называется «породистая», как наружностью, так и внутренним содержанием. Одаренная тонким умом и тактом, она, казалось, на лету схватывала то, что другой, может быть, и совсем не понимал. До конца моей жизни я сохранила с ней лучшие отношения.

Узнав о нашем приезде из Ясной и о приезде брата и сестры, она все время принимала участие в нашем общем шумном оживлении. Она очень любила своего брата. Когда она узнала, что я невеста другого, она сказала мне:

– Таня, тебе все равно было бы очень трудно выйти замуж за Сашу. Моя мать и твои родители, в особенности отец твой, были бы против этого брака. Сколько раз я с моей матерью говорила об этом. Да к тому же вы и двоюродные.

– Леночка, – с грустью сказала я, – отчего же я такая несчастная, что всякий, кто полюбит меня, встречает серьезные препятствия. Вот теперь, как надолго разлучены мы с Сергеем Николаевичем. И мне говорили, что есть разные причины, но какие – я не добьюсь.

– Да ведь у него, кажется, семья? – сказала она.

– Какая семья? У него Гриша и цыганка, говорят, мать Гриши. Он ведь один живет в Пирогове.

– Не знаю, мой друг, – сказала она. – Я только так стороной слышала об этом.

– Если бы ты знала, какой он человек, то поняла бы и оценила его, – сказала я.

Мне не хотелось портить своего счастливого настроения, и я замолчала.

Несмотря на все развлечения наши, я любила, когда мы проводили вечера дома. Толстые еще с нами. Сидим мы в столовой за чайным столом или же в маленькой гостиной, перегороженной комнате матери. Разговоры самые разнообразные: то страшные про сны, спиритизм, привидения, от которых и ночь не уснешь, то более интересные – отвлеченные.

Помню, как кто-то сказал, что на свете самое несправедливое, это – счастье. Лев Николаевич сидел с нами и сказал:

– Счастье людей, как вода в пруду или озере – совершенно ровно разлито до краев.

Многие возражали ему, что один богат, другой беден, один болен, другой здоров, и посыпались разные сравнения.

bannerbanner