Читать книгу Тобольский узелок (Юрий Михайлович Курочкин) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Тобольский узелок
Тобольский узелок
Оценить:

4

Полная версия:

Тобольский узелок

«…В Знаменской церкви Тобольска служил иеромонах Феликс (Филикс по святцам). Лет пятидесяти, среднего роста, худенький, чернявый, как цыган. Так его за глаза и звали – Феликс-Цыган. Фамилии, конечно, никто не знал. Был очень плутоватый, охочий до баб. В Тобольске он обжулил многих. В 1919 году, когда умерла Чемодурова, вдова бывшего царского камердинера, Феликс как-то сумел заполучить все оставшиеся после нее ценности. Пытаясь соблазнить одну из монашек, показывал ей, еще в 1920 году, четверо или пятеро часов с царскими гербами и вензелем «Н. II». Часы были с боем, цифры на них светились. Потом показывал круглое кожаное портмоне с тремя отделениями, наполненными доверху золотыми монетами – империалами, полуимпериалами и пятерками.

Когда белые отступали, Феликс ходил по тобольским купцам и предлагал им сохранить ценности у себя в Знаменском монастыре. У жены городского головы выманил таким путем шкатулку с драгоценностями. У купца одного – банку с золотом, запаянную. А после никому ничего не возвратил, сказал, что при обыске отобрали, хотя обыска у них в монастыре не было. Говорят, что к нему и какие-то царские драгоценности попали.

Где теперь Феликс, неизвестно. Из Тобольска он уехал в 1923–1924 году. Когда уехал, вытребовал к себе монашку Евсетию, свою любовницу. Потом стало известно, что Феликс отравил ее: слишком многое она про него знала. Такие штуки он и до этого проделывал, заметая следы. Зарезал монаха Иннокентия, говорили также, что и другой монах, Прокопий, скоропостижно умер не без его участия, да, похоже, и сам игумен, Павел Буров, который очень его боялся, – тоже. Его все привыкли бояться: при царе был связан с полицией, при белых – с контрразведкой и всегда стращал: кого хочу – предам, кого хочу – выручу.

Была еще в городе жена крупного торговца и пароходчика Голева. Он богатый старик, а она из бедной семьи, молодая и красивая. Звали ее за бойкую жизнь попросту – Нюркой. Когда Романовых привезли, она метила поживиться от них чем-нибудь – бриллианты любила. Удалось ли ей это, неизвестно, но когда она бросила Голева и, обокрав его, уехала с новым любовником в Омск, то бриллиантов у нее в шкатулке было немало. А потом в Омске у нее еще любовник был…»

– Тут уж ты перестарался, – смеясь, заметил Михеев, читая записи Саидова. – Зачем в протокол тащить всех ее любовников?

– А я знаю? – сам удивился Саидов, озорно хмыкнув. – Вдруг пригодится…

– Это верно, нам все может пригодиться, – задумчиво подтвердил Михеев.

А Саидов каждый день прибавлял к списку бывших монахинь новые имена. Подолгу рыскал по городу и окрестным деревням, устанавливая адреса, добывая сведения о бывших жилицах обители.

– Эка, сколько ты их откопал, можно заново монастырь создавать, – заметил ему, смеясь, Михеев. – Только игуменьи не хватает.

– Будет и игуменья, – довольно щурясь, успокоил его Саидов. – Дай только срок.

– Где ты ее возьмешь? Она ведь умерла.

– Одна умерла, а другая жива. Та, что сменила Дружинину. Липина ее фамилия.

– Так давай ее сюда, – обрадовался Михеев.

– Обожди, дай срок. Липина в Омске. Ее еще разыскивать надо. И доставить сюда.

– Даю, даю срок. Неделю хватит?

– Думаю, что раньше успеем. А пока давай работать с теми, что здесь, под боком. Только, я смотрю, мямлишь ты с ними. Нас так не учили. Построже надо. Враги ведь. Что с ними нянчиться.

– Нельзя, Саша. Не все враги. Есть и просто заблудшие души, случайный элемент. Да и с врагом надо быть сдержанным, спокойным. Бить его логикой, а не жестокостью. Криком да грубостью ничего не докажешь, истины не добьешься.

– Ну, твое дело, – сказал Саидов, видимо, не очень убежденный в его правоте.

А «свидетели» тем временем шли и шли: по два-три в день доставлял их Саидов в кабинет Михеева. Однако в большинстве это были рядовые монахини, мало или вовсе непричастные к укрытию ценностей. Нового почти ничего они добавить не могли. Были и такие, что лишь путали Михеева, указывая на неизвестные якобы тайники, которые на поверку оказывались ложными. Иные болтали невесть что о фантастических, никогда не существовавших драгоценностях, хранившихся будто бы в монастыре, но нетрудно было убедиться, что это лишь отголоски обывательских слухов, нараставших в свое время подобно снежному кому.

Встречались и фанатички, глубоко затаившие злобу и ненависть к «нехристям», разрушившим их привычный уклад. Они либо упорно отмалчивались, ссылаясь на незнание, либо прямо заявляли, что ничего не скажут, ибо отвечать не желают. Однако Михеев терпеливо, подолгу сидел с ними, пока не устанавливал, что и сказать-то им чего-нибудь нового, собственно говоря, нечего. А если и есть что, то незаметно для себя они так или иначе это выбалтывали в разговоре.

Особенно колоритной среди таких была Карпова – Селафаила по монастырю. Сухая, костистая старуха с фанатично горящими на длинном лошадином лице глазами, без единого зуба во рту, она явно стремилась «пострадать за веру». Даже на обычные вопросы отвечала злобно, с вызовом, прямясь на стуле, как на костре.

– Какую должность в монастыре вы занимали? – спрашивал ее Михеев.

– Келейницей была у матушки игуменьи, царство ей небесное, несчастьями убиенной. Накажет вас бог за ее святую душу.

Михеев, устав от обходных и наводящих вопросов, на которые никаких интересных ответов не получил, решил пойти напролом.

– Мы знаем, что при вашем участии в монастыре прятались драгоценности бывшей царской семьи, в частности шкатулка с ожерельем царицы. Где они сейчас?

Селафаила, с загоревшимся взглядом, брызжа слюной из беззубого рта, закричала кликушески:

– В узилище пойду, огонь и пытку приму, а не скажу! В геенне огненной на том свете мучиться не хочу. Вам, безбожникам, тайну святую выдать? Жги меня, режь меня, ничего не узнаешь. Удостоюсь муки-мученской с верою и любовью во имя отца и сына и духа святого, именем коих клятву давала…

– Большое ожерелье-то было? – перебил ее Михеев.

– Не было никакого ожерелья, враки это. А четки иерусалимские, с частицей креста Христова, святыню царицы-матушки, так захоронили, что вовек никому не найти. И не пытай лучше. Я не Препедигна-грешница, коей вечно гореть в аду, в смоле кипящей, клятву не нарушу.

– А что она сделала, Препедигна эта?

– Передала я ей от игуменьи узелок с золотом для укрытия. Тыщи на две, как сказали, рублей. А она, клятву нарушив, яко тать, покусилась на добро обители, прикарманила. Говорит – украли. А кто на базаре за золото баретки новые покупал, спроси-ка у нее? То-то. В геенне ей место, греховоднице толстопузой. А меня – хоть режь, хоть жги… И о шкатулке царской не спрашивай, не скажу.

– О какой шкатулке? – насторожился Михеев.

– В которой четки святые хранились…

Михеев, улыбаясь, перемигнулся с Саидовым и прервал Селафаилу:

– Ладно, бабушка. Идите, отдыхайте. Резать и жечь мы вас не будем. Нет нужды.

Старуха растерянно посмотрела на него, затем перевела недоуменный взгляд на Саидова, словно прося перевести – о чем это ей говорят.

– Идите, идите, – встал, чтобы проводить ее, Саидов. – Идите с богом, отдыхайте.

Но Селафаила встала не сразу, все еще ожидая чего-то, не веря, что ничего более от нее не требуется.

– Кто бы это такая – Препедигна? Имя-то какое, ни в жизнь не слыхал. Нет там ее в наших списках? – спросил Михеев, когда Селафаила вышла.

– Есть такая, – сказал, просмотрев свои списки, Саидов. – Только вот фамилии нет. Никак не доищусь.

– А поискать надо. Даже без фамилии. Может, ее по фамилии-то до сих пор никто не зовет. И еще – что это за шкатулка царская? Только ли четки святые в ней хранились?

Царская шкатулка снова всплыла в несколько курьезном разговоре с другой келейницей игуменьи, древней старухой Чусовлянкиной.

– Агния мне имя дали, за кротость, – представилась она в ответ на вопрос об имени и фамилии, кротко глядя на Михеева тусклыми слезящимися глазами и держа ладошку ковшичком у уха.

– Долго вы в монастыре прожили? – спросил ее для начала разговора Михеев.

– Ой долго.

– Лет двадцать?

– Двадцать, милый, двадцать, – кивала головой Агния.

– А может, тридцать? – улыбнулся Михеев.

– Тридцать, – охотно соглашалась бабка.

– Может, и больше?

– Кто его знает. Давно. С малолетства в обители.

– В каких вы там ролях были, в обители-то?

– В ролях не бывала, как можно! – испуганно отстранилась Агния. – Келейницей была я у матушки.

– Доверяли вам, значит?

– Доверяли, касатик. Волосы утром причесывала, постелю заправляла, в бане спину терла, перед сном иногда пятки чесать доверяли.

Саидов еле удерживал смех, несмотря на укоризненную мину Михеева.

– И тайны тоже доверяли?

– И тайны тоже.

– Какие же?

– А всякие. Сон какой привидится – расскажет, скоромное в пост при мне покушает, наливочку за пазухой принести доверит. Доверяли, милый, как не доверять, давно я при ней… – наставительно, как заблуждающемуся мальцу, объясняла Агния.

– Значит, знали вы и о том, как пряталось монастырское добро?

– Знали, как не знать.

– Вот и расскажите нам об этом.

– Что рассказывать-то?

– Ну – как прятала.

– Да я и не прятала вовсе. У меня своих делов хватало – в передней сидеть, доложить, кто пришел, подать что.

– А царского добра у игуменьи не сохранилось какого-нибудь?

– Было и царское. Портреты были царские. За шкафом потом стояли, при новой-то власти…

– Я про другое, бабушка. Не было ли драгоценностей каких?

– Были и драгоценности. Панагия была, царицей посланная. Ложечка серебряная с вензелем царским – у послушницы отобрала, что певчей в царский дом ходила.

– Может, кольца были, броши, ожерелья, ну – бусы, что ли?..

– Бусы тоже были.

– Какие они с виду, из чего сделаны?

– Бусины кипарисовые, из креста Христова сделанные. В одной-то, большей, частица мощей святых. Тоже царицей даренное. Четки по-нашему называются.

– А из камней драгоценных не было ли чего? Говорят люди, что было, дескать.

– Чего не видала, того не видала, Врать не буду. В шкатулке разве что у нее хранилось. Потайная шкатулочка, «Боже, царя храни» на ней вырезано и вензель государя.

Михеев и Саидов переглянулись.

– Где же она ее хранила?

– А за кивотом. Никого к ней не допускала. А глядела когда, так лишь в одиночестве. Окна завесит да при лампаде и разглядывает, перебирает.

– Пришлось, значит, видать – что там в ней было?

– Не довелось. Не любопытная я. Зайду не в пору, матушка зыркнет глазами, ну я и ходу назад, к себе в угол, от греха подальше. Видела, блестит что-то, а что – не пойму.

– На бусы не похоже?

– Может, и похоже, не разглядела.

– Куда ж она потом девалась, шкатулка-то?

– Кто ее знает. Только что после смерти игуменьи не нашли ее. Накануне еще была, знаю. Мать-казначея, что потом настоятельницей стала, все обшарила, много чего всякого нашла, а шкатулку – нет. Меня пытала, не знаю ли я. А я, говорю, почем знаю. Посмотри за кивотом, там была. Разворотила казначея кивот, а там пыль одна. Место, правда, знатко, где стояла шкатулка-то.

– Выходит, передала ее игуменья кому-то?

– Может, как не может.

– Кому, например?

– Вот уж и не знаю, что сказать. Мало кому она доверяла, игуменья-то наша. Недоверчивая была.

Разговор заходил в тупик: старуха в самом деле ничего не знала о передаче шкатулки в другие руки. Да и была ли она передана, не осталась ли где-то там же, в монастыре, укрытая той же игуменьей в новом месте? Видно было, что Агния ничего не собиралась скрывать, о тайнах она имела свое понятие: зачем скрывать то, в чем нет ничего плохого? Да и знать она, несмотря на близость к игуменье, могла немногое – нелюбопытная, кроткая, исполнительная слуга, с которой не церемонится, но и близко к тайнам не допускает хозяйка.

Михеев поймал себя на том, что он с совершенно, казалось бы, неуместным чувством теплой жалости смотрит на сухонькую, немощно согнутую старушку в стареньком дырявом платке, выцветшей латаной юбке, глухую и почти слепую – кроткое, беспомощное существо, жалкое в своей неприкаянности. У ног ее на ковровую дорожку натекла лужица грязи. Подошва одного из дряхлых опорков отстала, и в ощерившийся деревянными зубами просвет выглядывает голый палец.

– Ну что ж, бабушка, спасибо и на том, что вспомнила. Далеко живете-то?

– Да ведь как тебе сказать. Тебе – близко, мне – далеко. Ползу-то я как улита.

Михеев наклонился к Саидову:

– Отправь-ка ты ее, пожалуйста, на вашей пролетке. Будь другом, сделай…

Саидов удивленно посмотрел на него, но отложил перо и, взяв старуху под локоть, повел к выходу.

Как на очень близкое к игуменье лицо монахини указывали на бывшую благочинную монастыря – Мезенцеву. Найти ее оказалось нетрудно, она никуда из Тобольска не выезжала.

«Я, Мезенцева Марфа Андреевна, по монастырю Рахиль, – записывал Саидов ее ответы на вопросы Михеева, – родилась в 1875 году в селе Блинниково в семье зажиточного крестьянина. Кроме земли и хозяйства отец имел еще и торговую лавку. Я до двенадцати лет жила в семье, а потом переехала в Тобольск, к брату, занимавшемуся там мучной торговлей, и помогала ему управляться по дому. Восемнадцати лет ушла в монастырь…»

– Почему? – спросил в упор Михеев.

Мезенцева – высокая, статная, степенная и медлительная в движениях – повела на него темными, глубоко посаженными глазами.

– В те поры это не запрещалось.

– А все же? По своей или по чужой воле? Или случай толкнул? – настаивал Михеев, с интересом оглядывая ее скромную, но добротную и аккуратную одежду, не по возрасту свежее, почти без морщин лицо с крупным красивым ртом. «Красавица, наверное, в молодости была», – подумал он.

– По своей доброй воле, по собственному хотению, – ответила Мезенцева, но почему-то отвела глаза.

– Продолжайте, – предложил Михеев.

«…Когда брат женился, я, испросив родительского благословения, ушла в обитель. В 1915 году игуменья поставила меня хозяйкой монастырского подворья в Тобольске. На исходе 1920 года вернулась в монастырь, была рукоположена в благочинные…»

– Но ведь вы, кажется, до этого не были полноправной монахиней? – спросил Михеев, доставая из стопы папок на столе какое-то старинное «дело» с черным восьмиконечным крестом на обложке. – До революция вы числились в белицах, то есть в послушницах.

Мезенцева проводила медленным, цепким взглядом «дело», легшее перед Михеевым.

– Постриг я приняла в двадцатом году, – неохотно ответила она.

– Что же так поздно? Двадцать пять лет жили в монастыре, а постриг не принимали?

– Так уж получилось, – вздохнула Мезенцева. – Думала, может, домой вернусь, мать у меня хворая, уход нужен.

Михеев молча перелистал «дело» и отложил его обратно в стопу папок.

– Дальше? – попросил он.

«…В монастыре я прожила до его закрытия, а после поступила в услужение к архиепископу Назарию. Когда он в 1930 году умер, жила в частных домах, зарабатывая тем, что услужала знакомым людям по хозяйству, а летом – на поле и в огороде…»

– Биография интересная, – заметил Михеев.

– Да уж какая есть, – спокойно парировала Мезенцева.

– А за что вы сидели, Марфа Андреевна?

– Кто не сидел, – так же спокойно ответила Мезенцева. – От сумы да от тюрьмы не отказывайся. А за что – вам лучше знать.

– Ну, все же. Чтоб старые бумаги не ворошить, – потянулся опять Михеев к папкам.

– За имущество… обители, – с вызовом глядя на Михеева, ответила Мезенцева.

– Как это за имущество? Растратили, что ли, на своем подворье?

Мезенцева не приняла иронии.

– Прочитали в бумаге, что, значит, за сокрытие монастырского имущества и за сопротивление при его изъятии.

– Вот это понятнее, – захлопнул папку Михеев.

– Что ж тут понятного? – зло переспросила Мезенцева. – Свое прятали, не чужое.

– Свое? – не удержался Саидов. – Да была ли там вашего-то хоть кроха? Народное все… Народ нес, а вы у него последнюю медную копейку…

Мезенцева не удостоила его взглядом.

– Так за что все-таки посадили вас тогда? – повторил вопрос Михеев.

– Укрыли добро свое – утварь церковную, иконы, евангелия не сдали, как приказано было.

– А может, не только иконы и евангелия?

Мезенцева молчала – дескать, я все сказала.

– А серебро, ранее описанное, не прятали? – чувствуя, как в нем накипает злость, но сдерживая себя, откинулся на стуле Михеев. – А муку и сахар, что с подворья были привезены? В землю зарывали – пусть сгниет, да ребятишкам Поволжья не достанется, пусть пухнут с голоду – так? Что ж молчите, Марфа Андреевна?

– Как все, так и я, – угрюмо выдавила Мезенцева. – Отсидела, сколько положили – две недели, и ладно. Что, снова сажать будешь? За старое…

– Царскую шкатулку вы прятали?

– Нет, не я, – быстро, без раздумья ответила Мезенцева. – Я за муку да за сахар сидела.

Михеев удовлетворенно отметил: значит, шкатулка с ожерельем все же не миф. Была. А может, и есть еще… Мезенцева, однако, сидела спокойно, с непроницаемым лицом.

– А кто?

– Не знаю. Я на подворье была при царе-то.

– Зато когда изымали монастырские ценности, вы были там, в монастыре.

– А вот и нет, – словно поддразнивая Михеева, качнула головой вбок Мезенцева. – Я в то время в обители не была. Отпустили меня в деревню, мать хоронить. Месяц там находилась.

– Эвон как, – усмехнулся Михеев.

– Можешь проверить. Книги церковные посмотри, запись об отпевании есть. В сельсовете справься, там сторожем старичок служит, соседом нашим тогда был, помнит.

– А за муку когда садили?

– Это уж после, когда вернулась.

– И о шкатулке больше не слыхали?

– Не слыхивали. А была она? – не то интересуясь, не то сомневаясь, спросила Мезенцева. – Если и была, так…

– Что – так?

– Что с возу упало…

– То подобрать можно, – подхватил Михеев.

– Подбирай, если знаешь где, – зло и насмешливо глянула ему в глаза Мезенцева.

– А вы знаете?

– А я и не теряла.

«Язычок остер!» – оценил про себя Михеев ее быстрые и находчивые ответы. Заглянув в составленный по допросам список знакомых игуменьи, спросил:

– Кто такой Томилов?

Мезенцева ответила не сразу. Казалось – думает, изучающе вглядываясь в Михеева.

– Нет, не припомню.

– Я напомню. У игуменьи частенько бывал.

– Я не келейница, у дверей ее не сидела. Кто там ходил к ней – где мне всех знать.

«Может, и в самом деле не знает?» – подумал Михеев.

– Не там ищешь, дорогой, – прервала его молчание Мезенцева. – Что ты меня словно по косточкам обсасываешь? Сказала тебе: непричастная я к этому. Верь, не прогадаешь.

– Где же, по-вашему, искать надо?

– У отца Алексея, вот где. А в обители все, что было спрятано, все найдено, не сумлевайся. Отец Алексей в большом доверии у царя был. Подарками царскими хвалился, да не в них дело. Шпага царевича у него. хранилась, точно тебе говорю. Вся золотая, бриллиантами осыпанная. И еще что-то – не то ожерелья, не то корона царицына. Вот где щупать-то надо было. Так и увез с собой все добро – с верных слов говорю тебе, слушай меня… Пока вы там бедных монахинь за иконы какие-то таскали, отец Алексей – иерей хитрый, что и говорить, – благословлял вас за это, что не его, а нас, грешных, тормошите зазря…

– Что ж тогда не сказали властям, вам беспокойства, глядишь, не было бы.

– Не наше это дело. Не спрашивают, так не сплясывай, так у нас говорят.

Отец Алексей. Домашний священник Романовых в Тобольске. Особо близкое к ним лицо. Пожалуй, ему могли доверять больше, чем какой-то незнакомой игуменье… Был смысл прислушаться к словам Мезенцевой.

Саидов, которого Михеев спросил об отце Алексее, тоже слыхал раньше о нем, но к слухам о золотой шпаге и царской короне отнесся с сомнением: обывательской болтовни такого рода по Тобольску все эти годы ходило немало. Тем более что отец Алексей до последних лет жил здесь же, в городе, как говорится, у всех на виду и только лишь года два или три назад выехал в Омск к детям, где и умер.

Однако вечером, докладывая в Свердловск о ходе работы, Михеев счел нужным сообщить об этом Патракову. Тот отнесся к сообщению как будто безразлично, только лишь предложил тут же уточнить «исходные данные» о семье попа.

На другой день Михеев имел возможность допросить Липину: она прибыла с утренним пароходом из Омска.

К сожалению, надежд его Липина не оправдала. Эта ловкая в своем кругу интриганка, наглая и плутоватая, всю жизнь мечтавшая об игуменском клобуке, о власти, получила ее в конце концов тогда, когда власть эта уже была призрачной и ни доходов, ни почестей особых не принесла ей. Еще какое-то время она была игуменьей доживавшего свои дни полуофициального монастыря с двумя-тремя десятками монахинь-полукалек, которым больше некуда было податься.

Еще не такая уж старая – подходило шестьдесят, – но неожиданно потерявшая «нить жизни», надежды, которыми жила, она как-то сникла, слиняла. Из боевой прежде и крутой нравом влиятельной матери-казначеи, привыкшей и угодничать и командовать, эта бывшая «Ришелье в юбке» превратилась в скучную, болтливую старуху, неопрятную и болезненную, с потухшим взглядом белесых глаз.

– Все, дорогие вы мои, все, как есть, выложила я тогда Чека как на духу, – скрипела она, привалясь к столу. – Власть надо уважать, всякая власть от бога. С игуменьей я воевала, доказывала – сдать, мол, надо ценности-то. За то и потерпела, была отрешена от должности казначеи. Спасибо, преосвященный не утвердил унижение сие. Сама я ничегошеньки не укрывала, а про что знала, сообщила властям. А когда была рукоположена настоятельницей, не токмо что прятать – сама искала, чтоб передать по назначению.

– Очень вы, значит, преданы Советской власти? – невозмутимо спросил ее Михеев.

– Кого хочешь спроси, все скажут.

– Почему же тогда не сообщили никому об укрываемых в монастыре царских драгоценностях?

– Все, как есть, говорила. И о царской посуде, и о письмах зловредного старцу Распутина…

– Ну, это, положим, нашли без вашей помощи. Я о драгоценностях говорю. О шкатулке царской, например.

– А что, нашлась она? – чуть не привскочила на стуле Липина.

– Шкатулку помните?

– Была такая, верно ты говоришь. Правду тебе скажу – искала ведь я ее в покоях игуменьи. Только не нашла. В другие руки, видно, попала, хитнику какому-то. А ведь была, знаю. За неделю перед этим подглядела, куда она прячет ее.

– Значит, знали, что там есть драгоценности?

– Да как тебе сказать… Вот как дело-то было. Еще в девятнадцатом, при белых, пошла я как-то к игуменье по делам. Да мимо келейниц-то и шасть без предупреждения к ней в спальню. Смотрю, сидит эта игуменья не одна, а с ней господин Волков, царский камердинер. Сидит и пишет что-то на листочке. Он и раньше у нас бывал, когда царь тут жил, в Тобольске… А промеж них, игуменьи и Волкова, на столе – шкатулка открытая. Что в ней есть, не разглядела я, не успела, игуменья шкатулку захлопнула и на меня сердито так посмотрела: чего тебе, дескать, надо? Только и видела, что сияние волшебное из шкатулки идет. А что сияет, не довелось рассмотреть. Я объясняю, по такому-то, мол, делу. А она рукой на меня машет: «Потом, потом. Не до тебя. Видишь, с человеком занята. Иконки ему в дорогу собираю, нм у нас оставленные». А какие уж там иконки… Вот потом я все и тщилась узнать: что там, в шкатулке, было? Осталось там, или господин Волков забрал?

– Так и не удалось узнать?

– Не удалось, родимый. Опоздала, видно, я. На крыльце я тогда стояла. Слышу крики в покоях игуменьи. Я – туда. А навстречу Препедигна. Кричит: «Матушка преставилась». Прибежала я в спальню, а она уж, считай, совсем остывшая. Кругом беспорядок, будто шарил кто. Я – к киоту. Вынула икону, за которой, как ви-дела, ставила игуменья шкатулку, а там пусто. То ли Препедигна, то ли до нее кто, только досталась кому-то, а не мне… Не обители, – поправилась, потупившись, Липина.

«И тут Препедигна, – отметил про себя Михеев. – Надо все же разыскать ее».

Липину он отпустил – нового она, судя по всему, сказать ничего не могла: зная многое, она не знала главного.

Известие об отце Алексее, по-видимому, вызвало у начальства интерес – Михеев получил распоряжение явиться в Свердловск со всеми данными о бывшем царском духовнике.

Михееву возвращаться не хотелось. Хотя внешне казалось, что он зашел в тупик: допрошены все, кого удалось найти, а дело ни на шаг не продвинулось. Разве только Препедигна… А и было ли ожерелье-то? Быть может, это тоже один из обывательских слухов.

Но все же считать работу законченной он не хотел. Пока нет убедительных данных о том, что ожерелья не было, до тех пор, – думал Михеев, – заканчивать работу нельзя.

Саидов, узнав о вызове Михеева, нахмурился. Резко отодвинул в сторону конторские счеты, на которых подсчитывал приготовленные к сдаче комсомольские взносы, и не без ехидства заметил Михееву:

bannerbanner