
Полная версия:
Свет мой. Том 3
Подготовка к операции по форсированию Днестра была уже закончена три дня назад, были сделаны замеры шлюпок этого лимана.
– Ты водку получил? – спросил затем Рыжков, поправив рукава гимнастерки и застегнувшись.
– Да, получил.
– Ну-ка, возьми еще мою. – Он встал и, взяв со стола флягу, протянул ее ему. – Тебе мало, может быть. Ванов подвернул ногу и сказал, что ты заменишь.
Давали им перед атакой по 250 грамм.
– Ненужно. Перед боем я не пью, чтобы голова была светлая.
– Ну, тогда так возьми, чтобы не мешала мне. А после боя опрокинем, если останемся в живых.
– Товарищ лейтенант! – весело воскликнул тут Махалов и заговорил с ним, как личность, хоть немного и нахальная, но все же не без царя в голове. – А почему бы не остаться нам в целости и сохранности, а? – И, послушавшись, небрежным, но ловким движением взял фляжку у него и подцепил ее к своему широкому тугому поясу, как бы выполняя, прежде всего его приказ, а никак не личную просьбу, – он был отходчив, но отнюдь не с таким человеком, говорил он себе. Он только теперь заметил, что командир писал письмо – лежало перед ним.
– Матери?
– Да.
– А матери не годится печаль описывать.
– Да, наши личные счеты должны быть сведены на нет; перед нами общий враг, – примирительно сказал Рыжков, дрогнув голосом.
– Есть? – Махалов взял под козырек по уставу, словно бы теперь соглашаясь с ним в том, что перед ним был общий враг, а его нужно было одолеть до конца во что бы то ни стало. И он был точно такого же мнения относительно своего главного занятия, из-за чего и находился здесь. Главное его занятие теперь было служение Родине в трудный для нее час, непосредственное участие в боях за ее освобождение от врагов; и, как патриот, он не мог остаться в стороне от того; и то, что осложняло это, он считал, было проходящим явлением, временным налетом, и только.
– Ты плаваешь хорошо? – спросил дальше лейтенант – еще миролюбивей.
– Вроде б на воде держусь.
– А я, признаться, слабо; я боюсь воды: раз всерьез тонул. Люди спасли. – И он улыбнулся беззащитной улыбкой детской, показывая ровные белые зубы.
И Махалову опять вспомнились довоенный Севастополь, море и улыбка одной кареглазой девушки. Почему она вспоминалась так ему в трудные моменты. Она являлась перед ним. И он вдруг говорил себе с удивлением: «Вот она! Вижу ее». И уж после этого легко преодолевал свои сомнения в чем-то. Так было всегда с тех пор. Ему было странно, как будто стыдно (он еще стыдился своих чувств, старался не выказывать их) и в то же время радостно в высшей степени.
– У тебя-то что с родителями?
– Не знаю. Мать эвакуировали.
– А отец?
– Погиб в сорок первом. На фронте.
VII
После дополнительного дневного сна как-то легко и быстро ходилось, думалось и делалось все-все под влиянием, должно быть опьянения своей лихостью и молодостью от предстоящей вскорости боевой операции.
К форсированию лимана, назначенного в полночь на двадцать первое августа, все успели, хотя и не без накладок, заблаговременно, не в спешке; ниже по течению Днестра произвели, как водится в подобных случаях, соответствующие замеры шлюпок, чтобы наиболее точно определить время подхода к цели – главным образом для взаимодействия с десантниками авиации и бронекатеров и затем прорыва катеров с танками. Предполагался как бы обхват Аккермана. Шлюпки, числом свыше четырехсот, предназначенные для проведения этой важной десантной операции, были складные фанерные плоскодонные; их, быстро рассредоточенные вдоль берега, подтянутые к воде, и развернули, как только завечерело и начали сгущаться вечерние тени. Каждая шлюпка брала экипаж в количестве двенадцати человек. Это значило: десант включал более четырех тысяч бойцов – автоматчиков – довольно внушительную десантную силу. Надо при этом учесть, что почти все участники его были уже обстреляны, обладали опытом высадки.
На воде за все и всех отвечал шлюпочный командир: он считался старшим, как капитан. И поскольку на Махалова теперь были возложены такие обязанности, он лишний раз – напоследок, перед самым выступлением – придирчиво проверил готовность своей шлюпки: хорошо ли она скреплена крючками в том месте шва, где она обычно складывалась пополам и где была резиновая прокладка, надежно ли вставлены в борта банки для сиденья, в исправности ли планширя – уключины для весел, в комплекте ли весла, и не дает ли днище течь. Так же слышно (и отчасти видно) хлопотали в последние минуты возле распластанных шлюпок и все остальные их командиры: ведь какой-нибудь недосмотр чего-нибудь мог бы дорого всем обойтись на воде да еще в жестоком ночном бою. Участия в нем, казалось, ждали слишком долго: была непростительная пауза тогда, когда десантники снова и снова тренировались в тылу, на высотке, которую всю излазили вдоль и поперек и которую возненавидели за это на всю жизнь.
Махалов, как и все его товарищи, уже был в одной тельняшке. Это было славной матросской традицией не нарушаемой никем: когда морская пехота ходила в атаку, она сбрасывала фланельки или гимнастерки, или робы, и оставалась в одних тельняшках и бескозырках, чтобы вызвать больше панику у гитлеровцев, смертно боявшихся лихих матросских атак, и в маскхалатных брюках – с еще пучками торчащей зеленой мочалки – под цвет травы (для маскировки); за широким поясом-ремнем торчали рожки автоматные, простой наган с барабаном, гранаты. Вид вполне внушительный. Как-никак могущий внушить агрессору должное уважение…
Помкомроты – лейтенант Рыжков – был с расстегнутым воротом гимнастерки, из-под нее виднелась тоже тельняшка; на нем надеты были брюки-галифе и легкие брезентовые сапоги, и был он подпоясан также матросским ремнем, как и все десантники. 18 августа вся подготовка к десанту была закончена. 20 и 21 августа наши вели обстрел к югу от гирла.
Эта теплая августовская ночь, как нарочно, выдалась очень тихой и звездной. Тишина разливалась над водой, лишь над ней плыло урчанье кукурузников, которых привлекло командование для маскировки шума весел, когда четырехсотшлюпочный десант, стараясь не шуметь или шуметь как можно меньше, погрузился при полном вооружении на шлюпки и, тихо гребя веслами, отошел от берега, направляясь как бы двумя потоками в обход Аккермана. Из района Каладлея и Роксаллея. Летчицы-женщины, кружа на кукурузниках, вдоль противоположного берега, изредка сбрасывали маленькие бомбочки.
Шлюпки, как полагалось в такого рода операциях, следовали в три колонны – в фарватер первой, чтобы потом, на подходе к берегу, занятому неприятелем, развернуться веером и немедля рвануться вперед, к цели. Еще при подготовке (или, вернее, изготовки) в шлюпку Махалова впрыгнул штурман с компасом, объявил:
– Мы будем направляющей!
Так что головная шлюпка, которой правил Махалов, шла крайней справа, и он – один из экипажа – сидя лицом к берегу, следил за темной береговой линией и за тем, чтобы ребята дружно и тихо гребли веслами, и правил, чтобы течение речное не сносило их южней, влево. В его шлюпке, кроме штурмана, были лейтенант и еще совсем щупленький на вид парнишка в каске – минер. И в шлюпке все подчинялись только ему, матросу. Он, рулевой, являлся командиром шлюпки.
– Сколько ж у тебя патронов, друг? – спросил кто-то из десантников у минера. – Что-то мало.
– Да в этот раз дали много.
– Сколько же?
– Тридцать.
– Тридцать?! – удивились ребята. – А у нас на каждого по две тысячи – целая коробка. Без патронов – верная смерть. Что ты, брат!
– Но у меня еще две гранаты.
– А у нас, кроме патронов, по двенадцать гранат на брата.
– Да, у меня и все. Вот дали патроны да щуп для нахождения мин, если делать проходы в минных полях. Так всегда бывало.
И Махалову вспоминалась вдруг санинструктор Настя, которая бегала перед десантом матросским и кричала:
– Матросики, вперед, тут мин нету! Не бойтесь!
Матросы бесстрашно и усиленно гребли к темному берегу.
Вдруг шлюпка, ведомая Махаловым, треснула посередине – видимо от перегрузки, и вода полилась в нее. Лейтенант, увидев это, не выдержал и с испуга балмошно закричал вслед идущим шлюпкам:
– Спасите! Тонем!
Махалов, как сидел на корме, инстинктивно веслом саданул в него, чтобы тот замолчал: ведь противник мог услышать его выкрик. Десантники мигом на ходу связали матросскими ремнями было разъединившиеся борта шлюпок, сжав их. А минеру Махалов велел вычерпывать каской воду из лодки. Каска была единственной посудиной. В это время шлюпки уже приближались к затаившемуся берегу, лодки стали расходиться веерообразно вдаль выраставшего берега. Тотчас же наш кукурузник, поддерживавший эту высадку десанта, поджег единственный деревянный дом, стоявший здесь, в зоне немецкой обороны, чем, кажется, облегчил немцам задачу отражения ночной атаки: огонь пожара осветил ряды черных шлюпок, выползавших из темноты. И немцы разом подняли усиленную пальбу, ударили трассирующими пулями крест-накрест по штурмующим матросам. Однако уже припоздали.
Махалов, сидящий в шлюпке лицом к берегу, и видел этот разверзшийся огненный ад, обрушившийся на наезжавшие шлюпки. Ему даже показалось, что в какое-то мгновение светящаяся трасса прошла между первой и второй парами гребцов – настолько близко она прошла. Просквозила. Чрезвычайно. Махалов тут только вскричал, правя рулем:
– Да гребите же быстрей! Быстрей, ребята, к берегу!
Важно было поскорей вплыть в мертвую для обстрела зону.
Было известно всем, что справа по фронту три раза ходили в атаку румыно-германские части фронтовые и опрокидывали наши десанты. Не хотелось бы иметь повторения тех неудач. А здесь ребята теперь десантировались более успешно: они вбили клин, опрокинули вражескую оборону. И пошли дальше.
Было, что с флагманской лодкой сблизилась вторая, на нее на ходу вспрыгнул штурман, но уже пора становилась выпрыгивать всем в кипящую пучину и бежать, бежать наверх, стреляя на ходу. Дорога была каждая секунда.
Наконец днище лодки заскребло о песок, и она, толкнувшись, встала. Здесь был низкий берег, на нем были какие-то заросли – не то камыша, не то кукурузы, не то подсолнечника, и по стеблям этих высоких зарослей метались отблески от огня с горевшей постройки и пронзали их трассирующие пули. И были видны замаскированные окопы, изрыгавшие огонь. И здесь было то, что быстро сдавались в плен немцы, подымали вверх руки, и небывалое – по три раза контратаковала десантников румынская пехота. Справа, южнее Аккермана, румыно-немецкая пехота даже опрокидывала десант, прижимала его к воде. А на этом фланге все было удачливей: десантники вбили клин в немецкую оборону и уже вошли с боем в предместье Аккермана.
Вот какая-то запустелая улочка. На ней возник некий осевший амбар на пути Махалова. Рванувшись к нему, он закричал:
– Эй, кто там? Выходи! – И зашвырнул туда гранату. Спешил.
Столб мучной пыли поднялся. И все.
Снизу по Днестру наши бронекатера прорвались. Затем с тяжелыми понтонами – катера с танками. Так что город Аккерман, как укрепленный узел немецкого сопротивления, пал к полудню 22 августа. Вследствие этой боевой операции наши передовые части вышли к городу Измаил.
Старинная крепость в Аккермане была разграблена немчурой. Остались одни стены – те, что уцелели.
Рота, в которой служил Махалов, развивая наступление, днем 22 августа уже находилась северо-западней Аккерамана в десяти километрах. И тут-то десантникам, которые еще не погибли, пришлось пережить немалые неприятности вследствие того, что радисты не успели сообщить об их действиях в штаб: связи не стало, и их приняли в штабе за отступающих солдат. В какой-то момент наша авиация так преследовала десантников, что не давала носа высунуть в одном молдавском селе из каких-то навесных, как в шорах, постройках.
В роте не было ни ракет, ни белых простыней, чтобы выкинуть и тем самым показать: сдаемся, не стреляйте, чтобы избежать напрасных потерь. Бомбежка прижала всех к земле, мешала продвижению дальше еще потому, что кругом были открытые поляны. Матросня ругалась. Клялась: вот, мол, будем в Одессе, покажем этим орлам, каких идиотов из них выпускает училище. Разве не видна ошибочность их действий?
Однако лейтенант тут, видимо, решил отыграться на Махалове, подвернувшемуся в этот момент ему под руку – решил, верно, отыграться на нем за то, что тот огрел его веслом при форсировании.
– Махалов, ты остер на язык и рука у тебя не дрогнет, – сказал он с видимой горячностью. – Ну-ка, придумай с умом что-нибудь… Если нет у нас никакой связи – мы беспомощны в такой ситуации.
– Нужно расстелить хотя бы тельняшку, дать видимый знак… Я сейчас попробую… – Он содрал с тела тельняшку, расстелил ее на солнечном угреве перед домом. Только это тоже не помогло, все было напрасно: наши штурмовики кружили низко в небе и постреливали. До тех пор, видно, пока они не израсходовали в баках все горючее. Так подумалось злым десантникам.
К вечеру они вышли из боя.
И уже неразлучно помкомроты Рыжков и Махалов шли, вернее, еле-еле плелись по деревенской улице, выбирая хату, где им следовало заночевать. Лейтенант миролюбиво выговаривал ему, младшему товарищу:
– Пойми, твое уязвимое место – ахиллесова пята: балагурство, выходки, что приводит к нарушению воинской дисциплины.
– Ну, начальство, кажется, нигде никогда не бывает виновато, – не соглашался он. – Я хоть затворником буду, мне подметалой позорно быть.
VIII
– Ах ты, мать моя старушка! – только выдохнул Рыжков. И, вероятно, с радости, что остался жив после такой передряги, достал из кармана трофейный немецкий пистолет и подарил его Махалову. Тот принял подарок с изумлением.
– Польщен. Годится. Зайдем в этот дом. – Он так тоже устал и проголодался: они не ели-то полный день. У него уже даже челюсти не разжимались оттого.
Шумели беспокойно деревья, когда налетали порывы ветра. Ветер подымал с дороги пыль и сухую траву, облака редкие белыми рядами неслись над пожелтевшей сухой землей. В кустах шныряли редкие птички.
Как водится в сельской местности вечерней порой заревой в воздухе стрижи, ласточки носились, стрекотали кузнечики. Это теперь увидали, почувствовали Рыжков и Махалов. Они, не выискивая лучшего дома для своего временного пристанища, прошли по дорожке к первой же хате – вдоль свесившихся на газонах разнообразных высоких и низкорослых цветов, виноградных кустов, и такой душистой распустившейся мяты и оказались на пестром порожке избранной ими хаты, из которой им навстречу вышла сама молодая хозяйка в цветастой кофте и юбке. Она была чернявая, как цыганка.
– Здравствуйте! Мы с матросом заночуем у Вас, – сказал властолюбиво лейтенант, заглядываясь на нее, что было не по себе Косте: его при виде ее в этих красочных полосках сразу пронизало такое чувство, что он будто чем-то с нею связан, что будто именно все, что он делал сегодня и привело его несомненно на встречу с ней. В это он легко поверил!
– Хорошо? – сказал мягче лейтенант.
Она не ответила. Лишь смущенно посторонилась, впуская в свою хату чужих воинственных пришельцев, перечить которым было рискованно. Это она очень понимала – было видно по ней.
– Вас как зовут? – спросил опять, входя в хату, Рыжков.
– Оксана, – назвалась она тихо.
– А наши имена – Андрей и вот Костя. Мы только одну ночь пробудем.
В светелке она показала на вторую заправленную кровать, стоявшую, что и другая, вдоль стены. Между ними стояла детская кроватка со спящим в ней ребенком.
– Ничего, ляжем валетами, – сказал Рыжков, – коли места маловато будет: – И явно влюбленными глазами повел на хозяйку, отчего она несомненно смутилась. – Искать чего-то лучшего больше не станем. Точка. Давай, Костя, пока перекусим что-нибудь. Чайку бы нам погреть, а, хозяюшка…
В хате были пробеленные некогда мелом стены, стояли комод, шкафчик, некое подобие трюмо и пара общипанных стульев, а в светелке, Костя успел заметить, на тоже пробеленной лежанке, на ее застеленной спинке, сидела, как живая, протягивая вперед руки, разряженная кукла. Не стенках висела некая картинка, написанная масляными – отсвечивающими красками и несколько фотографий.
Оксана молчаливо зажгла спичкой примус, стоявший на печном поде, перед темной заслонкой, вскипятила в чайнике воду, заварила в фарфоровом чайничке мяту для постояльцев и ушла. А Рыжков и Махалов вскрыли банку мясных консервов, разрезали несколько припасенных огурцов и этим поужинали и попили чай вприкуску с хлебом, оказавшимся у них. Об Оксане они ничего не говорили, как скрытые заговорщики. Но каждый из них чувствовал, что она каждому из них понравилась, что было даже как-то неприлично, верней неразумно. Очень-очень. Ведь кому-то из них она несомненно нравилась больше, чем другому. И он имел большее право любить.
Вне всякого сомнения, наиболее достойным ее внимания Костя почему-то считал себя, как наиболее молодого и также открытого для выражения своих эмоций.
С такой мыслью он и улегся валетом на скрипучую на пружинах постель, не к стене, а с того края, пусть и головой к лежанке, – что было ближе к той кровати, на которой лежала-спала Оксана. Улегся как охраняющий ее покой. Как рулевой, отвечающий за ее спокойствие.
Черная южная ночь смыкала глаза. Слышно скреблась, попискивала где-то мышь. Уж посапывал ровно лейтенант. Где-то вдали стрельнули раз-другой, и все успокоилось вновь. А вскоре все куда-то ухнуло. Погрузилось в беспредельность. И открылся иной мир. Но тоже осязаемый.
И вдруг явилась эта Дуняша. Как ни в чем не бывало.
Костя вчера же, перед началом форсирования лимана, только вышел от лейтенанта из хаты на упругий воздух, после того как перешагнул порог и только поднял перед собой свои зеленоватые нахальные глаза, сразу же с некоторой неожиданностью увидал прямо перед собой мило, даже весело разговаривавших стоя ротного майора Рахимова и новенькую батальонную санинструктора, бывшую в гимнастерке, Дикову, знавшую себе цену. Машу Дикову. Она-то мало кого подпускала близко к себе, хотя не была красавицей, но какой-то особой, стильной. Костя несколько раз пытался, но так и не смог даже заговорить с ней. Лишь критично думал всякий раз о себе: «Рохля такой! Рохля и все!»
А тут какая-то странность в ее поведении: вот он взглянул продолжительным изучающим взглядом в ее веселые глаза – приятно было смотреть! – и они-то глядели на него притягательно, позволяюще, и он удивился сразу, главное, тому, что увидел в них какое-то ее влечение к нему. Очень сему удивился и обрадовался столь, что и вздохнул глубоко, что почувствовал сам, и побоялся, что это услышит спавший лейтенант. Тот посапывал на постели рядом.
Вместе с тем кот пушистый с голубыми глазами лейтенанта пытался ухватить его за ногу раз-другой, только Костя шагнул к Маше, бывшей вроде бы в легком развивающемся на ее теле платье и как бы уклонявшейся от него, словно лишь заигрывая так, говоря несусветное:
– Нет-нет, я не твоя невеста! Не трогай меня! – И еще пальчиком зажимала ему рот для того, чтобы он ничего ей не говорил, либо говорил еще потише, чтобы никто не слышал.
Она убегала по солнечной песчаной дюне, какие бывают в Крыму, от него. А он ее ловил, касался ее тела и произносил какие-то ласковые слова, какие находились у него лишь для нее, чему и тут же удивлялся. А главное: своей такой наглости.
Но вот Костя услыхал совсем непонятные девичьи слова:
– Нельзя, дочка малая у меня. Мой муж – румынский офицер.
– И пускай себе офицер, не бойся меня… – еще говорил он, по-настоящему теперь проснувшись, ласкаясь, однако, к его изумлению, к Оксане среди ночи, сидя у нее в ногах в ее постели, куда он не помнил, как попал. – Ну, что тебе, Ксанушка, стоит дать поцеловать себя, если я люблю тебя действительно, поверь, только увидал тебя. – Его все сильней забирало это желание поцеловать ее, больше ничего. – Это ведь впервые для меня, прошу.
– Нет, не гоже, уйдите, – говорила она.
А в нем какой-то неукротимый бес взыграл с этим желанием, и он еще сильней упрашивал ее (он хотел это сделать лишь с ее согласия, умерял в себе мужскую силу). Подавлял в себе неудержимость, страсть. Он просил ее об этом, как о хлебе насущном. Как будто этого у него уже никогда не будет. Она же неуклонно отклоняла его просьбу.
И это его сумасшествие забирало его, подчиняло властно, колотило в душе.
Тут-то и Рыжков, вздохнув, тоже сел в постели, как приговоренный. Ждал.
– Ты извини, командир, – только сказал ему Махалов. – Ты покамест полежи. Не мешай, не о тебе пока речь у нас. Извини.
– Изволь, парень, ты живой, – толковал некто в голове Махалова. – Домогался любви прекрасной девушки, отказавшей тебе. А сколько твоих товарищей только что погибло – ты не считал, забыл про это?.. Как нехорошо… Отцепляйся от своей настырности…
И Костя в потемках скользнул в постель и снова лег. Как в обморочном сне.
– Я десяток лет с женою жил и только теперь понял, как надо женщину любить, – говорил Ванов, шагая с Махаловым вдоль села утром. Прихрамывая. – Да надо ей ноги целовать. Это я потому так говорю, что я уже старик по сравнению с вами, молодежью.
– Ну, старик, – возразил Костя, – да самый возраст Христа: тридцать три года. Правда, выглядишь ты хуже, чем Христос после распятья. – Он всегда много читал и знал – мог цитировать по памяти отрывки из Генри, Швейка и других писателей. – Между прочим даже рыцари в пятнадцатом веке на душках шпор делали – выбивали надпись: «помни обо мне, моя дорогая, моя верная жена!». А твою-то ногу подлечили?
– Малость. Дикова дала растирание… А надпись та пречудесная…
Костя же сам с собою рассуждал, покидая это село:
«Удивительно, что недоволен тем, чем невозможно не быть недовольным; волнуешься за что-то, борешься с самим с собой, страдаешь; а потом вдруг через это твоему сознанию сообщается какое-то упрямо радостное движение куда-то, и ты на мгновение успокаиваешься, оглядываешься с некоторым самозазнайством на предыдущее переживание. И затем опять и опять возникает противоположное чувство. И людские утраты сердце жгут».
Настроенный теперь на такой рассудительно-философский лад, Костя не сразу расслышал, а главное понял, что его окликнул раз, другой мелодичный женский голос: действительно кто-то догонял именно его, запыхавшись, мягко шлепая в обувке по сельской улице. Еще не смея верить, он оглянулся и остановился, удивленный: к нему спешила молодайка, раскрасневшаяся и оживленная. В белом расписном тканом платье, украшавшем ее прямо-таки божественно. Это была Оксана.
– Что? – проговорил он почти с неудовольствием, но малость стесняясь; поскольку это происходило на виду всего села и солдатни, но она увидела, как озарился его взгляд при виде ее. – Ну что? – сказал он уже нежнее, тоном совсем повзрослевшего мужчины.
Она минуточку помедлила молча, глядя изучающе ему в глаза, точно стараясь запомнить их выражение в этот миг. Потом протянула нежно к нему загорелую маленькую ручку и разжала живые розоватые пальцы:
– Вот ты забыл. Возьми. – На ее ладошке лежал знакомо черный немецкий браунинг, подаренный ему Рыжковым, спина которого маячила впереди.
Костя проверил себя: да, автомат был при нем, а браунинга не было (он вчера положил его в спальне на подоконник, рядом с двумя розовевшими двумя цветками вьющейся петуньи в горшках), – ему было еще непривычно его хранить в сохранности. Только этим можно было объяснить случившуюся с ним промашку.
– Если хочешь, приходи сегодня вечером, – сказала, дрожа голосом, Оксана.
– Я никогда уже не смогу зайти к тебе, – ответил ей Костя. – Фронт, бои – я должен дальше шагать… – Он быстро взглянул на удалявшихся лейтенанта и Вихова. – Ты понимаешь?
– Я понимаю все… – Она теребила платье.
– Да не тужи. Я словно переродился, увидав тебя…
Она повела головой:
– Да, солнышко опять нам светит.
Сейчас при дневном свете он разглядел ее внимательней и увидел, насколько она хороша, мила, молода и что-то похожее в ней было с той, которую он знал несколько лет назад, но так и не успел поговорить с ней, как хотел.
– Я родился… – Он даже взял ее за руку. И вдруг почти вскрикнул с недоумением: – Послушай, а какой нынче день?
– Как какой? Обычный…
– Нет, число. – У него изменился голос.
– Какое? Двадцать второе августа… А что? – поинтересовалась она.
– Да у меня сегодня ведь день рождения! Вот что! Ну дурак! Счастливо тебе! – И он стал догонять своих ребят.
И так он с нею разошелся.
Это событие впоследствии всегда волновало Махалова, как нечто чистое, возвышенное, к чему он прикоснулся в своей юности, и осталось у него чудное воспоминание об этой молодой женщине. Как молитва.
IX
Позже попросту и Генка Ивашев, молоденький фронтовик однорукий, поведал ему и Антону Кашину, ставшими его друзьями, о своем участии в сражениях под родным Ленинградом. Они упросили его об этом, компанействуя с ним за столом; о чем они, к стыду своему, ничего толком еще не знали.