banner banner banner
Свет мой. Том 4
Свет мой. Том 4
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Свет мой. Том 4

скачать книгу бесплатно


– Люди говорят, что недород лучше перерода. Уж не знаю как.

XVI

Затем Нина Федоровна дух перевела, дрожащей рукой проворно схватила со столика папироску, спички, но не закурила. Хрипловато, откашливаясь, зарассуждала дальше:

– По-видимому, воспитание детей это тоже искусство. Также здесь все свято, истинно, сложно, загадочно-непостижимо. И поэтому не каждой матери оно дается и подвластно. Нужно все отдать, всю себя во имя этого святого ремесла, чтобы из-под наших материнских рук вышли нравственно полноценные мальчики и девочки, а не какие-нибудь уроды, да чтобы впоследствии нам не стыдиться за своих воспитанников, не стыдиться их поступков. Дети – наше зеркальное отражение. И то именно будет, какое мы заложили в них с самого их младенчества.

Наступившая пауза – пока Нина Федоровна платочком промокала выступившие слезы на глазах – длилась тягостно. «Тук-тук-тук, тук-тук-тук», – весело меж тем выстукивали-разговаривали вагонные колеса. И Надя вновь заполнила паузу – начав, осторожно уточнила: что, возможно, это в большей степени зависит от того, впитывает ли ребенок от старших хорошее или сам по себе дойдет до всего.

«Тук-тук-тук», – резво подвыстукивали колеса.

– Но взрослые позабывают, что ребенком движет и владеет ненасытное, неистребимое любопытство ко всему на свете – нам видится истинное положение вещей иным: уже смещенным от золотой поры собственного детства. – Люба продолжала. – И потому читаются такие наставления: не прыгай, не бегай, посиди! Как-то я наблюдала такую сценку. Примерно четырехлетний мальчуган, сидя в столовой за столом, в отсутствии мамы (та выбивала в буфете талоны на обед) колотил ложкой по металлической кружке. Что ему, видно, очень нравилось – кружка издавала звонкий звук. И вокруг него собрались такие же дети отдыхающих: им тоже интересно это было, что концерт. Так вот молодая мама мальчугана, что фурия, подлетела к нему и залепила ему увесистый подзатыльник, ошарашив его и чуть ли не сбив со стула. Она истошно завопила: «Не смей! Не смей!» Он только пролепетал: «А почему?» Но она еще сильнее взбеленилась – задрожала, заорала на него: «Я говорю: не смей! Брось!» Ложку выбила у него из рук, отшвырнула ее вместе с кружкой. И тогда-то она расплакался от испуга. А та ему не объяснила терпеливо, почему нельзя греметь в столовой. Ведь на улице – пожалуйста! – греми. В какую-нибудь банку жестяную. Итак, часто мать необоснованно орет на ребенка, не может ему объяснить, что к чему; и он перенимает с улицы что-нибудь недозволенное, впитывает все в себя, как губка.

– К сожалению, нынче матерям это сделать просто некогда, – с назиданьем подхватила пришедшая в себя Нина Федоровна. – Нынче отец, как правило, бремя воспитательства почти не разделяет со своей подругой жизни или разделяет мало, недостаточно. Исключения редки. Мы воспитываем порой по жалкому методу дрессировки: «Если будешь хорошо вести себя – дадим конфетку, купим велосипед, проигрыватель». К этому иногда и я прибегала по необходимости. А чтобы улучшить воспитание детей, надо сначала приблизить мать к ребенку, то есть дать ей возможность (хотя бы в самый важный воспитательный период) не работать наравне с мужчиной, а вполовину меньше или вовсе не работать, а затем освободить ее от ребенка хотя бы на три часа в сутки. Ясли, детский садик – эти детские учреждения, очевидно, и выполняют отчасти подобную функцию; однако она-то в то время, в которое свободна от него, ребенка, во всю работает. А за двадцать четыре часа они ой, как устанут друг от друга. Я уж не говорю о том, что еще ужасней, когда в семье несколько ребят: несколько различных детских характеров.

– Но когда мать мне однажды объяснила, что за столом болтать ногами не годится, а также свистеть в комнате, а во дворе можно, то это до меня отчетливо дошло и запомнилось навсегда. – Заявила Люба. – А у нас еще сплошь и рядом: на девочке платье зеленое, носки синие, а ботиночки красные и нелепые громадные банты на голове. Кто же в ответе за все это дремучее художество, как не взрослые?

– И, поверьте, ничего-то странного в том нет – Нина Федоровна и не спорила тут. – У нас преобладает невысокая культура женщины, связанной с наукой деторождения. Все, по-моему, оттуда начинается – от общего бескультурья этого. И такая наука покамест бессильна: она недостаточно научна, что ли. Негласно считается почему-то, что это сугубо личная проблема; поэтому, дескать, пусть она и решается и разрешается лишь в семейных кулуарах, это слишком тонкий, деликатнейший вопрос. А ведь женщине порой, если не часто, и не нужен пока вообще ребенок (первый или второй, или третий); но если она вдруг забеременела, хотя и не хотела покамест, то чаще всего его рожает и воспитывает кое-как, отдаваясь этому не целиком. Среди других забот. А там (она не застрахована) у нее рождаются еще питомцы – и вот у нее уже нет выхода из этого порочного, я считаю, круга. Если есть, – подскажите мне: какой? Велика и победительна еще инерция людских рассуждений по этой части: так ведь испокон велось, это на женском роду написано – терпи! Потому-то – вы приметили? – нынче столько женщин развелось с истинно мужскими характерами (так как многие житейские вопросы они принуждены разрешать единолично, без участия мужчин), а мужчин – с доподлинно женскими характерами. То есть, с приземлено-инфантильными, безвольными. К таким тянут и мои два сына. Вот еще не знаю, как третий… когда с женщиной встретится… Нет, не хочу, не хочу я об этом думать! – Нина Федоровна дернулась как-то и, закашлявшись снова, схватилась за сердце, но спешила договорить: – В одну из последних ночей, в которые я иззябла и крайне измучилась со сном, я невзначай подслушала о чем толковали между собой три молодые женщины. Две спросили у третьей, давно ли она замужем. Она сказала, что шесть лет. «А сколько раз вы делали аборт»? – «Ни разу». – «Ни разу не рожали и не делали аборт»?! – «Ну, не может быть»! То было для ее собеседниц непостижимо. И были-то они не какие-нибудь невежественные, а, казалось бы, глубоко интеллигентные, воспитанные женщины. Почти мадонны современные. С томностью в глазах.

А какая тут премудрость кроется? Да нет никакой. Она кроется ни в чем ином, как в культуре самой брачующейся женщины – всего-навсего в пунктуальном соблюдении ею брачной гигиены. Только нужно воспитать в себе такую привычку. Один опытный старый врач в тридцатые годы мне рекомендовал обычное единственное средство, которым еще пользовались аристократки. О том я с самого начала попробовала поговорить и с невестками. И что же! Они подняли все на смех. И меня. И сами насмеялись… «О, да это ж надо вставать с постели каждый раз, – ужаснулась одна от души, когда я втолковала им секрет рецепта, – лучше пойти в больницу на день-два. Ничего. Как с мужем спать – так терпим. Вытерпим и это. Мы – живучие». «Ты сравнила! – сказала ей другая. – С мужчиной спать – одно удовольствие, а это…»

И склонилось у них дело к развеселым анекдотам.

Люба улыбнулась:

– Ну, зачем же она, культура, нам нужна? Пусть пользуются ею недотроги. Нам она мешает только.

– Оттого и дети бесконтрольно вырастают, – говорила Нина Федоровна. – Вон у соседского десятилетнего мальца спросили, кем он хочет быть. И она прямо сказал: бандитом. А дома его иначе и не зовут, как щенком. Такой малец отвратительный. Он-то запросто может преступником стать. И родители его уже сейчас не чувствуют себя ответственными за его воспитание. Им не до него, они целиком заняты собою: выясняют свои недовыясненные еще взаимоотношения – беспросыпу пьют порознь и вместе и дерутся, дерутся и пьют; оглашают криком всю улицу: «Караул! Спасите! Помогите!». То жена сапогом лупит мужа, то он ее чем-то.

Но я наказана другим. В жизни ни за что не знаешь и не можешь угадать, обо что и где споткнешься.

XVII

Кашляя и ворча, она пожаловалась, что ее всегда что-нибудь да мучает привязчиво, как бес, обессиливает: то несносный кашель, то порок, то еще неизвестно какое лихо. Не одно, так другое выявится. А то разом все накинется-набросится на нее. А за что ей такое наказание? За какие провинности? Ведь у ней лишь беспредельное желание дышать одной жизнью своих детей. На что Надя сказала потушенно, с прежней печатью бесстрастности и неотходчивой застылости в себе:

– Вам бы нужно париться чаще. Что? Вы еще не пробовали? Я так с десяти лет регулярно парюсь. Выгоняю все болезни из себя. Потому-то никогда еще и не болела гриппом и всяческими мелочными болезнями. Вы попытайтесь…

– Нет, порок – это не мелочь; парилкой его не выгонишь, а себя загонишь, – с твердостью возразила ей Нина Федоровна. – Я слишком много провалялась с ним. У меня ведь комбинированный порок. После ревматизма…

– Тогда нужно, видно, выпить иногда, не забывать – с усмешкой безапелляционно вставила быстроглазая Рая, ловившая любое мгновение для того, чтобы, главное, ей произвести отменное впечатление о себе, известно же, что при этом кровеносные сосуды расширяются и увеличивается обмен крови.

Нина Федоровна взглянула на нее с осуждением, недоумевая, должно быть, из-за неуемности ее предложения.

– Лучше всего годится сухое белое вино…

– Нет, я даже шампанское не могу.

– Ну, когда люди даже этого не могут, что же остается им?

– И девушка с быстро бегающими глазами одиноко рассмеялась от того, что она так поостроумничала. Сказала дальше: – Сама-то я – из Севастополя, а вышла замуж за мурманского рыболова, которому еще два года надо отрабатывать после своего распределения. И к Мурманску привыкнуть никак не могу. Уж как родители мои противились – не послушалась их. Дуреха!

– Все бы приемлемо, терпимо; но я терпеть не могу, если жена старше мужа, – неприязненно вспыхнула Нина Федоровна.

Отчего вдруг Рая ощерилась, сказав, что она не видит в этом ничего плохого; у нее самой муж помладше ее – и трагедии нет, очень даже чудесно они живут. Ну, а выпивает он, Володичка иной раз потому, что большие деньги заколачивает; когда они, морячки, приходят с лова в родной порт, местные лимиты на водочные изделия перевыполняются у них здорово. По ее разумению, проблемы мужчины для нее не существует: можно ведь иметь сто мужчин и за сто первого как нельзя удачно выйти. Ей, вероятно, доставляло удовольствие похвастаться примерной простотой и свободой своих взглядов и нравов, избавленных от всяких старозаветных предрассудков. И она, несколько свысока поглядывая на жестковатую в душе Нину Федоровну, сейчас же повторила всем, что Володичка очень-очень нежно любит ее и тоскует по ней, когда в плавании, хоть и младше ее на восемь лет; он верен и предан ей, она это знает. А загвоздочка у нее сейчас с тем – лишаться ли ей двухкомнатной родительской квартиры севастопольской. Ее отец полгода как скончался, а после его смерти мать ни за что не хочет жить одна в Севастополе – порывается к сестре на Украину; так что для того, чтобы ей, Рае, сберечь для себя их квартиру, нужно теперь с Володичкой расстаться и Мурманск оставить. И на что ж бесповоротно ей решиться? С кем же посоветоваться ей?

Однако Нина Федоровна, отрезав снова нелюбезно, что да, терпеть она не может, когда жена старше мужа, не хотела дальше слушать возражений на этот счет, даже перебила Раю.

XVIII

– Уж такой незавидный, видать, у матери удел, – говорила она: – ей больше всех приходится беспокоиться из-за всего; волею судьбы она призвана быть неотъемлемой частью своих детей, а выросшие дети вместо активной помощи громоздят для нее дополнительные нагрузки. Особенно когда непутево вступают в законный брак, причем, вступительную спешку в него еще объясняют невозможностью физиологически ждать дольше. Да, на корабль-то всегда попадешь, а с корабля на берег и не вдруг сойдешь, – нужно помнить. Так я неспроста говорю: исхожу из накопившегося личного материнского опыта. Ведь стараниями своего старшего сына Лени я познакомлена, а точней породнена с той московской семьей, в которой все четыре дочери засватались и обручились с женишками самым обманным образом – так же, как отрепетированно, женили на Лёне, и подзадержавшуюся двадцатисемилетнюю Риту.

При этих словах Нины Федоровны Рая наигранно воздела вверх глаза и демонстративно вздохнула полным вздохом.

– Не скажу, что мой сын ах какой агнец божий: дескать, не спросясь, сунулся в какой-то омут… Ничего подобного. Но свершилось это в Москве примитивнейше просто, все равно что в непроходимых африканских джунглях. Всего-то три года назад… Получается, что девушке лучше устраиваться с замужеством в молодом возрасте, а то ведь чуть перепустила она года – и все, никакой парень уже не позарится. Охотятся лишь мужчины – с точки зрения переспать. Посмотришь на таких тридцатилетних девушек – и вроде все есть в них; они все читают, смотрят, видят, умно говорят, а жизни их не позавиствуешь… Рита на три года старше Лени. А значит хитрей и опытней. Да уж, конечно, похитрей его. Она не могла не видеть, как ее сестрицы мастерски залучали для себя нужных кандидатов в мужья. И она блеснула этим тоже.

И опять же Рая, – она почти уже демонстративно здесь скучала и поэтому зевала, – воздела глаза и пошевелила еще губами, словно бы всем видом своим нам говоря: «Ох, и надоело же все это мне…» Для нее, видимо, не существовало всех тех отдельных глубин, из которых складывалось целое житейское море со своими пока нераспознанными глубинными течениями и хребтами и на которые Нина Федоровна тратила столькие душевные силы. Глубинные течения эти у взрослых ее детей не приходили в естественно уравновешенное, по ее определению, движение, так как где-то что-то было нарушено или отклонилось от нормы, и она придирчиво искала первопричину этих отклонений, чтобы еще попытаться все исправить. Пока не поздно.

Вытерев платком вспотевшее лицо (хотя по вечеру в вагоне уже дышалось легче), Нина Федоровна говорила вновь:

– Случается же так банально потому, что юноши, что воркующие голубки, больно доверчивы и наивны; женихаясь, они все-таки малопрактично смотрят на то, во что их доверчивость вместе с поспешностью обернется в будущем со сближением с женщиной напрочь забывается суровая правда: счастье может дать навек лишь союз двух любящих сердец. Без него-то ничего путевого не выйдет. Во всяком случае, мужчины большие идеалисты, чем мы, женщины, в особенности, если они молоды. И поэтому-то они очень глупо попадаются в руки тем, кто расчетлив, бессердечен и коварен даже, – в женщинах притворства больше, нежели в мужчинах, и поэтому-то и бывает очень трудно обнаружить его сразу. Молоденькие парни рассуждают: «Мне нравится в женщинах плавность, изящество, стать»! – «А мне – пикантность, утонченность». В этом они уязвимы.

Охотясь за девушкой, ее ухажер уже больше ни о чем не способен и не властен думать. И не думает о том, чем это грозит для него.

Неожиданно и Надя рассмеялась тоненько. Чему-то своему. Люба также улыбнулась. Слегка.

– Я уже сказала, что это женщина мужчину выбирает, а не иначе, – вздохнула Нина Федоровна – и это бесспорная истина, как бы ни казалось ему на жениховских радостях, что именно он в конце-концов нашел для себя ее, непревзойденного ангела, какого еще свет не видывал.

Рая фыркнула демонстративно:

– Просто мужчина глупеет от любви, вот и все. Исчерпывающее объяснение…

– Подсознательно или нет, – не удостаивала ее теперь Нина Федоровна внимания, – но так, очевидно, было и с моими благовоспитанными мальчиками. Сначала старший, Леня, погнался за столичной красоткой – и попался, как на блесну. Я знаю хорошо, из чего эта штука изготовлена-выточена: мой Тихон – заядлый рыбальщик. А потом и средний, Саня, клюнул на заезжую. И я их проворонила, одна я проворонила. Шутка ли! Столько трудов положено на них, сколько крови мне стоило их поднять, вырастить; я все свои силы безраздельно убила на них – и теперь ими какие-то вертихвостки командуют, цыкают на них, поворачивают их куда хотят, как манекенов… И разве не обидно мне, матери, за них? Не больно? Где ж на свете справедливость?

– Словом, тут плати, плати и… и не греши? – с тоской проговорила Надя как бы для себя одной. Ну, я пойду, а вот Вова у меня уже весь вареный: хочет спать. – И ушла с ним.

– Я подвихнулась со здоровьем своим, однако сердце у меня морально еще не переболело; хотелось бы мне отдохнуть и воспрянуть чуточку душой, обрести покой душевный. Подвели меня мои желанные. – Нина Федоровна точно всхлипнула. И остановилась.

Все молчали. Поезд мчался.

XIX

Ладонью Нина Федоровна провела рукой по усталому лицу, встрепенулась и, сжимая и разжимая на коленях пальцы, как видно, собралась с духом – вновь заговорила:

– Леня учился в Москве в военном училище. Учился, насколько мне известно было, серьезно, образцово, чем, впрочем, он и в школе-десятилетке обычно выделялся. Школьные педагоги нахвалиться им не могли, его ставили в пример другим; ему вручали грамоты, призы. Три года назад, весной, в день, в который выпускали его офицером, я ему послала большую поздравительную телеграмму. Я все сердце свое вложила, а он… он даже не соизволил мне ответить! О, мать родная, что я передумала тут! Как паниковала! Нигде места себе не находила. И на почту снова сбегала – удостоверилась, послали ли… И уж ни Тихон, ни Коля, ни почтовые работники и ни соседи не могли меня приободрить ничем, – в душе моей легло что-то тяжелое. Чувствовала я себя совсем чужой среди своих, в особенности после невнятного разговора с мужем своим. И было мне чего-то стыдно, нехорошо (хотя с ним, но не чувствую от него поддержки); и все это как-то нескладно, неуютно. Знала я: Тихон душевно не травился; для него как медленно текучий день, спокойствие себе дороже; вот это обойдется как-нибудь само, без моего ненужного вмешательства. Тогда я впервые страшно оборзела на него – напустилась… Ой, сцена была ужасная… А в эти дни еще неиствовал шалый ветер, такой, что бил в окнах стекла, ломая сучья и старые и молодые деревья, покрывшиеся листвой, срывал головные уборы с идущих, свистел. И что же могло случиться с Леней так, вдруг? Ведь прежде ничего подобного с ним не бывало: письма слал он мне аккуратно, часто. И на тебе!.. В раздумье я вспоминала, как когда-то его, крошечного человечка, выкармливала с ложечки и баюкала под колыбельные песенки, качая в удобной деревянной качалке; как он плевался, когда давала ему яички и сливки или сметану; как вязала для него варежки и носочки, показывала, что такое снег: как учила его нянчить меньшого братика Саню, очень беспокойного и капризного в детстве; как доставала для него бумагу и карандаш, чтобы ему порисовать, и как потом учила его слагать первые буквы. От рождения он был предупредительным, нежным и ласковым ко мне и к отцу, и ко всем; был опорой для меня, когда подрос. Я гордилась им дома и на улице, и в школе – перед детворой и взрослыми. Доставлял он мне меньше хлопот, чем кто-либо из детей, уж не говорю о Коле. Но… позвольте: Коля!.. Где же Коля?.. – осеклась Нина Федоровна. Ей сделалось худо. В глазах у нее потемнело. – Что, он, не пойму, не пришел еще откуда-то? – и резко она повернулась лицом к открытой двери. На чье-то движение.

Но там, на проходе, стоял на виду никакой не Коля – чернявый и носатый мужчина средних лет, остроглазый; он уверенным в себе тоном спрашивал, задержав ее, у знакомой, полноватой красивой дамы:

– Ну, как Орошевский, твой родственничек? Все не наглядится на кралю свою? Где он только подцепил ее?

Дама лишь вздохнула и развела руками.

– Ну, сказала же я вам, – обиженно-ершисто произнесла мурманчанка, рисуясь, усаживаясь снова на краю сиденья, после того, как она, приподнявшись по собственной воле, заглянула вглубь коридора: – он все там с той девушкой толкует. Что волнуетесь?! Цел и невредим…

– А что мне волноваться, – отмахнулась от нее Нина Федоровна, но глазами тревожно так и впилась в тех, что разбеседовались на проходе: она заинтересованно их слушала.

– И я с профессором Звягинцевым разговаривал, у него ведь такой же сыночек, экземпляр что надо, – говорил зеленоглазый и пышноволосый мужчина лаконично, языком, понятным этой обаятельной собеседнице. В четвертый раз он вроде женится – и все так, без разбору. Профессор вначале смотрел на проделки сыночка сквозь пальцы, расходовался на его множившиеся свадьбы. А потом все сантименты прочь от себя отмел. Я спросил у него однажды, как сын его живет. «Какой сын?» – удивился он быстро. – «Да этот, неуемный». – «Про него не знаю ничего, не могу сказать; теперь не живем мы вместе с ним». – И твой Орошевский – гусь хорош… Женился-то, надо сказать, блестяще… Да еще и умирает от телячьих восторгов к ней: она, видите ли, ласкова-преласкова к нему…

– Да, уж скажем, тогда, когда ей это нужно… – И дама захохотала. – Мы-то понимаем очень хорошо.

– В марте двадцать шесть ему исполнилось.

– Ого! Не думал я…

– А тут думай не думай, по теории относительности получается: хорошему стерва попадается, а плохому – хорошая. Как закон. Но и сам он – золотце, коли взял себе дурную и не может еще отказаться от нее, несмотря на все ее измены явные.

– Ну, скажу… Ты еще сумела приплести сюда и теорию великого Эйнштейна!

– Она с прежним мужем еще не развелась; того благополучно в тюрьму засадила, этого уже достаточно вымотала и уж грозит выселить из квартиры, ему принадлежащей, – что же еще надо!

XX

Наконец веселые пассажиры отошли прочь, и Нина Федоровна, понемногу успокаиваясь, глухо стала рассказывать дальше:

– Тогда прошло четыре долгих, безумно долгих дня, прежде чем Леня прислал мне краткую телеграмму. В пять слов. Удосужился-таки оказать сыновнее внимание родительнице. Да только в этой телеграмме по-деловому извещал, что такого-то числа выезжает к нам домой. Ну, выезжает, так выезжает; мы стали ждать, приготовляться. С радости от сердца у меня вроде бы отхлынуло, с сердца тяжесть сняло, но теперь уж обеспокоило меня другое – что же скрыл сын от нас? Подсознательно я чувствовала (видно, издали передавалось мне его какое-то переживание и неспокойствие), что что-то то – мнительно-тревожное надвигалось на меня; оттого все чаще и разбаливалась голова, на которую никакие таблетки не воздействовали утишающее. И вот чем ближе был день его приезда домой, тем сильней, отчетливей становилось во мне это чувство и тем ранимей, раздражительней я казалась окружающим и самой себе. Ой! – просияла она, обрадованно всплеснув руками, – его так торжественно встречали все, особенно его бывшие одноклассники и одноклассницы: цветов понанесли полный-полный вокзал. И мне столь приятно было видеть, что Леню моего все уважили, не забыли… Что же может быть для матери дороже? Оттого я в эти первые часы – даже отключилась от осознания предчувствия чего-то омраченного.

А дома у меня – как прежде: все для него, его; только захоти, руку протяни да возьми все то, что ни пожелается, – молнией исполнится. Только вижу: он сам не свой – пасмурный такой, пришибленный – ходит день, второй. Как по клетке. Сумятится. И густой полумрак у него в глазах стоит. Вижу, что-то непонятное случилось с ним, моим ненаглядным Леней; его будто подменили поразительно: сделался увертлив даже от меня, его душеприказчицы. И как столкнется с моим взглядом испытующим, так сразу ж отвернется от меня, по-отцовски хмурясь. Отчего-то у него задергался нерв на лице, подрагивали руки и по-странному еще заклинивался погрубевший, возмужалый голос. Мне уж было не по себе. И почему-то стыдно за него. И в тоже время жалко его. Я боялась разбора с ним.

На третий, кажется, день я не вытерпела больше. Безо всяких там околичностей – напрямик – говорю ему: «Что ж, сынок, давай начистоту выкладывай, что у тебя стряслось; самостоятельно ты не можешь развязать свой язык, а я чую все-таки, что неладное с тобой творится. Ну»! Никого кроме нас в доме не было. Я выбрала такой момент совсем не зря, обдуманно: Тихон со своим спокойным равнодушным спокойствием, – как хотите, – мог только помешать нам, а не помочь.

От того, что я сказала, Леня как-то сжался, смешался весь передо мной, за столом я сидела; я села специально – чтобы лучше опору под собою чувствовать. Был он словно ученик-третьеклассник, врасплох вызванный к доске и не выучивший добросовестно урок: жалко-испуганно взглянул на меня – и потупился. Но с чем-то приехал все-таки, и ведь нужно говорить об этом рано или поздно, – это видно. И с мученьем он выдавил: «Ты, мама, уж прости меня за то, что я не сказал тебе про все, что без твоего согласия вышло…»

Все захолонуло у меня внутри. Не дождусь конца фразы. Господи! Вот оно, предчувствие, тревога материнская… «Да что же? – спрашиваю у него. – Что же? Говори скорей! Не томи меня…» «…Я женился, мама», – долетело до меня… – «Как же так, тишком?!» – «Да, так вышло…» – И руками он развел бессильно. Принялся за пуговицу на пиджаке – крутил. «Да оставь ты ее в покое, – взорвалась, задохнулась я: меня бесила его жалость, его окаянное непротивленчество. Мне мешали слышать себя, здраво рассуждать – его приспущенный голос, его мельтешащиеся крупные руки. И еще допытывалась: «А на ком же»? – с боязнью досказать такое ненавистное для меня слово «женился». И так спрашивала для того, чтобы чем-то заглушить в себе поднявшиеся обиду и страх за сына. «Ты ее не знаешь, мама. Она постарше меня. Я тебе о ней не говорил, не писал». – «У тебя же симпатия была – молодая, душевная, уютная девушка. Не далее как прошлым летом ты ведь раньше из отпуска – от матери – уехал, чтобы только заехать под Саратов, повидать ее. Забыл ее без надобности?!» И в детстве у него была милейшая избранница. Могла б составить ему партию. Случайно встретились они опять недавно – и был он этим очень счастлив. Но она – не намалеванная, не химическая девочка. А им, мальчишкам, нынче подавай вот с такими, – показала она, присвистнув, – ресницами. Сиреневые губы, сиреневый лак. Выбор – как на ярмарке: бери, пробуй…

Ну, мало-помалу я вытянула у него признание, как его, слепого и доверчивого рыцаря, женили. В общем, без него его женили. В прямом, истинном значении. Из-за этого он, значит, вовремя даже не смог прочесть мою поздравительную телеграммку: именно в день присвоения ему лейтенантского звания, как он вышел с выпускного училищного бала, так уж больше и не попал обратно в училище. Как залучили его, чистенького и свеженького, те предусмотрительные сестры, как напоили водкой и женили на своей сестре, так уж больше – ша! И не выпустили его никуда. Они ведь там же, в училище, работали и поэтому отлично знали, кого им получше выбрать и кто потом ни за что не будет брыкаться-отбрыкиваться.

А матушка у них (я и ее повидала) пройдошная – сто очков вперед любому даст. Ядреная, круглая, с гладким лицом. Она не могла не быть сообщницей дочерей.

И ведь, что обидно: он до этого вовсе не гулял ни с какой из этих сестриц. Однако они его затянули к себе, подпоили и спать уложили. Наутро он протрезвел лежащим в постели рядышком с одной из сестриц, и вся квартира это видит… Все как нельзя проще для смекалистых сестриц. Они его и Риту еще в постели и поздравили… А он-то, такой податливый, отзывчивый теленок решил грех свой прикрыть постыдной женитьбой этой. Тут и естественно еще: он курсантом жил пять лет в очень ограниченных рамках, а к тому же мало знал или вовсе не знал женщин, но любил обихоженность, не отказывался от нее (я сама его приучила к ней). Так и стал, наконец, взрослым мужчиной, собственником жены.

Он на сложившееся обстоятельство ссылался, напирал на него.

– При нашем-то женском голоде на мужчин… – игриво сказала Рая, – может, она и влюбилась в него? Бывает у нас. Когда-то я, например, не могла быть равнодушной к одному военному, стройняшке, из-за того, что он носил до блеска наваксенные сапоги.

– Ну, так поговорили с ним по душам… – Нина Федоровна торопилась досказать: – Он все беспокоился, приму ли я нормально Риту, если она приедет к нам, на жительство вместе с ним, – ему назначение сюда дают. С тем-то он и прикатил домой. На разведку. Но все равно теперь для меня его постыдный женительный акт был равноценен смерти чего-то очень-очень дорогого: в пропасть ухнуло безвозвратно все хорошее, святое, чем я жила-дышала столько лет.

XXI

В купе вошел светившийся юным лицом Коля, но, неожиданно увидав, что его место занято, а мать говорила что-то всем – она лишь глянула на него приветливо и взморщила лоб, – он замялся и затем находчиво сказал, что возьмет журнальчик с полки; достал его и, не мешкая, снова вышел.

– Да, да; только далеко не уходи, сыноченьку! – взмолилась Нина Федоровна вслед ему. И продолжала: – У нас Леня погостил одну недельку, как опять в Москву подался. И вскоре уже прибыла с ним и она, его бессовестная совратительница. На постоянное жительство. Ужасно расфранченная и раскрашенная. Ну, точно клоунада.

– Молодец, что хоть не побоялась ехать в такую даль и глушь, – одобрительно сказала Люба. – После-то Москвы…

– А что ж ей оставалось делать? – судила Нина Федоровна. – Торчать в своей Москве – вдали от мужа? И чего же ей бояться? Мы ведь не съедим ее, да и она сама не из пугливых: о, палец в рот ей не клади – откусит руку! Места и климат у нас здоровые, отличные, толчеи такой, какая бывает в столице, нет; Лене, как молодому военному специалисту, неплохую квартирку выделили – так чего ж ей не жить! На всем-то готовеньком… Все условия… Я много хуже когда-то начинала…

Я чем еще недовольна. Раз я пришла к ним, молодоженам. Грязища в комнатах – невиданная. Словно сам Наполеон у них по дому прошел. Все кругом запущено, завалено всем, чем попало. Гусар со шпагой завалится. Я даже растерялась, встала на пороге: «Что это у вас?! Приборка или так всегда»?! А Леня мне уже с какой-то досадой отвечает: «Мама, меня же не отпускают со службы, чтобы постирать белье»! Это ему-то стирать ее же белье! Его-то белье я сама стирала в то время. Никому не доверяла. Даже его раскрепощенной жене.

– Точно также и для моего брата, когда он женился, наша мать целых три года стирала белье, – сказала Люба.

– Конечно, мать есть мать, – повторила с воодушевлением Нина Федоровна. – Не для себя живешь. Но она, Рита, здоровая – лосиха да еще и не работала пока нигде и не могла справиться с делами в своей семье! Не пойму… Надо делать небольшие, но частые постирушки, пока не накопился воз грязного белья! Да какая ж выйдет из нее хозяйка! Видите ли, как поймала муженька, так уж и не может не только постирать платье, но и сварить обед толком!

Как что, так у ней готовы отговорки: я не знаю, не умею, делать не буду, не хочу; я для того замуж выходила, чтобы не работать и пожить в свое удовольствие. Меня надо обхаживать, за мной ухаживать, и муж должен обеспечить меня всем. Да подумаешь, великое дело для него-то, для здорового мужчины, – постирать бельишко или суп для меня сварить! Да такое для него должно быть подлинным счастьем, раз я с ним. О! Какая она мастерица рассуждать да причитать. И живет-то она так, чтобы ей лишь хватило до обеда, и все; о дальнейшем она нисколечки не думает, на завтрашний день не рассчитывает.

– Ой, и я не представляю, – покаялась Люба, – как все-таки как можно жить, например, без водопровода и газа. Я бы не смогла, наверное. Да, в двадцать лет мы, девушки, еще такие вывернутые: прежде всего, мечтаем о том, чтобы он был обязательно метр восемьдесят ростом, а над всем остальным еще не задумываемся.

– Вот! Вот! Как сын мой, пропащий… уже двадцатисемилетний. Он, Леня, по первости еще оправдывался передо мной: «Но она же, женщина, чего-то стоит, мама. И умная, и красивая». Я не заблуждалась вместе с ним: «Что она нарядная – не спорю; что умна, стройна, что обаятельна – нет, не соглашусь с тобой. Она – обыкновенный понедельник. Без малейшего чувства юмора, без чувства меры во всем». И хорошие вещи на ней не выглядят: как-то все аляповато. Вот уж по Сеньке и шапка, – до чего удачно сказано нашими предками. Напялит на себя какие-нибудь орластые брюки и щеголяет в них дома и на улице! Я мысленно себе сказала: «Да это счастье, что женщина юбку носит; несчастье, что она покушается на мужской гардероб». Леня отстаивал ее умственные заскоки, – объяснял все тем, что она еще затукана темпом столичной жизни. «Чем же ее тукали? – разражалась я. – Дай бог, чтобы сейчас так припеваючи, как она, жили бы жены других мужчин. Знать, она ни к чему неспособная, не только к супружеским обязанностям: если бы была хваткой, то и училась бы в институте, цеплялась бы за ученье, за знания. А она после школы никуда не поступила и не стремилась даже поступить, не могла себя заставить налечь на учебники, программы институтские. Она, стало быть, – пустое место».

Сын, безусловно, обиделся на меня. Надулся. И навсегда положил между собой и мной дистанцию: отчуждался.

Правда, нынче многое в жизни не заботит молодых в той степени, в какой заботило нас прежде; изменились к лучшему условия, а вместе с ними – все понятия и представления. Сейчас прямо глаза разбегаются от большого количества хороших вещей и продуктов. А раньше?.. Сахара в магазине не было вовсе. Пойдешь за ним – очередь завьется такая, что не сразу поймешь-разберешь, где и конец ее.

Итак, Рите пеленки надо стирать, а она бросает все и заодно ребеночка своего и несется в парикмахерскую, чтоб наманикюриться. И только они поженились, сейчас же начали шиковать. А с чего? С какого достатка? О, господи! Я не знаю…

– Что, Рита родила уже? Мальчишечку? – с интересом спросила Люба.

– Да, привычное дело. Она вышла из семьи ниже средней, с мещанским укладом, и поэтому все делает для того, чтобы держать Леню мертвой хваткой. Зачем же выпускать его из рук? Так вот, маникюр сделает, а потом из-за него ей и стирать нельзя; тогда она вдруг объявляет: «Надо сегодня в кино слазить. Или: пошла на скачки» (называет так танцы). А как же белье? А пеленки? А уборка помещений? Вон бабка постирает да приберет, не развалится. А Мишенька? Вон бабка с ним посидит, не рассыплется. Чай, она – мать тебе, Ленечка, – она не может не желать добра тебе… Любимые у ней присказки: «тыбы», «выбы». «Ты бы сделал», «вы бы сделали». И только шпыняет Леню; звенит на него, точно пчела назойливая: зынь-зынь-зынь…

Рая рассмеялась и подняла вверх глаза, чтобы, верно, слезы не катились из них, не подмочили подведенные тушью ресницы.

XXII

– Да как же это я по-молодости старалась все понять, суметь! – возмущалась Нина Федоровна, прикладывая платок к разгоряченному лицу. – Бывало, я у всех хозяек подробно вызнавала, как перловую кашу сварить, как тесто замесить, как в голодное время спасти ребят, что в ржаную муку домесить, чтобы хлеба побольше выпечь. Все хотела у старших перенять, постичь. И забот-то у нас было неизмеримо больше, чем у теперешних образованных молодых родителей. Так, в период военного коммунизма пели: «Сарпинковая блуза и колодка на ногах…», – пропела она. – А нынче вон пятнадцатилетние ребята серьезно обсуждают, как и где подешевле купить какую моднецкую куртку. Ну, ладно бы девчата, а то ведь парни вещами заболели… Все стало нехорошо, навыворот. Дома, если ребенок по натертому паркету в грязной обуви пройдет, мигом ему подзатыльников надают; а если он стекло общественное разобьет – ничего, не спросится. Редко кто одернет. В Ленинграде мне запомнился один случай. Ехала в трамвае бабушка с внуком лет пяти; бабушка сидела, внук стоял, хотя трамвай был полупустой. Но один мужчина в конце вагона стоял. Окружающие стали уговаривать малыша, чтобы он сел. Тогда бабушка сказала всем твердо: «Запомните, что если в трамвае хоть один взрослый человек стоит, внук ни за что не сядет». Вот как здорово! Все бы так… Был бы толк…

Мой жених (в тридцатые годы) никакого приданого да роскошных, дорогостоящих подарков мне не дарил, а как пришел сам ко мне с одной подушкой (от своей разлюбезной матушки), – я развернула ее: все ее нутро – наволочка на наволочке – в дырах, – приняла я его, и стали мы с ним вместе с этого жить. С иголки, с нитки. Добро по крупице наживали. Иные современные люди почему-то думают, что чем больше всего ими накуплено, тем лучше для них. Какое заблуждение! В могилу все равно с собой ничего не унесешь. И прежде другое отношение было к деньгам. Тех, кто имел тяготение к мошне, в народе не любили; кто роскошно одевался – тоже. И это тогда было справедливо, по-людски.

Крайности сходятся. Рита еще бракосочеталась, а для будущего ребенка уже заказала целый гарнитур всякой всячины из Москвы. Мебель мы подобрали на месте, все поприделали в ее новой квартирке – только живи и радуйся. Мы, родители, без задержки помогли им во всем и всем. Начала она деньги бездумно сорить направо и налево… Ой! – И вообще у нее богема. Только цунами до нас доходит. И разыгрывают уставших молодые. Она возьмет и в восемь часов вечера завалится спать с младенцем. И изнемогающая вся, умирающая вся. Как-то я приехала к ней – выплывает ко мне, вся сверху-донизу в расписных кружевах. Да, не заладилась у них семейная жизнь. С рождением Мишеньки лишь наступили новые осложнения. Видно, на неправде долго не может держаться; любовь – та же подруга жизни, ее подспорница. А откуда же у них любовь?

Как признали медики, оказалось, что и по-научному им нельзя было жениться: у них резусы не сходятся – положительный и отрицательный. Обычно молодая женщина после родов хорошее, краше становится. А Рита стала какой-то вытянутой, скособоченной и … злой, как сто чертей.

Вот Мишенька убавился в весе на сто пятьдесят граммов – опасаются за его жизнь, врачей тормошат. А в груди у родительницы мало молока – ему не хватает. Опять тревожатся. Постоянно так. Надо ему к груди привыкать, а мама приучила его к соске. Не зная устали, тоже заодно дежуришь у них. На правах беспокойной бабушки.

Двухмесячный, он не может же просморкаться. Сопли у него где-то внутри. Спать не дают ему. Не помогает ни материнское молочко, заливаемое в нос пипеткой, ни прописанные капли – они только расширяют сосуды; дышать ему вроде бы легче становится, но потом все по-прежнему или хуже происходит. Ночью он захлебнулся слюной, закашлялся. Вскочили. Думали, что круп начинается. Утром вызвали детского участкового врача. Она – неприступная – ни одного дельного совета никогда не давала. Нам больше помогала патронажная сестра. Врач заскакивала на две всего минутки, что она могла увидеть? «Нет, я насморка не вижу. Не нахожу. Ребеночек здоров. Только не кутайте». Она ушла в отпуск. Вместо нее пришла по вызову новомодная молодая врач с отполированными лаком ногтями. «У вас ребенок в какой-то прострации». Укол прописала. Противогриппозный. Ампулку в аптеке мы взяли. Назавтра уже третья врач пришла. Чистые легкие обнаружила, обнадежила нас. Укол погодила делать. А ребенку все хуже. Где же опытного детского врача взять? Его нету.

– Но ведь раньше детских врачей вообще не было, – сказала Рая. – Мне мать рассказывала: ее сестра, то есть моя тетя, годовалой выпала из окна, и попросили тогда врача определить, не повредила ли она что, а тот и сказать ничего не может, как у ней позвоночник, пострадал ли, – он, врач, не лечил детей ни разу.

– Ну, раньше люди и пороха еще не изобретали, – вскинулась Нина Федоровна. – Лупили друг друга копьями, пиками, тесаками. Что сравнивать с временами царя Гороха! Мы же передовое общество строим. А все недоделано или часто делается кое-как. В вагонах вон сквозит; новые дома панельные, как решето; в поликлиниках персонал рычит, лучше туда не ходи; в школах учителя устали бороться со школьниками-лентяями и влюбленными. Только и слышишь по радио: на столько-то раньше дней сев закончили, столько-то молока надоили, а все не хватает нам самого необходимого, элементарного. Люди болеют чаще от усталости, либо от физической малоактивности. Нам некогда оглянуться на самих себя. Подобное и с воспитанием детей. Так что же мы за жизнь такую делаем с большим усилием или спустя рукава?

Сначала Мишенька действительно слабенький и тощенький был, когда принесли его из родильного дома. Одни косточки. А спустя два месяца надулся – полненький стал. Кашку с молочком только давай. Семь раз в день нужно кормить. Голосишко уже басовитый. Посидишь, повозишься с ним – о! Он вымотает душу из кого хочешь – захвораешь, лежишь неделю дома.