
Полная версия:
Свет мой. Том 3
– И все же, Антон, мы с тобой разные. А сосуществуем вместе лишь благодаря тебе. Пока еще сосуществуем…
– Но я не тащу тебя насильно. Вижу, что не гож тебе, не мил… – не упрямился он. – Один чудик на причале у двух туристов спросил: «Вы откуда?» И ему старик ответил по-английски, что они из Америки. «А, Америка?! Ну, годится, хорошо!» – Мужик не был удивлен услышанным. Нисколько.
– Не смешно, – рассудила Люба.
– Очень грустно, – согласился Антон. – И ведь стоило шторму быть.
– Шторм тут ни при чем!
IX
Жизнь людскую не отсортируешь по какому-то шаблону, хотя она и типичной может быть у многих.
И у москвичей – Тани Кашиной и Кости Утехина, приехавшим сюда с дошкольницей Надей, тоже наблюдалась все дни разноголосица, непонимание друг друга. Словно это было такое болезненное состояние, близкое к критическому. И нужно было балансировать все время, чтобы не сорваться.
Таня, красивая жгучая брюнетка, в отличие от большинства пляжников, мало плавала и мало загорала; она плохо переносила жару, хотя таковой уже теперь и не было вовсе, и потому здесь, у плещущегося моря обыкновенно вязала, устроившись поудобней где-нибудь в тени. И невесело – удрученная чем-то – подытожила скоренько, не успев еще освоиться на отдыхе как следует:
– Нет, я больше никогда и ни за что не поеду отдыхать на юг. Точка!
– Отчего? – спросила Люба. – Голова болит?
– Заболит, если здесь я одна взрослая с двумя детьми: и за мужем нужен пригляд не меньше, если не больше, чем за дочкой, сколько не долби его, безголового. Вон залег медведь… И ухом не ведет.
– Он же, Танечка, сгорит! – всполошилась Люба. – Он заснул!
– Ничего ему не сделается, – успокоила Таня. – Раскалится докрасна, а утром снова весь порозовеет: свойство кожи у него такое.
Рядом Надя увлеченно рыла пещерку.
Между прочим Антону и Любе нравился этот мужиковатый великан Костя своей добродушностью, общительностью, подвижностью, хозяйственностью. Он обладал и певческим даром. Здесь много плавал, нырял, добывал продукты, заводил знакомства. Его же везде сразу узнавали и признавали за своего человека. Антон даже удивлялся тому, что Таня – невеликая росточком жена – командовала Костей, как хотела, к чему тот, однако, относился очень спокойно и покорно, принимая все как должное.
– Вы его не защищайте, – сказала Таня. – Тут же в первый день, как приехали и с вами спустились к морю, ему душно захотелось выкупаться. Ну, мы только что разошлись с вами после этого купания, как он и говорит: «Ох, и приятно же искупался! Ты себе не представляешь…» А я тут спохватилась, ахнула: «А где же моя сумка? Ты ее в руках держал…» «Да, у моря, на камнях оставил», – говорит, не веря себе. «Вот тебе и юг и отпуск!» – подумала я с ужасом: в моей сумочке лежали почти все наши деньги. Костя потом рассказывал, что я стояла белее белого камня. И вправду, со мной едва обморок не случился. Даже ноги подкосились, не держали меня. Страдаешь-то не за себя, а вот за нее, – кивнула она на дочь. – Ну, подхватился мой Костя – так понесся сверху, с кручи, куда мы уже поднялись, – наверное, за одну минуту скатился вниз, к пляжу. И как только не разбился о камни и не разодрался о кусты. И я, безумная, бросилась вслед за ним. А Надюша – за мной. Закричала: «Мама! Мама!» И ее не кинешь. До самого низа горы я с ней не успела добежать, как увидала, что твердо подымается нам навстречу Костя. И уже в себе, веселый. Мою черную сумочку несет. Размахивает ею, чтобы было мне видней издали. И я только после этого опомнилась. От сердца отлегло. Шутка ли! Все деньги отпускные… И он уже подошел. Повеселевший. Объяснил:
– Там москвички ее подобрали. Сидят себе и посмеиваются надо мной. Говорят: «Здесь, милый, москвичи не бросают своих вещей». Как хорошо, что попались честные люди!
И Люба так радовалась благополучному исходу семейных неурядиц у Утехиных, говорила о порядочности местных крымчан, никогда не запирающих своих дверей. Между тем Константин как примагничивал к себе всякие происшествия. Начиная с небольших.
Так, он, понабрав в Гурзуфе, кучу овощей и фруктов, нагрузившись ими, вышел уже из города и, остановившись для того, чтобы только переложить ношу поудобней с плеча на плечо, положил на парапет зеркальные очки. И двинулся дальше, позабыв про них. И, вспомнив о них, вернулся, когда их след уже простыл… Потом он приговаривал: «Ой, нужны очки?» «А что, тебе в магазине работать? – подзадоривала его Таня. – Ты в зоопарке служишь. Очки ведь тоже надо уметь носить». Что ж, он купил себе новые. Пришлось.
На пляже он посмотрелся в зеркальце, что имелось в жениной пудренице, и ту оставил на камне. Но о ней спохватились сразу.
Антон постоянно делал наброски и писал небольшие акварельки. Красками фирмы «Pelican», коробку которых ему, как и Махалову, давно подарила их друг – издательская выпускающая Римма, работавшая переводчицей на книжной международной выставке в Югославии. Он в коробку лишь добавил некоторые цвета ленинградской акварели.
Надя тоже устраивалась рядом с ним, чтобы рисовать. Бесконечно спрашивала:
– А это какой цвет, дядя Антоша?
– Оранжевый, – говорил он.
– А этот?
– Фиолетовый.
– А вот этот?
– Серый.
– Ты будешь сейчас рисовать?
– Если будет настроение.
– А что такое настроение?
– Когда хочешь чего-нибудь: что-то делать, купаться, петь…
– Я буду кипариса рисовать.
В очередной раз она, выкупавшись, вылезши из моря и улегшись на подстилку и накрывшись полотенцем, причитала, как умеют причитать малыши:
– Полотенце протухло, подмышками болит…
В непогодные дни Кашины вместе с Глебом Петровичем и его дочерью Настей (шестнадцатилетней) поднимались на Медведь-гору, восходили на Ай-Петри.
А перед отъездом москвичам вновь не повезло. В полдень Таня с дочкой ушли первыми с пляжа в обход, через тенистый парк, а Костя должен был, как наказала Таня, взять с собой все пляжные вещи. После обеда они к морю не пошли. Потом спали. А вечером, когда начало уже темнеть, она первой спохватилась, что им чего-то недостает… Костя все забыл у моря! Втроем они немедленно направились сюда, где днем загорали. Да только было здесь все пусто.
– Странно… – рассуждала и обескураженная Люба. – Местные, я ручаюсь, не возьмут, если только кто-то из отдыхающих… да и то… сейчас отдыхают тут все мамаши с малыми детками – кому эта пляжная сумка нужна? Я, например, не понимаю, как можно пользоваться чужой вещью? Скажем, полотенцем… А что в сумке-то было? Пойдем, еще поищем хорошенько…
– Три резиновых шапочки для купанья, Надин купальный костюм, надувной ребячий круг, – подробно перечислял Костя на ходу, пока они впятером шагали на пляж, полотенце, зонтик, но это отдельно… И зонтик все же жальче всего: как-никак я его подарил любимой жене на день рожденья… – И он, рослый, широкоплечий, неловко пытался обнять идущую рядом с ним Таню, совсем не расположенную в этот момент к его ласкам. Она искренне недоумевала и, сердясь на него, с ворчанием отталкивала его, и он виновато чесал в затылке:
– Еще пакет из-под фруктов, которые мы съели. Вроде бы и все.
– А очки, которые ты вторично купил? Уж, не забывай, голубчик, что теряешь.
– Да, и очки еще, –покорно согласился он. – Не везет мне. Ну, это Танечка, наживное… Я куплю тебе все, – пытался подластиться к ней. А она сердилась пуще:
– Отстань! И слушать тебя не хочу. До того противен.
На спуске им встретились полноватый мужчина, заведующий местной столовой, и женщина.
– Здравствуй, Степан. – Константин остановил его, подал руку.
– Здравствуй, Константин! – Сказал тот. Что такой печальный? В воскресенье, когда в горы ездили, ты был веселее.
– Слушай, тебе в столовую случайно не приносили сумку?
– Какую? – спросил Степан.
– Мою. Белую. В красных крапинках. Я, понимаешь, по-рассеянности оставил ее на пляже. Жена вот не любит…
– Ты?! – Мужчина стукнул его ладонью по могучей спине, раскатисто засмеялся, и только. И дальше пошел своей дорогой.
– Я-то не знаю, – участливо отозвалась его полноватая попутчица. – В столовой я нынче не работаю. А завтра спрошу обязательно.
– Там, главное, был зонтик с такой длинной модной металлической ручкой, – оправдывался Костя. – Десять рублей стоит.
– Все! – Сказала Таня твердо. – Ты завтра же поедешь в Симферополь покупать билеты на обратную дорогу. Разве это отдых?
И что же было в результате?
Они битых два часа находились на том же самом месте, что и накануне; однако, как ни старались тщательно все обыскать, сумка все не находилась.
И вдруг Таня громко и радостно вскрикнула:
– Ой, сюда, сюда! Мы все плохие сыщики! Сумка-то нашлась!
– Где? Где? – искатели обступили ее, как фокусника.
– Да тут, где мы сидели. Видите: закопана в гальку, только штырек зонтика торчит! Для ориентации. Для нас, балбесов.
– Как же ты увидела?
– Я не увидела, а почувствовала, когда пересела поудобней, что что-то острое колет мне в бедро… Посмотрела – это зонтик мой… – По ней было ясно видно, что ее сильнее, чем даже радовало, удивляло то, что столь необъяснимо находилось потерянное.
– Странно, что у тебя сразу же явилась самая правильная версия, – сказала Антону Люба: – Ты стал искать пропажу под камнями. Как Шерлок Холмс… Нет, это только для рассказа… Прелесть… Я ведь верила…
– Если бы не со мной такое было, – я бы не поверила… И все-таки я больше не поеду, не поеду отдыхать на юг. Ты, Любочка, уж не уговаривай меня!
– Ну, зайка, ты же все нашла разумно, – ластился к ней Костя. – Посидим еще.
– Ты увертлив, что твой пройдоха «Партизан», – попрекнула Таня. – Тебя не переговоришь.
– О, друзья, теперь я вас повеселю, послушайте; да если бы про это книжку написать, Антон, было бы не оторваться от нее, – воодушевился Костя. – Его похождения – первейший класс.
– Что: у мужика фамилия такая… пистолетная? – спросила Люба с интересом.
– Нет, эта кличка закрепилась за Петром. За его пройдошливость. И никто уже – ни приятели, ни соседи – его имени не помнит. Партизан да Партизан. И он откликается на прозвище. Он тоже мотыльщик, как и я; ловит по бассейнам, по притокам эту комариную приплодь – червячков для прикорма аквариумных рыбок. По существующим нормативам и без плана – для себя. Мотается также, как и я, повсюду. Вплоть до Крыма. Со снаряжением, с амуницией. Все – накладно. Очень.
– Антон мне рассказывал примерно про это, – сочувственно сказала Люба. – Представляю. Сверхтяжелая у вас работа.
– Да еще приходится играть в прятки с инспекторами рыбнадзора. Они у нас в области (в Клину) сами для себя создали АО общество. Указали районы, где можно ловить мотыль; выдавали лицензию на ловлю такую, что в течение раза улов не должен превышать, скажем, пять килограмм; а за превышение – штраф тысячный. Это-то – за то, то мотыль ловится в грязных протоках, речках. Ловко они, жулье, устроились. Штраф-то – в пользу их, инспекторов; они-то за счет этого понастроили себе особняков, понакупали дорогих иномарок. Не жизнь, а малина.
Так вот «Партизан» ночью ловил в Истре мотыль для продажи. Надевал зимой белый халат. Инспектора на автомашинах. Вроде бы засекли его. А он – под белый куст. Накрылся халатом – и нет его. Потом (они теряют его из виду) он на плоту переправляется на другой берег. Они ищут его здесь, на этом берегу, а он там, бьет себе по заднице и приговаривает: «Ну, что, ищейки, поймали, накрыли? Вот вам!..»
Плот у нас – три на два метра; под ним – камеры автомобильные – для непотопляемости. Диск автомобильный – для грузила. Доску приподнял, подтянул груз – можно плыть, шестом отталкиваться. Рыбацкие костюмы уже привозят с Запада. Раньше сами клеили – приклеивали сапоги к костюму.
Вот инспектор – прыг на плот, чтобы схватить «Партизана». Тот шестом оттолкнулся, и плот под инспектором в булю (ил, грязь) стал зарываться. Инспектор воды в валенки (дело было зимой) стал набирать. Грозит: «Ну, погоди! Я до тебя доберусь!» Но он уже по пояс в воде. Уплыл «Партизан» на другой берег. Инспектора подобрала машина.
– Как его фамилия?
– Не знаем. «Партизан» и есть «Партизан».
Второй мотыльщик (с третьего этажа) сигал от рыбнадзора – милиции. Третий – валялся: «Не пойду в милицию! Берите мою снасть!»
Милиция его водопроводные трубы взяла (на ней сеть), пронесла метра два. Бросила: «На кой черт нам твоя снасть! Нам ты сам нужен!»
А один водолаз собрался на мотыля. Приготовил снасть. Оделся как следует. Сидит на диване. Жена ему: «Ну, ты коли собрался, так иди!» Толкнула его рукой. А он уже отошел в мир иной. И ведь никогда не жаловался на нездоровье.
Ну, не стоит о грустном. Есть и веселое.
«Партизан» раз пошел к другу на праздник. Там стало нужно сходить еще за дополнительной бутылкой. А он надел лучший костюм, галстук, лучшие ботинки. Денег взял. Все, как нужно. А тут на улице его подцепила дама. Пошли они с ней в бытовку (от строительства). Выпили, переспали. А наутро он проснулся – хвать около себя: одежды нет! Ни обуви. Даже носки эта дамочка забрала. Здесь он нашел какие-то пожарные бутсы пятидесятого размера (а сам-то был худенький), робу пожарную, каску. Выбежал на улицу, уговорил таксиста подвезти его. Говорит: «Такие дела приключились, довези, сейчас деньги вынесу». Подъезжает домой (первый этаж), звонит. Открывает жена: «Ты откуда?» «Что, не видишь: я с работы!» Быстренько робу и обувь выбросил и лег спать. Проспавшись, жена говорит: «Странный какой-то сон приснился мне, или это было что-то еще. Будто был ты пожарником, приходил с работы…» – «Ну, вечно тебе что-то несусветное грезится!… О-о, а где же мой костюм, ботинки? Что, нас кто-то ограбил ночью? Выходит так. Хорошо, что еще документы не взяли…»
У «Партизана» была любовница. Жила рядом в пятиэтажке на пятом этаже. Бабы, которые посиживали на скамеечке, однажды засекли его и говорят его жене: «Марина, твой-то у Маруськи сейчас. Голого его видели». Та – на пятый этаж. Звонит: «Маруся, открой! Говорят, что мой мужик у тебя…» «Что ты, проверь!» А «Партизан» свои вещички в охапку и гардероб залез, за платья любовницы. Марина вошла, туда-сюда, под кровать, в шкаф заглянула; видит: одни платья висят, зачем ей рыться? Пока она тут глаголила, он, полуголый, прополз в другую комнату, выскочил на лестницу и, минуя бдительных баб, зашел с обратной стороны дома, открыл окно и через него пробрался в квартиру, забрался в постель и лежит – вроде спит. Жена пришла: «О-о, а ты тут?…» – «А где ж я? Видишь: сплю…» – «А женщины сказали, что ты к Маруське побежал голый.» – «Ну, тебе вечно кажется невесть что или снится. Бабы наговорят – ты больше слушай.»
Раз зимой он на плоту (на Истре) занимался любовью с зазнобой. Она упала с плота в ледяную воду. Он нырнул за ней, сумел вытащить ее, почти мертвую. Та работала прорабом на стройке. Они, обледенелые, замерзшие проникли в сарай на стройке, сдирали со стены обои, жгли их и обсушивались так.
– Ужасно, Константин! – воскликнула Люба.
– А проучить баб-сплетниц он нашел такой способ: стал смачивать по вечерам скамейку, на которой они обычно посиживали, кислотой, которой промывают карбюратор. И его мать любила посидеть на скамеечке. Но поначалу он ей ничего не говорил. Вот проходит неделя-другая. Стали бабы жаловаться друг другу на то, какую плохую ткань выпускают теперь ткацкие фабрики: мало того, что платья на задницах разваливаются вдруг, но и также трусы, комбинашки. Тогда-то он и сказал матери, чтобы она не ходила сиживать на скамейку.
Мало того, будучи как-то у Маруськи он с балкона пятого этажа облил водой сплетниц, а они, задрав головы и разинув рты, так и не поняли, откуда на них полился дождик.
– Ну, Костя, весело вы живете! – воскликнула Люба.
– Приезжайте, – сказал Костя. – У нас, в Мизинове, дачка – люкс. Река Воря – быстроводная, песочком шелестит, играет. Местами на ней мелко. Мы ставили раскладушку на середину, и тетя, лежа на ней, читала нам сказки. А потом приплыло и кресло вольтеровское. И его приспособили для игр и отдыха, ловили ракушков, ягод много. Грибочки всякие – рядом. Не пожалеете.
– Любочка, действительно, – сказала и Таня. – Приглашаем… летом…
Х
В это воскресенье, летом, еще крепкий, не пенсионерующий, Павел Игнатьевич, да тощая чернявая его жена Янина Максимовна обедали на сезонной лахтинской даче вместе с подоспевшим к ним из города зятем Антоном Кашиным. Антон, производственник, был уже довольно уравновешенным и устоявшемся во всех отношениях мужчиной (только не толстел), а кроме того – хорошим собеседником. Поэтому Павел Игнатьевич (он был в рубашке в голубоватую полоску) очень довольный плотным и своевременным обедом, сразу, едва покончил с клубникой, отсел от стола на худенько-продавленный диван и начал оживленно:
– Ну, а теперь послушайте меня. Я вам расскажу о том, как сегодня ездил в Ольгино покупать себе домик с садом… все-таки на пенсию иду… Съездил замечательно! – И при этом его светло-серые глаза проблестели особенно: он, вернувшись всего полчаса назад с дачных смотрин, явно предвкушал удовольствие рассказать другим нечто свеженькое, интересное, что приберег, разумеется, на сытый желудок. При пустом, известно, у него отказывал разум, опускались руки; голодный, он, как признавался иногда с подкупающей (и вроде бы освобождающей его совести) откровенностью, мало что соображал и, более того, даже не ручался за себя – в порыве гнева мог сотворить любое преступление. Мол, что поделаешь: в нем такая вот физиология заложена! У каждого из нас какие-то свои считалки. И нужно их учитывать.
– Что, решились наконец? – спросил Антон, испытывая внутреннее облегчение. – Лиха беда начало. Можно вас поздравить?
– Нет, вы послушайте все по порядку, – сказал в настроении Павел Игнатьевич, умалчивая о чем-то. – Итак…
За окном второго этажа, в голубых промоинах неба, полоскались, веселя, играя, пронизанные полным солнечным светом, пряди старых усадебных берез. Все покамест было славно, а главное – отлажено в этой жизни. Сбоев не было.
Но – словно в противовес избытку хорошего сегодняшнего мужниного настроения – уже исчезло такое пасхальное (при постороннем – зяте) выражение с земляничного лица Янины Максимовны. И вовсе не потому, что она, домохозяйка, стала собирать со стола грязную посуду (а готовить по дому и на кухне так не любила, не приученная сызмальства к черной домашней работе). Она насунулась и схмурилась, потому что понимала лишь одно – что для нее-то плохо будет все сделанное и продуманное мужем вопреки ее неясным ей самой до сих пор желаниям. Она расходилась с ним во всем, что касалось совместных планов, или, проще, видов на жизнь дальнейшую. И различные сомнения у ней со временем никак не отпадали и не разрешались само собой.
Весь ее заметно уже нахохлившийся вид как будто говорил ему: «Что б ты ни придумывал опять, я-то знаю, знаю верно, что давно ты хочешь уморить меня»…
– Итак, это находится недалеко отсюда, всего в двух автобусных остановках… – И тотчас же Павел Игнатьевич вспыхнул, хоть и был накормлен: – Да помилуй, Яна, сядь и посиди спокойно пять минут, не мельтеши; пойми: суетой мешаешь мне сосредоточиться – маячишь тут перед глазами… – Он тем самым давал ей понять, что есть предел его супружескому терпению, которого у него, по правде говоря, и не было в помине никогда.
– Ой, так близко, Паша – удивилась Янина Максимовна самым искренним образом. – Да, послушно оставив в покое грязную посуду и прилежно, ровно провинившаяся на уроке школьница, с неудобством – бочком, села рядом, на старенький, весь облупленный – подстать даче – скрипящий венский стул (он сразу заскрипел под ней), мяла свои ручки. – Что ж тогда ты долго там пробыл? С самого утра… – И обиженно поджала тонкие губы. Натянулась теперь, значит, по конкретному поводу.
– Да, голубушка, с налету-то ничего серьезного не выяснишь – не сделаешь. Как сама ты думаешь?.. Вот пришел, повернулся – и все уже сделано? Как же!..
– Ну! – Даже строго-повелительно, что совсем некстати было, произнесла она. У нее бывали столь не характерные перепады-всплески в поведении перед мужем: то держит себя по-лисьи, хвост поджав и почти угодничая, то, как гейзер, не вулкан, всплеснет, казалось, ни с того ни с сего, бурля. И успела затем обеспокоенно спросить у зятя: – Скажите, Антон, не надует вам из раскрытого окна? Вы ведь легко одеты: в безрукавке… Может, все же лучше прикрыть его? Мы-то за лето привыкли здесь к чистому, свежему воздуху…
– Нет, нет, – дважды повторил тот с твердостью и даже с явным неудовольствием.
Но она не унималась – и опять к нему обернулась:
– Скажите же на милость! Август месяц, а какой студеный день! Нынче утром даже мороз лежал на крышах… Очень хорошо, что вы, Антон, едете на Кавказ, к морю, туда, где отдыхают наши дети, Толя и Люба; поезжайте же скорей – Люба, вероятно, так соскучилась; приглядите там, прошу я вас, за ними, а особенно-то за Толей: ему тридцать лет всего, хотя он и отец уже… Вы постарше, посерьезней… Обещаете? – И после того, как Антон уже трижды или четырежды поспешил сказал ей слово «да», она к мужу снова повернулась, спохватившись, но с некоторой досадой, что ей не дают наговориться вдоволь: – Ну, я всё, молчу, молчу; рассказывай, что ты хотел!
Павел Степин на это только покрутил светловолосой головой, вроде б сердцем отходя, улыбаясь: вот женщина! – она больше всего беспокоилась, точно о маленьком, о женатом сыне. Выбрала для этого момент! Ничего себе, подходящий…
Собравшись снова с мыслями, заговорил:
– Когда-то по роду своей работы я курировал машиностроительный завод, на нем близко познакомился с главным инженером Киселевым, знающим, сдержанным товарищем. – Во все эти подробности, Антон знал, тесть посвящал именно его, зятя, – он, Павел Игнатьевич, со своей околослужебной и всякой деятельной стороны был совсем непонимаем и непризнаваем женой, натура которой возвышенно склонялась к каким-то иным, пока еще неведомым ему интересам, хотя они и прожили вместе уже треть века. – И так как я часто наведывался на этот завод – подгонял с заказами на экспорт, все заводские уж стали считать меня за своего работника. Бывало, как заявишься сюда, – каждый между делом остановится потолковать с тобой накоротке; да и сам ты не прочь обменяться с людьми приветливостью: оттого, знаете, и настроение подымается. А на той неделе, в пятницу, я опять по доброй памяти оказался там. Случайно разговорился с одним близким другом Киселева. И высказал ему полушутя свое желание – на старости лет приобрести себе какую-нибудь дачку. Я все грежу этим земледелием, – виноватясь, но не стыдясь нисколько, говорил Павел Степин, явно вновь для Антона, могущего то понять в силу своего логичного суждения и практичности. – Вот выйду на пенсию, куплю клочок земли и буду ее потихоньку (никто не будет гнать меня взашей) обрабатывать, как некогда обрабатывал и мой отец, – все отрада для души, успокоение. Своя земля и в горсти мила. Много ль надо старику? И, ну, тот знакомый возьми и шепни мне, что Киселев, как пайщик, состоящий при заводском садово-огородном кооперативе, продает свой домик вместе с садом. Просит он две тысячи за все, но наверное, уступит и за тысячу восемьсот. Поезжай, говорит, к нему, да хорошенько посмотри, прикинь, что к чему, – может, это и подойдет тебе. Будет какой-то интерес. Я согласился с его предложением: «Чем черт не шутит!» И даже – поверите ли? – какой-то хороший зуд вдруг появился в моих руках, едва я подумал о родной землице. Это ж надо!.. Ведь сорок лет с лишним уже прошло с тех пор, как я сорвался с нее. Поистине оглянуться не успел…
Тут Янина Максимовна как-то дернулась нетерпеливо, стулом заскрипела. И сказав вроде б с легким осуждением легкомыслия мужа:
– Это в вас, Степиных, уже неизлечимое, наследственное что-то – хотите обязательно крестьянствовать, копаться в земле. И твой отец, ставший напоследок тоже горожанином, маялся без нее. Умирал, а все скорбел…
– Успокойся, ради бога, Яна; я ведь не прошу тебя возиться в огороде: он не терпит белоручек, купеческих дочек, – кольнул ее в свою очередь Павел Игнатьевич, однако был великодушен к жениным вечным слабостям, необоснованным поздним страхам.
– Он же прямо волком выл оттого, что умрет в чужом городе, не на своей земле, – добавила она тоже для Антона, не знавшего отца тестя. – А такой могучий был старик. С пышной бородой. Дожил до восьмидесяти лет.
– Вот, Яна, и я также хочу тихо пожить еще лет пятнадцать-двадцать, если, разумеется, будет все спокойно в мире. Ибо нынче всюду тьма горючего материала скопилось для войны: так небезопасно жить. В городах больших – особенно. Потому-то и цепляюсь я за дачку, садик…
– Что я? – поджала она губы. – Сам смотри… Но обсыпь кругом золотом – не буду усадебной хозяйкой. Своя воля всего дороже.
– Ты больно щеката и разборчива, матушка, – сказал ей муж. – Терпение лопается.
– Как хочешь…