banner banner banner
Свет мой. Том 4
Свет мой. Том 4
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Свет мой. Том 4

скачать книгу бесплатно


XXIII

– А тут еще и самих родителей мири; ходи за ними, что за малыми, – рассказывала Нина Федоровна. Поцарапаются они – и Ритуся не кормит Леню неделю кряду. Ну и что! Ведь через неделю будет опять кормить. И у нас с Ритой до сих пор заминка: раз она молчит, так и я молчу. Но она нарочно поступает таким образом, чтобы мне по-матерински отчаиваться и обвинять ее во многих грехах. Леня немало виноват в том, как ненормально все у них идет, – мог бы обозлиться по-хорошему, стукнуть кулаком по столу. У нее ребенок по два часа сидит на горшке – а она про него забывает. А на Леню бубнит без конца, его пилит. Обзывает его унизительно. Почему-то у них является желание что-нибудь доказывать друг другу, когда они оба виноваты в том, что у них случилось все не от большого ума и уважения друг к другу.

Правда, они еще покамест не заводятся круто – до драки – и не бьют посуду, мебель. Но от этого, поверьте мне, всем нам ничуть не легче. Раз среди самой ночи, я глаза открываю – стоит Леня передо мной. Белый весь. «Что с тобою? Что»? Сбежал из дому – дурень… До чего допекла она его! Уж на что покладистый он, и то твердит мне – жалуется слезно: «Я разведусь, все равно разведусь; Рита мне вставляет шприц во все места, куда и вставить невозможно…» Теперь ест его за то, что не в Москве с ним живет. Ну, какая худая баба! И по что она грызет его?

Нет, меня мама еще учила: встала – убери себя, потом убери постель и после начинай жить. Все равно нет ничего хорошего в семье, если сама беспутная.

Да, беременность не всегда обновляет организм матери. Я не похвалюсь – с каждой следующей беременностью все хужела и разваливалась буквально по частям. То диета меня замучила. До тошноты. Что даже жить не хотелось. После уже второй беременности пришлось мне срочно штопать все зубы. «А третья может ликвидировать совсем их у вас», – предостерегла меня врач. А когда долго грудью кормишь ребенка, тогда выпадают волосы и отслаиваются (крошатся) ногти на руках. Та же врач меня предупреждала: «Еще полгода покормите сына грудным молоком, еще больше почувствуете это на себе». Надо же, какие силы материнские берет младенец! Как природа все предопределила в этом отношении – позаботилась о нем, в первую очередь.

Иногда, когда меня, беременную, в очередной раз, мутило, я приговаривала для себя, словно утешаясь этим: «Вот уж воистину – рожать опять будешь в муках запрограммированных». Как, бывало, переволнуюсь, даже посмотрев какой-нибудь фильм, – так тошнило сразу. А то соседка кособоко на меня взглянула, – мне до того не понравился ее взгляд пронизывающий, что я тотчас же повернулась к ней спиной и ушла. Одна моя знакомая мне говорила, что на беременную и смотреть-то дурно нельзя, противопоказано. В мире все обусловлено.

Догмы переиначиваются. Временя меняются, и мы меняемся тоже; то, что мы с презрением отвергали когда-то, мы теперь принимаем почти полностью, не кривя физиономию… Это прежде роженицу окружал хоровод заботливых матушек, бабушек, нянек, тетушек; дом был полон услужливых рук, подставлявшихся с готовностью, и матери, собственно, оставалось сделать для новорожденного только то, что в ее силах. А теперь? Куда поисчезали вдруг эти добрые мамаши, бабуленьки, нянечки, тетушки? Навострили лыжи в кино, на посиделки (на скамеечках). Себя они стали беречь что есть мочи: по докторам бегают, лечатся от ничего; хотят подольше пожить в здравии и спокойствии. И поэтому бесконечная возня с дитем для матери, особенно для запоздалой, с первого же дня превращается в пытку. Хорошо еще, если попадется ей муж толковый, понимающий и будет тоже крутиться, как вол. А если нафуфыренный, надутый по-купечески (ангел на работе, а дома – скот?). Если он не ожидал, например, что родится дочь – оскорблен в своих лучших супружеских чувствах? Если – еще хуже – он в этот момент бежит от жены к ядрене Фене? Какой тут может быть расцвет материнского организма? А ведь так происходит нынче у большинства рожающих женщин. Сплошь принесенные эпохой маститы (некачественное питание, выхлопные газы и прочее), аллергия (штучки чудесницы химии); недосыпание, нехватка детских садов или небрежная, что греха таить, обслуга в них, что ведет к частым заболеваниям детей; отсутствие всякой помощи загоняют, в конце концов, роженицу – и она попадает с малышом в больницу.

Вот уж поистине справедливо: девушка мается, а женщина кается.

Да, сначала она, будущая мать, дрожит за то, чтобы все было хорошо с появляющимся на свет малышом, а потом? А если у него еще сепсис, и на ее глазах делаются уколы в вены, и он кричит? Или если нужно его морить голодом – от поноса? А когда жутко груди набухают молоком – не дотронуться до желез, и невыносимую боль причиняет прикосновение к ней ребенка, или когда, наоборот, иссякает молоко (понервничала, то, се), когда у ребенка нет стула, когда у него насморк, который ничем не вылечишь месяцами, и врачи говорят бог знает что утешительное, когда он срыгивает и рвет его, когда он вялый или, напротив, буйный, незасыпающий по двое суток? В это время думаешь: год бы жизни отдала за неделю его сна… Уж ходить сама не можешь – особенно, если рядом нет хотя бы вторых женских рук. На подхвате… Ведь если малыш беспокойный, почти каждую ночь встаешь бесконечно; а когда рваный сон из ночи в ночь – и не высыпаешься хронически; ходишь, как пьяная. Боишься диатеза, щетинки, насморка, перегреть на солнце, недогреть, недокормить, перекормить… Помню, у Колиньки шли зубы. Коренные. Потом – глазные. Такие клыки пробивались с двух сторон, что у него температура поднялась под сорок, и я думала, что стоматит у него: был очень характерный признак – выпученность глаз, рта; он лежал без движения, и уж начались судороги. И я подумала, что это менингит. Натерпелась страху.

А некоторые мамы кинут свое дитя – в гости уйдут, и ничего. Он весь посинеет в плаче. Молока материнского нет, так напихают кефиром – ребенка рвет; но это ничего, пускай себе. Зато по принципу: его развитие идет естественным путем. Но и некоторые нынешние бабки и тещи только помеха в воспитании ребенка. Ничего-то они не умеют, не знают и делать не хотят; лезут они к малышу с грязными, немытыми руками, обращаются с ним небрежно. Приедут с фанаберией, с капризами: дескать, почему их не встречают с хлебом-солью? Молодая мать с ног валится, лица на ней нет, а их встречай любезно, помой, накорми, угоди. Теща на кухне волосы чешет, сушит, трясет ими; потом они везде в доме летают, липнут. От таких помощников не дождаться помощи век.

Но, как говорится, маленькие детки спать не дают, а от больших сам не уснешь. Мне видится теперь отчетливо, насколько же справедлива была возмущавшая меня гинекологичка, которая говорила про дитя: «От чистоты не воскреснет, от грязи не умрет», – видится под напором новых истин, ударов судьбы. Это и Пушкин в «Золотом петушке» предупреждал об опасности женских чар – они страшнее любого врага, которого можно в открытой битве одолеть.

XXIV

– Да, люди поумнели рационально, – хрипловато говорила Нина Федоровна. – Как что, так бурчат повсюду: «Ой, как сложно дите воспитывать!» Отказаться вовсе от этой божеской привилегии? Да будет ли то человечно? Не обесчеловечит ли это нас вконец? А как же раньше матери воспитывали по семь-восемь и больше детей? И еще работали при этом сами. И чтобы раньше в крестьянских семьях кто-то из детей нагрубил, нахамил родителям или не послушался их – ничуть не бывало. А потом всех испортила власть денег и лозунг цивилизации: все можно, все дозволено. Решили друг перед другом в грязь лицом не ударить, перефорсить во всем один другого – платьем или прической, телевизором или автомашиной, походкой или фигуркой, известностью или скандальностью…

Мне рассказывала одна москвичка, отчего она рассталась с мужем. Он – большой строительный начальник. Получал хорошо; большие премии, кутежи… И что он делал? Бросит на пол окурок – говорит шестилетнему сыну: «Володя, подыми». Она пробовала запретить ему. Бесполезно: и ее изобьет, и сына. Володя поднимает окурок. «Володя, отнеси в унитаз. Опусти». Отнесет туда. «А теперь вытащи оттуда». Да это же форменный садизм! А вы знаете, тяжело обстирывать, обхаживать мужчин, когда их четверо вместе с мужем – прямо скажу, муторно.

Сколько я ни помню тот период, в который мои ребята особенно усиленно росли, физически преображаясь на глазах, – от четырнадцати до восемнадцати лет, – я не помню такого случая, когда бы они были совершенно сыты. Я пугалась их прожорливости всеядной, их ненасытности. На обед для них всегда ставила две полновесные порции; а спустя какой-то час они съесть могли еще ровно столько же, если не больше. Изумляла еще та быстрота, с какой уничтожалось ими все подряд, без разбору; эта их опустошительная прожорливость, приводившая в неподдельный ужас также всех наших знакомых, ставила меня в полнейшее замешательство: они поступали так, словно я их кормлю впроголодь или не кормила по неделям, не учила этикетку. Представьте себе, их отец, крепкий, сильный мужчина, работающий мускулами, – ел в три раза меньше, чем каждый из них! Непостижимо! Девушка обычно в этот ответственный период может подавить в себе желание съесть побольше; но юноша, видно, затрачивает на свой рост колоссально много энергии. В любую минуту, когда бы я ни спросила у сынков, хотят ли они есть, и ни предложила котлету, пирожки ли, яблоки ли или что-нибудь еще съестное, – всегда незамедлительно протягивались к пище руки, и она в мгновение ока, исчезала у них во рту.

А какими они разуделанными, бывало, приходили домой с гулянья! Ужас! В особенности Саня, такой заводной, что бациллами веселья заражал всех малых и старых; вовлекал всех в игру то в лапту, то в городки, то в футбол, то еще в какую-нибудь свалку. На нем горело все. И подшивать, и штопать. И чистить мне было что. Особенно Саня любил игру с мячом в воде. Мог бросать его часами, здорово работая ногами, чтобы держаться на воде. Он дотаскивался домой такой, что ложку не мог держать в руке.

Помня свою бесконечную возню с сынками и надеясь на их взаимные чувства ко мне, я недавно пришла к Лене – просить деньжат для своей поездки этой. А Рита бессовестно и влезла – отказала: «Нет, мы финансов дать не в состоянии». Но я ее оборвала: я с сыном разговор веду и к сыну обращаюсь. Назавтра он полторы сотни взял из кассы взаимопомощи и привез мне.

А теперь, прикатив в Москву, по Ритиной же просьбе навестила ее родителей; еще б не навестить: ведь мысленно я готовилась пропесочить их за Леню. Однако, надо сказать, они приняли меня и Колю отменно, с распростертыми объятьями: одних закусок накупили уйму; что вторая свадьба – так богато для нас стол накрыли. И язык у меня не повернулся посчитаться…

– Ну, видите! – с оживлением воскликнула Ира.

– Да, но все-таки: зачем же они насильно женили Леню? Так искалечить им обоим жизнь. Не только обоим, но и третьему, Мишеньке (если только больше никого у них не будет). Непоправимо… Какой же сын вырастет, если они заняты собой – все торгуются?

Я видела детей, которые в два с половиной года ходят с соской во рту. Поэтому и много их, необихоженных, ясельных, или, как говорят теперь в медицинских учреждениях, организованных, недомашних. Такие дети сразу бросаются в глаза. В том числе и агрессивностью своей.

Ничто, ничто не понуждает нас иметь детей. Тем более, уж если для молодоженов такой непреодолимой сложностью становится в наш век деторождение и это производится со столькими оговорками, с такой неспособностью и даже злобой, – для чего ж, помилуйте, их иметь, а для этого зачем жениться столь неискренним, негуманным образом? Ведь как просто и понятно это. Ну, если с неохотой рожаешь ребенка и даешь ему неполноценное, извращенное воспитание, если растишь его как бы между прочими своими взрослыми забавами, – это все равно, что выпустить из вуза неподготовленного для народного хозяйства специалиста. Тут только непоправимей все. На школу и общественность нельзя надеяться, что выправят.

XXV

Поезд мчался без передышки. Заметно вечерело. Тускло-желтоватый свет от коридорной лампочки косо освещал усталое лицо Нины Федоровны. Она с предосторожностью полуобернулась к выходу и сильней заторопилась:

– На грех не напасешься. Как говорят в Одессе, ты послушай: ты сейчас будешь смеяться. Но мне не до смеху. Еще не оправилась я от того, что позорно влип один парень мой, как вдруг узнаю, что уже попался на такую же удочку и второй – средний сын. С Саней история еще похлеще. Но всего-то я еще не знала поначалу. Беда пришла – не сказавшись. Счастье бежит, а несчастье летит. Ой, какой кошмар и стыд! Бывало, все в семье шло мирно, своим чередом, безо всяких выматывающих скандалов и осложнений. То все были дружны, предупредительны друг к другу. И за обед садились с ладком, даже похудевший, похмуревший Леня частенько наведывался к нам пообедать вместе с сюсюкающей Ритой. А тут началось невообразимое. И глава семьи вроде б стал ни причем. Добропорядочно улизнул в кусты. Разбирайтесь, мол, сами со своими высокими чувствами. И я-то при нем ни вдова, ни замужняя. Он присказывал не раз, что жена отдаст его за мизинец любого сына и потому смотрел на все сквозь пальцы. Сыновья могли сесть на холку мне – и мне это, представьте, нравилось. Пока меня не поразила… их неразборчивость в средствах. – Она оглянулась, дух перевела.

– Поистратились мы на старшего, обезденежели, а деньги позарез нам были нужны. Это обеспокоивало меня, как хозяйку. Однажды, уставляя обеденный стол тарелками с супом, я углядела в свежей газете таблицу погашения и возрадовалась без надежды: «Дай-ка мне – к Тихону, – проверю облигации… Авось нам повезет…» «Да поешь сначала, ты не сумятись; проверишь после, поспокойнее, – только и сказал мне Тихон. – А то ненароком выиграешь сотен пять, – ведь и есть не станешь от радости, позабудешь об еде». Он был по-всегдашнему прав. Я, действительно, все суетилась. Да все бабы суетятся, как наседки, квохчут около гнезда; все стараются успеть куда-то и чего-то не прозевать. Ну, отлучилась я в другую комнату, сличила номера облигаций с табличными: «У-у, наши облигации еще далече, – говорю погромче. – Мне ничего не надо. Вот когда семья на месте – и тогда моя душа спокойна». «Да? Ты думаешь»? – говорит Тихон как-то значительно. Облигации я убрала обратно в комод и вернулась снова к столу. И здесь у меня аж дыхание перехватило: что ж такое: «Сани нет?! Не может быть! Да где же он»! «А Сашка, мать, как видишь, сорвался, что ветер, и унесся куда-то», – с виноватым спокойствием, жуя, сказал от тарелки Тихон. Доложил…

Значит, пока я сличала облигации, он улизнул от стола, даже не притронулся ложкой к супу. До чего ж припекло его!

В жар меня кинуло. И куда ж он понесся, глупый? На свою погибель верную?! Да, похоже, что он к Миле убежал – к ней вырвался от меня; мне уже не до еды – она стынет на столе нетронутой. А Тихон святотатствует: «Да, и Сашенька скоро уплывет от нас». Ой, худо, горько стало мне в это светлое апрельское воскресенье. Я пролежала полдня. Затемпературила. Но меня заставили снова встать на ноги неотложные домашние дела и новые хлопоты.

Да, главенствовала я в семье. И бить детей не давала мужу. А сама их воспитывала строго. И наказывала. Помню, у Сани в 12 лет сигареты обнаружила: «На, кури»! Посмотрела на него, как он закашлялся. Решала: нет, на сигареты рано – буду давать деньги только на школьные завтраки. Играла с сыновьями даже в кошки-мышки-догонялки.

Что же может быть несправедливей жребия моего? Для всех работающих на производстве узаконены рабочие и выходные дни, а для стопроцентной домохозяйки, в какую я превратилась давным-давно, такого разделения дней и часов не существует; все дни напролет – настные или ненастные – я вожу от зари до зари по дому. Кроме этого, тащу сад. Оттого все руки мои в ссадинах и мозолях. – Нина Федоровна повертела руками, растопыривая пальцы. И еще-то я должна по-нужному углядеть за детьми, чтобы они как-нибудь чего-нибудь не натворили.

Спрашивается: а за что тогда мужа любить? За какую доблесть?

В ответ ей только слышно «тук-тук-тук», «тук-тук-тук» перестукивали на стыках рельс вагонные колеса.

XXVI

– Через день, когда мы с Саней чуть примирились из-за позавчерашнего, – дрожал и прерывался ее возбужденно-хрипловатый голос, – я нарочно бужу совесть у Тихона, задеваю его: «Все, теперь я на батьку имею зубок». «Какой зубок»? – искренне недоумевает он. – «Ну, сержусь на тебя. Ты знаешь, из-за чего. Не хочешь мне всерьез помочь…» «Да что ты, мать, на меня»?! – вскинется он натурально. И это-то взорвет меня: «Со своим равнодушием, бессердечностью ты человека можешь довести до нервного припадка. Так нельзя, Тихон…» – «Да какая пчела тебя укусила? Нескончаемо пилишь и пилишь меня за что-то». – «Как «за что-то»! Дело касается Сани. Нужно остановить, спасти его». Я сжигаю все мосты. – «А он от нас спастись нынче хочет, – говорит. – Кому что нравится». И ни одного дельного разговора с Саней не проводит. – «Поговорил бы с ним по-отцовски. Куда ж это годится»! – «Ну, и говорил, да он-то, мать, не очень слушает теперь нас: красотка ему ближе». И вот уляжется спать, закроется с головой одеялом, чтоб меня не видеть и не слышать больше.

И чем дальше, тем откровенней и невыносимей становились наши ссоры, чего прежде, в молодости, с нами не бывало. Все время мы держались молодцами, и все нашему согласию завидовали, а тут нас точно прорвало; мы с ним стали капризней, вспыльчивей, недовольны друг другом и тем, кто как сказал, что подумал и что сделал или не сделал. Я его обвиняю в том, что он поставил крест на ведении домашнего хозяйства, отошел от воспитания детей – все переложил на меня, благо я везу, пузынюсь; он – что я его не понимаю и что из-за этого даже не может дела вести; я ему кричу последнее, решительное (аргументы у меня все исчерпаны, и его суждения, порой логичные, ясные, приводят меня в бешенство) – я ему кричу, что больше жить с ним не могу. Но не могла ж я дать ему выставку: больше не являйся. Он замыкается в себе, натягивается. Ия даже ночью во сне доругивалась с ним, умоляла его одуматься: «Ну, Тихон!.. Ну, честное слово… Ты – как маленький ребенок…» Вот до чего дошло.

– У наших родителей тоже эта пора доругания, – сказала Люба.

– Тогда начну с кастрюлями, с посудой на кухне разговаривать: «Расплодились вы здесь, житья от вас нету! Сейчас я вас одна в другую позапихиваю – вы узнаете у меня!..» Начну их двигать, греметь. А то в шитье, в штопанье уткнусь.

Так и повелось у нас. Тихон ничего не предпринимал, весь ушел в работу, во все дополнительные общественные нагрузки: уходил из дома рано (любит пройтись пешочком), возвращался в позднь. А выходные дни тем более превращались для нас обоих в сплошное дерганье нервов. Или молча садимся с ним за стол, он молча смотрит на меня. Своими правдивыми глазами. «Ешь, пока горячее, чтоб не подогревать»! – скажу ему. – Молчит, смотрит – взглядом своим казнит меня. Брошу в сердцах ложку, уйду, в спальню. Лягу, не поевши. Он также уйдет куда-нибудь из дома. Такая пытка на склоне лет!

Рассказ Нины Федоровны подтверждал правило, что нигде так откровенны не бывают люди, как в дороге или при любой встрече с незнакомыми людьми; в разговоре с чужим человеком собеседник может досконально проанализировать всю свою жизнь, и похожее было теперь.

XXVII

Заглянул в купе Николай и, почувствовав, наверное, что его приход еще несвоевремен, нежелателен, с ревнивым и грустным подозрением поглядел на мать и сказал, колеблясь, что он хотел взять карандаш – достать с полки.

– Разгадывать ребус я буду, мама.

– Ну, возьми. – Она его скорее умоляла. – Только никуда не уходи, сыноченьку.

Антон свой карандаш достал из кармана и протянул Николаю. Тот, взяв его, исчез.

– А всему-то виной был мой ненаглядный Саня, – вздохнув, продолжала Нина Федоровна. – Я думала: что сделать, что? Думаю: сейчас я пойду за ним следом… Прослежу… И предупрежу плохое… Но что – по-существу, шпионить за ним, взрослым? Позор – следить за кем-то, выслеживать кого-то, вскрывать и читать чужие письма… Так весь вечер или день и промучаюсь в незнании…

А соседка Люба, между тем, злорадно бросала взгляды на меня. Уж удружила она мне, что вовек не позабудется. Даже не припомню уже, из-за чего мы с ней когда-то не поладили. Однако впоследствии все обострилось до крайности, в особенности из-за того матросского ангорского пушистого кота – о нем-то я вчера упомянула также, кажется. Кот жил у нас три года, да, года три в общей сложности. И Люба жаждала его заполучить – для своего сынка Володи. Вроде б вместо заводной игрушки.

Ну, мы по добру временно уступили Любе приблудного кота Ваську – чтобы он и у них домовничал тоже, если сможет; да там его не прикармливали, только тискали. – Любино семейство само питалось впроголодь и безалаберно – здесь с легкостью необыкновенной пропивалось все, что можно пропить. А для того, чтобы не выскочил кот вон, его, голодного, запирали в квартире. Ну, и естественно, что Васька – умница – не потерпел такой прием: он напрочь перестал бывать у Любы – избегал ее. Из-за него она вскорости скандал публичный учинила мне. Обозвала меня вруньей, ханжой и похуже; причем, говорила, дергаясь лицом, что я б должна краснеть. А когда я спокойно спросила у нее: «За что»? – она истошно взвизгнула: «Закрой свою варежку»!

Чтобы вам понятней стало, скажу, что Люба эта, издерганная чем-то женщина, могла запросто переговорить или заговорить сразу дюжину человек, комиссию содействия, куда она регулярно писала на нас доносы, что мы хлопаем дверьми, что мы смеемся, что поем песни, что от нашего Васьки, по ее мнению, у ней в супе оказались рыжие волосы; она могла заговорить и товарищеский суд, куда писались на нее заявления. Она научила сынишку Володю не здороваться ни с кем, высовывать при встрече со мной язык и выкрикивать: «баба Нина – дуля! Дуля»! Любочке подстать и муж Виктор, совершенный алкоголик, слесарь, в подспорье питью промышляющий также сбором и сдачей брошенных бутылок. Не раз он вне себя, тронутый, бегал босиком по лестничным площадкам и кричал, что он больной и очень нервный; не трогайте его, не то он зарежет всех к чертовой матери. И все-то сходило и сходит им с рук – под несгибаемым предлогом необходимого проявления к ним, больным и слабым, жалости со стороны здоровых, сильных – нас. Люба попрекала меня всем: тем, что я вырастила трех сыновей, что они столько учились – зазря, по ее понятию, штаны просиживали, что болели, что даже объедали своих родителей, женившись, хотя отделились, что они не только не пьянствовали без просыпу, как ее муж золотой, а даже в рот не брали спиртное, и не дрались.

Как позднее мной узналось, она-то ловко и подстроила ловушку нашему образованному Сане – в отместку за что-то такое, в чем я одна или сразу вся наша семья не угодила ей, психопатке. Наверняка она-то и кота нашего прижучила, что он бесследно исчез: сколько мы ни искали, не могли его найти.

Саня зачастил к своей любезной Милочке, объявившейся в нашем доме, в одном подъезде с нами, после того как их нарочно свела Люба: в конце марта Мила искала по соседям топор, – зачем-то он ей понадобился, а моя недоброжелательница, прекрасно зная лисью породу гостьи и зная еще, что в эту минуту в квартире у нас находился Саня один, умышленно подпустила ее к нам. Свое черное дело она сделала: Мила и Саня познакомились и подружились. И парень мой пропал.

Все-таки признаюсь вам. Наша Олечка ведь заживо сгорела на гумне в деревне, где у бабушки гостила летом. Там погибло трое их, игравших детей. Я, наверное, повинна в том, раз отпустила туда дочку одну. А Люба еще попрекала меня и даже ее трагической смертью. Она и отомстила мне полностью в своей ненависти к нам.

XXVIII

– Мила же быстренько обворожила, околдовала Саню, и непосильно мне было расколдовать его, чтобы он перестал встречаться с ней; оттого я чувствовала себя виноватой в чем-то перед ним, но и тем сильнее противилась его желанию жениться, когда он решился. Как будто предчувствовала все дальнейшее… Но был он до исступленности неумолим. Мои предубеждения были для него все равно, что мертвому припарка… – Нина Федоровна снова смахнула с глаз заблестевшие слезы и уже машинально обернулась на дверь. Отчего-то зябко повела плечами, хотя в вагоне еще не было ощутимой прохлады. Частично я видела Милу-то и ясно видела одно – что ее краса про другие глаза: но воспрепятствовать чему-либо была не то, что бессильна, но никак не вправе и к тому же морально не готова. Несмотря на то, что я наказана ужасно за свою самоуверенность, я убеждена: за молодых решать ничто нельзя, а вот помочь разумностью советов или делом следует – на правах беспокойных родителей. А то ведь часто родители страдают необъективностью в отношении своих детей… Они бог знает, что могут накрутить. Своей любви ради.

Хотя я и была против Саниного выбора, все-таки приготовилась к его свадьбе, которую он настойчиво проталкивал. Пошла по магазинам. Покупать подарки свадебные. «Это вы захотели, – говорю молодоженам, – а это еще от меня», – купила им еще по отрезу на костюмы. И говорю: «Мне для счастья вашего ничего не жалко; все отдам, только вам посчастливилось бы очень. Но скажите, дети, откровенно: вы-то будете друг с другом счастливы»? Саня удрученно промолчал, а Мила как-то так непонятно поежилась, повела плечьми покатыми. Я была поражена.

– Подумаешь, какое счастье – пожениться! – взыграла Рая глазами. – Сейчас я уже мечтаю: а нельзя ли мне выйти из замужества?

– Счастье-то, вы говорите? – быстро откликнулась Нина Федоровна. – Оно большое должно быть. Я оговариваюсь потому, что сама-то не испытала его до конца: меня мои сыночки подвели. Какой же важный винтик у них свернулся, надломился?

– Подумаешь! Не сложилась совместная жизнь – не поздно и развестись. Никто не осудит нынче. – И Рая встала: – Извиняюсь. Не буду вам мешать. Пойду. – И вышла из купе.

Нина Федоровна лишь поморщилась.

– Ну, я, значит, тогда повторно обратилась к сыну: «Учти, сынок, твоя мать все же любопытная. Уж если выяснять что, то выяснять до последнего. Так считаю». Он опять неловко замялся передо мной. «Ну, ладно уж, живите», – сказала я с какой-то прорвавшейся досадой. Ему на подмогу поспешила Мила: «Да, Нина Федоровна, надеюсь, мы будем счастливы, но только я чего побаиваюсь – он может вдруг запить». – «Запить?! С чего же?!» «Ну, может, я и ошибаюсь, – простите меня…» – И она слегка – целомудренно, как умела, потупилась.

Признаться, в ту минуту я пропустила мимо ушей сказанное ею. В голове чуть мелькнуло: мало ль отчего она несет нивесть какую чушь. Глупость! Я ведь досконально знала родного сына, – не в его характере опуститься. Был он очень молод и здоров, горд и непреклонен в своей жажде начать жизнь по-своему – свою. И волен выбирать себе друзей, попутчиков в ней. Это его право. Разумеется, тут он маленечко нахомутал; но из-за гордости, или стыда, не смеет мне исповедоваться. И это по-мужски. Понятно все. Но когда я все же посоветовала ему не быть столь беспечным, а быть предусмотрительным, – он смущенно засмеялся: «Мама, какие же вы консерваторы, право; ведь эпоха совсем не та, мораль другая…» А когда я, все-таки не успокоившись, предложила ему чуть отдалить их свадьбу – под тем мотивом, что если они поскорее женятся, то и скоро может появиться на свет ребеночек, а ему самому для начала, для поддержания своей новой семьи нужно еще покрепче утвердиться в жизни, – он еще уверенней сказал: «Предрассудки, мама! Будто бы и так нельзя…» И этим он больше пристыдил меня.

Какой же хороший, справедливый и толковый сын у нас с отцом! Он, Саня, вырос, наконец! А теперь, спустя два года после того восторжения его сыновней взрослостью и самостоятельностью, нейдет из моей головы то странное ее заявление насчет ее боязни, что он возьмет и запьет. Никак нейдет, – Нина Федоровна, остановившись, поморгала глазами. – Да, соколики, она, как говорят по-деревенски, родила ведь в девках.

– Ну и что ж? Не возбраняется… – сказала Люба.

– Нет, вы не поняли меня. Кабы только это!.. А у ней– то там, в Керчи, куда она умчалась живо, прихватив с собой и Саню, как бесплатное приложение, ведь старинные друзья-приятели, своя компания. Не для него. Ни-ни. И чтобы лишь удержать его возле нее, эта-то компания и подобьет его на выпивку; он после всего случившегося в точности может запить. Вы не думаете?.. Вот чего я страшусь теперь. Мила и одна уже учила его пить, как самолично я наблюдала раньше.

XXIX

– Я вернулась к их свадьбе. Ах свадьба… Тут-то все! – Нина Федоровна ткнула себя в сердце. – Я столько гостей загостила, о! Кругом я должницей была – отгуляла на свадьбах у многих знакомых, да и должна была всех пригласить к себе из простого долга гостеприимства. Живем мы все на виду друг у друга, не то, что у вас, в великих городах: люди по разным тоннелям ходят, бегут, ездят – не видят и не знают один другого. Зазвала я даже и Любу с ее скандальным мужем. Сделать по-другому я не могла. Не в моей натуре. Я не мстительна. Только думку такую вынашивала: пускай, если уж у Лени нескладно получилось с его экстренной, подпольной женитьбой, то Санину нужно отпраздновать вдвойне. Будет что вспомнить ему впоследствии. Этим я, неисправимая фантазерка, тешила себя. Ну, значит, гости отовсюду съехались к нам. И Милина мать – полная – из Украины доехала, сразу закомандовала всем и всеми. Засела за стол с такой важностью – держись! – словно делала нам одолжение какое. Она, знать, простушкой не была. Мой-то Тихон вмиг определил: «Эва, какая боевая, черт»! И уж обходил ее с опаской – бочком, не соприкасаясь с ней. А на переговоры с ней отсылал меня. Он – молодец! Ишь политик!

Меня-то все сватьюшкой, сватьюшкой величали. Даже величал подобным образом Петр Петрович, отслуживший, как и мой Тихон, всю жизнь в армии, офицер-коммунист; он точно, торжествуя отчего-то, благодарил меня за то, что мой сын женился на его племяннице и что так мы породняемся. В глаза он заискивающе засматривал… Как же, выдается замуж засидевшаяся девушка… Аж не по себе мне стало, неприятно… Только церемониться особо с кем-нибудь мне было некогда, потому как я у себя распоряжалась по-хозяйски, все приготовляя.

Признаюсь, вскользь я думала: какое наказание! Все-то эти гости, что прибыли (и издалека), не посчитавшись ни с чем, так обходительны и ласковы со мной, как с матерью жениха, а я-то, кочерыжка старая, все не могу в душе оттаять и помягчать к ним, добрым людям. Как это, должно быть, недобро с моей стороны! Нужно срочно исправляться! А соседушки уже после изложили мне кое-что существенное, что они подметили на самой свадьбе, но что я не видела нисколько.

Худшее шло поперед. Как обычно.

XXX

– А поезд все стоит? – оглянулась нервно Нина Федоровна. – Я волнуюсь еще и за Колю сейчас…

– Да он был все время на виду…

– Но я доскажу… У Милиной родни такая украинская традиция: во время свадебного застолья обходить стол с подносом и разворачивать на показ все подарки – демонстрировать их. А я невзначай, не зная того, сбила ей замысел, только она, родня, приготовилась негласно выступить: я большущий красивый торт вынесла, поставила на праздничный стол, перед невесткой и сыном, и сказала им прилюдно, что желаю им двоим большого счастья. – Она вытерла платочком глаза, качнула головой. – И за это самое Милины родичи возненавидели меня. Словно я преступница, смутьянка. А мне не до этого было. Все я делала, как заведенная. И это-то меня поддерживало. Хотя старшенький мой, Леня, и говорил мне из-за стола: «Мама, ты садись – посиди-ка с нами тоже; хватит тебе распорядителем да прислугой быть»! Но как ни прислужить сынку родному… Да еще в такой-то день… Все естественно для матери…

И потому, наверное, все, кроме накладки с тортом, было славно, хорошо. И стол, за который я переживала сильней всего, получился – удался на славу: всех он поразил, как я видела по глазам собравшихся. И поэтому все были довольны, веселы. Однако в самый-то разгар пиршества мой слух (я услыхала невзначай) неприятно резанула одна фраза, вскользь брошенная невестой; она, Мила, налила себе стаканчик вина, приблизилась с ним к своей матери Галине Витальевне и как-то ненатурально сказала: «Ну, давай, мамочка, выпьем за то, что мы обстряпали это дельце». Она выразилась именно так вульгарно. И та тоже заговорщически ответила ей: «Я давно этого желала, доченька – ждала, когда ты поумнеешь. И вот наконец-то тебе карты в руки…» Мне такое сильно не понравилось. О подслушанном я забывала и с досадой вспоминала между дел. В душе у меня остался какой-то неприятный осадок, точно я нарочно подслушала что-то секретное.

Пришла пора – всех спать уложила, приготовилась помыть грязную посуду. И только взялась за нее – ползет снова пить вся их протрезвляющаяся братия. С предводителем – Галиной Витальевной. Эта братия, забалтываясь, принялась укорять меня за невоспитанность, за корысть; видите ли, я посамовольничала, чествуя молодых: совсем пренебрегла святой традицией. И Галина, сущий командор, уже не лебезила передо мной, даже не называла и по имени-отчеству; а тот же Петр Петрович активнее других еще приструнивал меня: «Какая ж ты, тетушка, право, колючая! Не ожидал… Мы-то хотели, чтобы у ребят все было слажено честь-по-чести». И глазом при этом не моргнул. – «Я всегда взаимновежливая, – ответила я ему. – Не утруждаю себя злом. Я ссорюсь крупно раз в жизни». Выдержала я их наскоки необоснованные. Но после, когда они отлипли от меня, сильнейшая досада взяла меня – я впервые заплакала горючими слезами. Расхлипалась, как девчонка малая, – никак не уймусь. Где-то, где-то успокоилась.

Когда же все, наевшись и напившись, разбрелись по углам, у меня еще состоялся короткий разговор с Саней; он вдруг, как сидел, упал головой на руки, лежащие на столе, и громко, безутешно зарыдал. Он так несчастно, убито плакал, как не плакал никогда еще, ни при каких обстоятельствах. И все твердил бессвязно: «Прости меня, мама, ну, прости… Я такой несчастный… обманутый». И это совсем повергло меня в смятение.

А на следующий день, когда я стряпала завтрак для пробуждающихся гостей, Саня, чужой и ровно побитый, зашел на кухню. Он ходил еще картинно, ровно любуясь все время собой. Он этак отчужденно молвил мне: «Мама, ночью я, пьяный, кажись, наговорил тебе чего-то лишнего: так ты забудь просто. Я протрезвел уже». Я с укоризной поглядела не него: «Вот именно, сынок, ты мне ничего такого и не наговорил, – больно скрытничать стал; если б ты откровенен был со мною, как, бывало, прежде не таился, то много б лучше было для тебя и для меня. Ну, что ж, сынок, ты тут весь – только руки развести…» Он молчал, потупясь. «Все же, дети, знаете прекрасно о моих материнских чувствах к вам – и так гоните их беспричинно». Он еще холоднее нахмурился. И вконец отвернулся от меня. Да какие золотые сыновья были раньше, до женитьбы, мы всегда сообща обсуждали все на семейном совете нашем, а теперь они начисто в себя ушли, как в раковину спрятались. И захлопнули створки. Оттуда их никак уже не выудить. Ничем.

Сейчас я отлично понимаю, отчего люди дерутся, спиваются. Представляю себе… Поэтому и не случайно Милочка призналась мне, что Саня может спиться в Крыму. Парень совестливый. У него же сердце золотое, чувствительное. И она, видимо, заранее пугалась того, что едва он узнает всю правду о ней до конца, – он станет заливать свое горе. Причем, она будто хвасталась передо мной собою: вот попробуйте-ка раскусить меня! И так выдавала себя с головой. Иначе – с чего предполагать худое? С его стороны ни повода и ни намека никакого не было.

XXXI

Уже затемнело в купе. Однако, слушая рассказ Нины Федоровны, торопившейся довысказать свою горькую историю, никто свет не зажигал с всеобщего молчаливого согласия. Она говорила:

– Позднее все жильцы нашего дома подробно обрисовали мне, что за птица моя невестка; все кругом доподлинно знали, какого она полета, только не я, свекровь. Доброжелатели мне сказали, что все три месяца подряд – с января к Миле шастал симферопольский ее знакомый. Он и ночевал у нее перед тем, как Сане познакомиться с ней. От него-то она и прижила ребенка, забеременела. А я и не знала, хотя все кругом смеялись над Саней втихомолку, оттого что она его облапошила запросто. Но я все еще не хотела поверить чему-то плохому, потому что хотела другого – благополучия сыну. И почему-то еще верила, надеялась на лучшее. И Саня мне твердил сметливо, когда я с ним пыталась по душам разговаривать – вызвать его на откровенный разговор: «Все у меня в порядке, мама». Тогда я на все наветы – пересуды решительно ставила крест, покуда сама в чем-то не убедилась досконально; я отвечала доброхотам: «А мы разбираться в сердечных делах сына не хотим. Значит, существует обоюдное согласие у молодых».

Между тем припоминала: Мила до знакомства с Саней хвостом туда-сюда крутила, и тот ее приживальщик, должно быть, потому и бросил ее – не стал к ней ходить. С тем-то – извини уж, подвинься – ничего у ней не сладилось. Он полакомился – и след его простыл. И когда он неожиданно заявлялся к ней, она принимала у себя еще кого-то из мужчин. Бывало, он поднимается к ее квартире, звонит-звонит ей, и она, изменяя свой голос, как артистка (я иногда слышала: это – лестницей выше, а стены очень же тонкие, звукопроводящие) отвечает ему из-за двери, что Милы дома нет. И Саню моего та же участь ожидала и потом постигла.

Быстренько ж она его окрутила, приласкала, приворожила, притянула к себе. Чем? Она же моментально заимела власть над ним, причем заимела совершенно шутя; и продолжая относиться к нему свысока, с иронией. Сказывалось превосходство ее возраста, ее ума, ее изворотливости. Вот он ходит – сам не свой. Скажет только: «Мама, я пойду…» – И мнется. Я скажу сурово: «Ну, иди, иди скорей!..» Стала как колдунья какая: что бы ни подумала о нем, что бы ни сказала ему – все по-моему выходит, как ни кинь. Я крепилась. Только раз взорвалась, прикрикнула на него: «Куда тебя лихорадка на ночь глядя несет?! Думаешь: там тебя ждут? Ну, отправляйся! Не держу»! Я знала: так и есть, навострился опять к ней. А дом, говорю, ведь современный. Стены тонки, что барабанные перепонки, лишь усиливают звук… Итак, я отлично слышала, как она, Милочка разыгрывала свою комедию с Саней. Значит, едва я отпускала его, он как оголтелый несся от нас туда, наверх. Там звонил к ней. Безрезультатно. Я маялась, терзалась – и ничего поделать не могла. Тут я или шитьем займусь. Или посуду переставляю, вторично перетру – чтобы заглушить в себе терзанье.

За короткое время он неузнаваемо изменился к худшему. Начисто забросил любимое плавание и баскетбол. Увлекся Милочкой одной.

Да, видимо, попробовал – понравилось… А парень молодой, горячий, ладный. Итак, Мила поймала его. Увидели мы: она кругом огрызочек. Тем не менее, ему уже не позволяла честность бросить свою невинную девочку.

XXXII

– Потом одна моя приятельница призналась мне: «А знаешь, Ниночка, я во время их свадьбы, обратила внимание на то, что Мила сказала своей матери: «Слышишь, мама, мне теперь можно есть и рыбу в маринаде». Что, разве уж ждется у них ребенок»? – спросила она у меня.

«Какой же ребенок! Я что-то тебя не пойму…» – меня чуть удар не хватил. Рассудок мой помутился от ужасной догадки. Следовательно, Мила была в сговоре с матушкой – сообщницей по злу? Выходит, они из одного теста замешаны? И своей подружке Миля как-то хвасталась, что она подцепила такого отличного парня, каких раз-два в округе. О, боже! – вздохнула Нина Федоровна. – И теперь уже все, кто знал ее неплохо, даже часть ее родственников, говорят, не таясь, что хоть давай подпишемся под тем, что это очень дурной, очень бесчестный, очень развращенный уже человек. Да не зря же свои родные в конце-концов выгнали ее, не стали у себя, или при себе, держать. И она, унизила Саню тем, что окунула его тоже в разврат, сравняла с собой. А он был не очень-то сведущий в любовных науках, как, водится, и все здоровые парни, которые любят гонять мячи. Что ж, и поплатился… А я ведь предупреждала его остерегающе: «Смотри! Запоешь потом Лазаря». Меня-то, матери, он не послушался из гордости. Теперь и этот также стирает ее белье. На что это похоже!

Оттого-то, как я позже поняла, она и потащила Саню в Керчь – умчалась подальше от нас, покуда ее тайна ему не открылась. Ларчик просто открывался.

Это было, когда я в больнице лежала. Мила явилась прямо в палату ко мне. Неприступна, непреклонна. Словно провинилась я в чем-то перед ней. Заявила с ходу мне: «Знаете, мы с Сашей решили переехать вместе в Керчь». – «Что, насовсем»? – «Да, насовсем». – «Отчего же здесь вам не живется»? – «Да так…» – «Когда ж в отъезд»? – «Завтра». Я переполошилась. Саня же только что устроился на работу. Расчет берет?! Я-то сдуру думала, что глупо резать курицу, которая несет яйца. После свадьбы образовались долги. Сами понимаете… Хотела приструнить ее: «Надо же соображать когда-нибудь маленько». Но видела, что это не дойдет до нее: молодежь всегда норовит сказать и сделать что-нибудь обязательно вопреки. И лишь сказала невестке: «Что ж, если вы решили ехать, я приду вас проводить». И быстренько из больницы выписалась.

Нет, вы поймите меня: уж если Сане стало плохо после женитьбы, значит ему всюду будет плохо с женой. Мила по себе должна бы это знать, как практичная женщина. Однако она еще вздумала напоследок упрекать меня за то, что я, якобы вмешалась, повлияла на сына неправильно и что поэтому он переменился – охладел в своей любви к ней. Потому-де она и хочет изолировать его от моего отрицательного влияния. Ну, вы подумайте только!.. Фальшь на фальшь… громоздила…

Выписавшись из больницы недолеченной, я заспешила на подмогу в невесткину квартиру. И застала Милу в фартучке, растрепанную, в мыле всю, – умнее ничего она не могла придумать, как затеять предотъездную стирку накопленного вороха грязного белья. Ну, хозяюшка! Раньше никак не нашла для этого более подходящего времени… А стирала так: бело-не-бело, а в воде побыло, да и ладно. А как что – совет ей подашь или сделаешь замечание, так пробурчит что-нибудь, глаза в землю упрет. И теперь она проворчала: «Ну, начинается». «Нет, продолжается, – поправила я ее. – Всю жизнь это будет продолжаться»! – «Ну, спасибо»! – «Пожалуйста»!. Конечно же я засучила рукава да и взялась за стирку. Хорошо еще, что лето – все белье успело пересохнуть. Гладил же сам благоверный папа – я позвала его.

А Милины родичи – в обычном своем стиле. Они палец о палец не ударили. Даже хуже. Пришла ее приехавшая матушка-хохлушка; пришла, расселась, чтоб мешать. Сидит да еще подсмеивает нас; шпильки в бок подпускает: ишь как хорошо все получается у вас, сам тесть утюжит, хотя бы и мне по дому помогли. С такой все они закваской. Никто из них не обезживотится на работе.

Вижу, Саня мой отводит от меня глаза. Совестится.

«Да деньги-то есть у вас? – справилась я у него. «Нет, мама, мне не нужно больше ничего», – быстро сказал он через силу. А у самого ни копейки не звенело в кармане. Женушка его сбила, с места сорвала; его не рассчитали даже на работе – не успели. Потом расчет ему сделали (после его отъезда) – такой, что он остался должен производству семьдесят рублей, а не то, что что-то получить самому на руки. Говорят мне там, в железной бухгалтерии, что все до Сани уже было в запущенном состоянии и что в этом повинны прежние работники, но поскольку он приемку имущества делал, не проверив ничего, и уехал без разрешения, постольку и вычтем с него все, что причитается, и еще суд заведем на него. Вот во что выливается женино легкомыслие. Я сказала, что не позволю судить сына. Начет я заплачу. А будущее сына портить не позволю.

Наскребла я Сане побольше сотенки: ведь сердце у меня-то не на месте. Пришли мы на вокзал. Стоит он, провинившаяся голова, уткнулся взглядом в землю, в ногтях ковыряет. Худущий – как арестант. И чем он сыт – я сама не знаю. Ты, что окаменел? Молчит. Даю ему деньги: «На, возьми, сыночек». Поморщился. Мотает головой: «Нет, не нужно, мама». Ну, думаю: я не по тому адресу обратилась, Миле говорю: «У вас денег нет – возьмите вот». Она даже и не дослушала меня. Чуть ли не с рукой отхватила у меня протянутые деньги. В кошелек свой сразу их впихнула – и пошла себе вихляющей походочкой.

Мне затем аж дурно сделалось от своего великодушного поступка, я вся раздумалась-разнервничалась: и зачем же именно ей их преподнесла? В честь чего-то? За прелестные ее глазки? Ведь я твердо знала, что Саня ни при чем окажется. А достанется все ей. На этот счет она ухватиста. Известно: хищница!

Потом меня даже винили мои недоброжелатели – ее родичи, не простившие мне свадьбы. Потаковщица ты, говорили они мне.

Вообще-то дура я. Дура по самые уши. Ну, молодость не без глупости, старость не без дурости.

Заплакал Саня, как он убито плакал тогда ночью, но ничего мне не сказал опять. И так уехал. Без отметки в паспорте: даже и с учета не снялся. Не успел.

Мила прекрасно знала, что делала. Рыбак удит – рыбка будет. Боже, что я позже узнала! Ни слуху, ни духу от них долго не было. Я все ждала, терпеливо и нетерпеливо слала ему письма, телеграммы. Что случилось? Безуспешно. Но не прошло и полгода – Саня мой пишет мне, что извини за то, что не писали – руки не доходили и все прочее, и что Мила родила сына. Вот тебе на! В апреле они впервые познакомились, а в октябре она уже родила. Вот когда я, старая, поняла значение многого, что было для меня подозрительно, но не настолько, чтобы не верить людям, не настолько, чтобы я что-нибудь заметила и придала этому какое-либо значение. Подымались иногда в моем мозгу смутные подозрения. Однако только теперь открылись у меня глаза на то, что было подмечено мной раньше, будто вне всякой связи с чем-то очевидным.