скачать книгу бесплатно
Сама же Геля и рассказала как-то этот их педагогический анекдот.
Она родила двух дочерей и время от времени, когда выезжала из Швейцарии, ненадолго – для души, а не для денег – преподавала по специальности физику на английском в одной из элитных московских школ.
И слушать ее медлительно-важные, полные задушевной искренности интонации обреченным их слушать деточкам было стопудовой мукой.
…Начала курить без конца и краю, по две-три пачки сигарет в день; в охотку, чаще требуемого «клюкать» джин с тоником и, здороваясь-прощаясь с мужчинами, использовать легальность повода для поцелуя в губы.
Начала переспрашивать и щуриться и катастрофически, ужасающе фальшивить.
«Не бойтесь убивающих тело ваше, – сказано в одной очень хорошей книге, – они только то и могут, что убить, а бойтесь убивающих душу вашу, потому что…»
«Без любви это подло!» – говорено было и в одном разоблачающем культ личности кинофильме…
Чувствовалось – так ведь оно и есть: подло!
Однако в те еще плутяще-плутливые возрасты не совсем все же понятно, мнилось, почему.
Потому, можно ответить нынче, что брак, по любви ли он, не по любви, а ежели не оказался в духовном преображеньи, если не редуцирован, не вытеснен, по Сухомлинскому, животно-плотский его задел, брак такой, коли не отупит, растлевает человека…
Гасит в нем искру Божию.
И тогда с душой случается катастрофа, а лучше сказать – беда.
Геля не была предназначена жизни, в которую попала.
Попала, как и все мы, по невежеству, гордыне и «усердию не по разуму».
Душа ее, помутившаяся теперь и заплутавшая, пребывала в ней по-настоящему, я-то это знал.
От «души» она и занедужила, «занемогла».
С непокою-непростоты, от не оседающей там ни днем ни ночью мути она, я говорил, беспрерывно, сигарета от сигареты, курила, и с детства заведшийся у нее дефицит кальция катастрофически усугублялся…
В десяток-полтора лет дело дошло до остеопороза, до беспрестанных непотухающих до конца воспалений поджелудочной, до патологических жутких переломов.
– Васька! Васинька-а-а… – крикнула она однажды, не выдержав, из громадной двухуровневой их с Сашей квартирищи в Москве.
– Вася! – крикнула из кресла-каталки в трубку, взмолившись. – Вы-лечи меня!
Разбуженный, ошеломленный, злой и неизвестно на кого злящийся, я переминался у себя в коридоре за тыщу верст босиком и, мыча и мыкая, пойманный врасплох, мямлил всякую никуда не годную дребедень.
– Геля, – выговорил я в конце концов и по делу, по какой-то все-таки сути, – Геля, брось курить – вылечу!
И по тому, как мигом-враз она примолкла, как притаилась и не возобновляла более «медицинские» разговоры, сделалось очевидно, что я попал, что «отказываться от табакокуренья» в ее условиях она не может, потому что не может успокоиться, взять себя в руки и не нервничать, поелику курить – «единственная ее отдушина», и сама она как вывихнувшаяся из сустава кость… терпеть-выживать куда ни шло, но сделать усилие, понести еще хоть малейшую нагрузку… Нет!
Она стала зато «мыслить и страдать», как видел для себя задачу жизни в последние годы Пушкин.
Сидела в своем кресле, читала, что-то говорила, записывала даже в тетрадку.
Выказывала «странные» фантазии…
Совсем в духе наших когда-то школьных «безответственных» разговоров высказала как-то мечту-желание сделаться бомжом.
Скорее, думаю, она хотела каликой перехожей, как делали раньше когда-то, ходить по деревням и погостам, от монастыря к монастырю, перебиваться сухарем-подаянием, слушать рассказы встречных божьих людей да, может, заглянуть как-нибудь в обитель к одной нашей знакомой…
Позже, спустя еще сроки, она могла попросту заплакать посреди телефонного разговора, в неподходящем месте могла загулить-заскулить по-младенчески, застигнутая болью, тоненько и безнадежно.
И долго, долго и после ее смерти я все не мог узнать для своих записок «о упокоении», крещеная она, Геля, или нет, а потом все-таки узнал.
«Блаженны плачущие, ибо…»[11 - Мф. 5, 4.]
Возвратившись на родину после отлучки, я успел разлучиться и с корешом из 9 «г».
В развитье драматической беседы об изящной словесности он предложил мне не заниматься больше ерундой (не своим делом), а давай-ка-де вот лучше он устроит, поможет устроиться, сталеваром на металлургический…
И деньги хорошие для семьи, и дело верное, и вообще.
И оно б вправду было, думаю я, неплохо поди-ко, кабы те, клянусь, за кем дело свое он признавал, внушали мне надежду.
Мне не только что мало ныне нравился стих, пропетый когда-то на неизвестно чью мелодию Олей Грановской, но и, страшно сказать, иные несомненные ранее прозаические шедевры XIX века.
Неизлечимо фальшивым своим смехом Геля заразилась от одной из его героинь.
……………………………………………………………………….
Когда в травяных кочцах и кустиках, что повыше, еще шевелятся белесые волоконца тумана, и солнце, мигая и щурясь, готовит где-то у горизонта к будущему оранжевый свой глаз, я схожу с крыльца дома на окраине города на огородные нелегитимно вскопанные гряды и, случается, наблюдаю, как из брюха барражирующего старого самолетика выпрастываются личинки тренирующихся парашютистов.
Это солдаты-бойцы той дивизии, рота которой несколько лет назад беззаветно погибла в охваченных освободительным метяжом кавказских предгорьях.
Парашюты не круглые, как в наше время, а прямоугольные, сделанные из продольных, вогнутых от встречного воздуха желобков, и, судя по стремительным диагональным драйфам, парашюты эти чутки и послушны в маневре.
И хорошо так-то вот, отставя грабли и задрав плешивую голову, глядеть и заглядываться, как на загрунтованном под сине-голубое ван-гоговском небе разноцветною гроздью расцветают рукотворные эти конструкции, аккуратно и бережно доставляющие к земле цвет нашего мужества и отваги…
И ночью в такие дни чаще, случается, мне снится сон, тяжелый и трудный, о том, как из уезжающего куда-то автотранспорта ты в спешке и панике выбрасываешь через окно некое бесценное и единственное спасительное для всех сокровище – средство, лекарство, что ли… а те, кому предназначено и кто без него наверняка и стопроцентно погибнет, они почему-то не видят упавшее на дорогу – не слышат криков, а уходят и уходят, не слыша, не дрогнув и не оборотясь…
И я просыпаюсь, я вытираю сморщенное и мокрое от пота лицо ладонью, и сердце бухает и разрывается во мне от странно и страшно и, кажется мне, непоправимо упущенной возможности…
И минуты, какие-то долгие доли времени я еще лежу, вытянувшись, успокаиваясь и возвращаясь в себя.
И с безотказным эффектом утешения всякий раз вспоминаю, что есть, а я позабыл, что существует нечто совершенно и абсолютно прекрасное, спасительное и спасающее всех, кто хочет… что никуда оно не задевалось, не исчезло. А есть.
Что и среди нас, вот таких и всяких, есть выдержавшие, есть отличившие и отделившие истину от всех ее удобных подмен и подделок, не соблазнившиеся, не зарывшие свой талант, не услужившие ни Эроту, ни мамоне, ни столь убедительному их хозяину с черным копытцем…
Что есть все-таки человек, женщина, льняноволосая девочка из нашей школы, из 9 «а», а если по-нынешнему, матушка игуменья, кто как раз сейчас, в эту самую минуту, и затеплевает, может, лампадку в далекой келейке и, опустясь на сбитые, натруженные в подвизаньях и духовных ратничествах колена, она…
Сеня Согрин, ангел «Vass»
(Квадрат Малевича)
Человек прозревший сказал им в ответ:
это и удивительно, что вы не знаете, откуда Он, а Он отверз мне очи.
Ин. 9, 30
Фасс (по-немецки «Vass») – команда собаке, означающая «взять», «вперед», «уси»!
И кличку эту, погоняло, Сеня получил у себя в «городке МВД», будучи еще учеником начальных классов.
Городок звался «МВД», но принадлежал КГБ тоже, на паях, где, в КГБ бишь, на секуляризующую коммунистическую идею трудился в младших чинах Сенин папа; и был он, городок, составлен в собственный территориальный квадрат из серых, тяжелых, прочнейшей сталинской кладки пяти-шестиэтажек, возведенных под руководством русских начальников и инженеров пленными немцами, до войны нашими, поволжскими, а после нее вражескими, германскими…
Площадь на местности занимал он приблизительно квартал на квартал, и в шестидесятые годы подъезды его кое-где еще охранялись всамделишными оперативниками.
В детстве, в третьем классе, Сеня Согрин присаживался на лавку подле одной из детских песочниц и, всячески подзуживая, стравливал простодушно-доверчивых малышей на борьбу и драку.
И не по злобе-жестокости какой, не из тяги к пакостничеству, упаси Бог, а по собственной простоте, из особого рода азарта, предвосхищавшего грядущую охотничью страсть. Взрослым человеком он сделается заядлейшим фартовым охотником по уткам и боровой дичи.
Мы учились в школе № 1 имени Энгельса: я с 8-го класса в «б», а Сеня с 1-го – в «в».
«А» и «б» были сплошь из хорошистов и отличников, а «в» и «г» – из прочих и остальных.
В советской школьной педагогике ненадолго, но победила тогда идея «приобретенья профессии», каковой в случае непопаданья в вуз, либо попав на его заочно-вечерние отделения, ты якобы мог начать свою трудовую жизнь не с нуля.
В «в» и «г» профессией были токарь-фрезеровщик и водитель грузовика, а в «а» и «б» радиомонтажник и микробиолог-лаборант.
Это была по обыкновенью идея так себе, где безупречная логичность ума путалась с живой реальностью.
Не окажись я без института в армии, а пойди трудиться на радиозавод, все эти «приобретенные за три года знания» я заполучил бы в цеху за месяц… за неделю…
Однако, как в сущности и со всей советской властью, чтобы догадаться, что это не нужно, этому нужно было побыть.
Сеня учился на голые трояки, еле-еле, по-брумельски, по-над самой планкой «переползая» из класса в класс, а потому, когда начался ажиотаж с отбором на «радиомонтаж» и «микробиологию», он как учился в своем «в», так и продолжал, ни на какую такую утонченную селекцию в элитарность не претендуя…
Потом, когда на другой год в школу стали приходить новенькие и их брали в «г» и «в», общее распределение сил практически выправилось. Среди них попадались ребята и поинтереснее наших.
Так в одно из общешкольных чего-то празднований на суд почтенной публики был представлен десятым «в» первый и единственный за всю нашу школьную жизнь спектакль, блестяще стилизованный и интерпретированный под лубок, под любимейший когда-то в народе народный театр.
Граф, известно, графиня… Шур-амур, понятно, упрекающие реченья с раздраженьями, а из смелых режиссерских находок слямзенный из кинематографа голос за кадром.
И по ходу действия голос этот, в частности, произносит: «Тихий ангел пролетел по комнате…»
На сцену выскакнул здоровенный очкастый парень, внешне смахивавший на киношного эсэсовца, и, корча рожи, приседая и взмахивая ручищами с привязанными к ним крыльями из марли, пролетел.
Не помню хорошо, что было до и после, но здесь, в этом конкретно месте – ангела изображал Сеня, – от небывалого, почти штормового хохота актовый набитый до отказа зал раскололся, как упавший откуда-нибудь с грузовика на землю спелый арбуз.
Сеня уже тогда, в десятом классе, в узловых чертах выглядел таким, каким впоследствии закончил свои земные дни. Рост под метр восемьдесят, широкие, сутуловатые (по вертикали) плечи, несколько жирноват и на неясном носу не интеллигентские, а именно что фашистские какие-то очки…
Серенький неубедительный полуежик и эта бульдожья, выдвинувшаяся в неправильный прикус нижняя челюсть.
«По выжженной равнине, за метром метр, – пел в мальчуковом таулете «туалетный певец» наш Женя Рыбаков – идут по Украине солдаты группы «Центр»[12 - Песня Владимира Высоцкого.]…, и можно было открыть дверь, увидеть проходившего по коридору Сеню Согрина и натурально представить себе, что это за группа была, «Центр», как это она «ходит».
Разве автомат еще Сене, шмайсер, да рукава до локтей закатать.
И вряд ли, думаю, отец Сени, капитан КГБ, по ведомству, так сказать, помогал сыну поступить в медицинский.
Судя по яблоку – по «дальнейшему Сене», – яблоня-отец был по-своему до скрупулезности честный человек.
Разгадка Сениной везухи проще. На курс, на лечебный факультет, набиралось сто пятьдесят «девочек» и сто пятьдесят «мальчиков», и у девочек конкурс получался как во ВГИК или на отделение психологии философского факультета МГУ, а у нас, мальчиков, стоило заполучить как-нибудь одну четверку среди троек и, пожалте бриться, приобретай и делайся, становись носителем «самой гуманной в мире»…
Ну, а так ли это, разберешься потом…
Мы с Сеней попали в одну группу, и в одном из первых моих «рассказов» он, что греха таить, под другою фамилией давит сапожищем какую-то там деревенскую лягушку…
В действительности-то, по правде, этого, конечно, не было.
Однако же выбор Сени для подобного садистского поступка симптоматичен – я, получалось, сам был под впечатлением «киношного» Сениного типажа, глядел на него через бревно и судил по одежке.
Но давил он, Сеня, придуманную лягушку все-таки на всамделишных картофельных полях, куда нас сразу после зачисления отправили до учебы…
Это была так называемая «картошка», время зачинов едва ли не всех курсовых дружб и любовей. В одной, к примеру, группе, в восьмой, за физически и морально тяжелый этот месяц сформировалось ажник четыре брачно-супружеских союза.
У нас же народился один – у Сени Согрина и Лины Ляхович, его, Сениной, сомневающейся избранницы.
На границу Европы и Азии, в Яминск, избранница прибыла с далекой и специфической Западной Украины, чуть не Польши, в темноглазой своей, несколько носатой физиономии имея выраженье, смысл коего мог прочитываться так: «Ну хорошо, ребята… Я гляжу, у вас тут все шутки да хаханьки, оно отчасти и здорово, весело даже, но… Но когда-то ведь надо и к делу переходить! А? Или как?»
Словом, не совсем была красавица, а скорей, из «ничего себе», но с такой-то вот для юной девицы шибко взрослой озаботой.
А Сеня… он от исподволь переместившегося с одежки в самую кровь амплуа «фашиста» и смеяться-то по-человечески более не мог.
– Кха-кха-кха! – смеялся-скандировал, словно Фантомас.
Смеялся и тут же, на манер Змея Горыныча, устрашающе мотал вниз-вверх очкастою головой. Ощериваясь.
Помимо оттаскиванья корзин с картошкой к контейнеру, кроме «кха-кха-кха» (это был юмор) да еще простаиванья в приличной близости от Лининой борозды, опершись подбородком на черенок лопаты, придумать что-то было ему трудно.
Но он придумал.
В ближайший праздник – Октябрьскую революцию – позвал, абы всем якобы сдружиться и повеселиться, всю нашу группу к себе домой, а в глубине души с робко-смутным умышлением, разумеется, по поводу Лины.
Согрин папа (умели тогда делать люди его профессии!) в сей октябрьский, ноябрьский точней, вечерок как-то не запомнился, ускользнул от лишне-ненужных запоминаний, но мама, женщина телом «корпусна», в очках и с зачарованным на чем-то в себе внутренним взглядом, цитировалась и поминалась в общаге до скончания института.
Войдя с подносом в громадную уставленную польской мебелью комнатищу, где мы, сбившись кучкой, немотствовали в ожиданьи застолия, она эдак «нашенски», «понимающе» подбодрила нас.
«Вы чего ж невеселые-то, ребята? – ставя поднос с цитрусовыми на стол трапезный, вопросила она. – А может, кто из вас шутку какую приготовил?!»
Шутку действительно приготовили. И приготовил ей эту шутку, получилось, родной ее сынок.
Родители, и в особенности квартира, произвели на прагматическую Лину свое спланированное Сеней впечатление. Пооглядевшись пару-тройку годков еще, поозиравшись, она таки дала в итоге Сене свое согласие. Брак состоялся.