скачать книгу бесплатно
После предыдущего визита Доминика, 23 ноября, доктор, по его словам, стал интересоваться проблемами сомнамбулизма и прочел кое-что по этой теме. У большинства взрослых нарушение быстро проходило, но в некоторых случаях возникала опасность перехода в хроническое состояние. В самом серьезном случае это напоминало жестко фиксированное, навязчивое поведение тяжелых неврастеников. Хронический сомнамбулизм с трудом поддавался лечению и мог стать доминирующим фактором в жизни пациента, порождая страх перед ночью и сном, вызывая чувство полной беспомощности, переходящее в более серьезные эмоциональные нарушения.
Доминик чувствовал, что уже находится в опасной зоне. Он вспомнил баррикаду, которую воздвиг перед дверями спальни. Арсенал на своей кровати.
Коблец, заинтригованный и озабоченный, но не слишком обеспокоенный, заверил Доминика и Паркера, что в большинстве случаев с перманентным сомнамбулизмом – повторяющимися ночными хождениями – можно покончить, принимая успокоительное перед сном. После нескольких спокойных ночей пациент обычно излечивается. В хронических случаях, если человека преследует тревога, он в течение дня пьет еще и диазепам. Поскольку действия, которые выполнял во сне Доминик, требовали от сомнамбулы неестественно больших физических усилий, доктор Коблец велел ему пить днем валиум и глотать таблетку флуразепама – пятнадцать миллиграммов, – перед тем как забраться под одеяло.
По пути из Ньюпорта в Лагуна-Бич – справа плескался океан, слева возвышались горы – Паркер Фейн сказал, что пока хождения во сне не прекратились, Доминику не следует жить одному. Бородатый, растрепанный художник вел «вольво» быстро, агрессивно, но осторожно. Он редко отрывал взгляд от Тихоокеанского шоссе, но сила его личности действовала так, что взгляд и внимание Фейна, казалось, были постоянно обращены к Доминику.
– У меня дома полно места. Я смогу за тобой приглядывать. Имей в виду, надоедать тебе я не буду. Не стану наседкой. Но по крайней мере, буду рядом. И мы сможем как следует обсудить это, вникнуть во все по-настоящему – только ты да я. Попытаемся разобраться, как твой лунатизм связан с переменами в тебе, когда позапрошлым летом ты отказался от работы в Маунтин-Вью. Я определенно могу тебе помочь. Честное слово, если бы я не стал треклятым художником, то стал бы треклятым психиатром. У меня есть дар – я умею разговорить кого угодно, заставить рассказать о себе. Как полагаешь? Поживи у меня и позволь мне побыть психотерапевтом.
Доминик отказался. Он хотел остаться в своем доме, один – все остальное казалось ему уходом в ту самую кроличью нору, где он столько лет прятался от жизни. Изменения, произошедшие с ним позапрошлым летом, во время путешествия в Маунтин-Вью, были сильными и необъяснимыми, но это были изменения к лучшему. В тридцать три года он наконец оседлал жизнь, крепко держал узду и скакал по новым просторам. Ему нравился тот человек, которым он стал, и он ничего так не боялся, как возвращения к прежнему безотрадному существованию.
Может быть, сомнамбулизм был таинственным образом связан с изменениями в нем самом, как утверждал Паркер, но Доминик сомневался, что эта связь была загадочной или сложной. Скорее всего, дело обстояло проще: сомнамбулизм был способом спрятаться от проблем, волнений и стрессов, ожидавших его в новой жизни. Но он никак не мог допустить такого поворота.
Поэтому Доминик останется у себя дома, один, будет принимать валиум и флуразепам, как прописал доктор Коблец, и победит болезнь.
Так он решил по пути в Лагуна-Бич, утром в субботу, 7 декабря, и это решение пока что казалось правильным. В один день ему требовался валиум, в другой – нет. Каждый вечер он принимал таблетку флуразепама с молоком или горячим шоколадом. Сомнамбулизм стал реже тревожить его по ночам. До начала медикаментозного лечения приступы случались каждые сутки, но за последние пять ночей он ходил во сне только два раза, в среду и пятницу, покидая постель в предрассветные часы.
Более того, его активность во сне стала не такой странной и тревожной. Он больше не запасался оружием, не строил баррикад, не пытался забить гвоздями окно. В обоих случаях он просто покидал свой матрас «Бьютирест» ради импровизированной кровати в углу гардеробной, где просыпался с затекшими конечностями, с болями, испуганный какой-то неизвестной и безымянной угрозой, вспомнить которую не мог.
Худшее вроде бы осталось позади. Слава богу.
В четверг он вернулся к работе, продолжив писать новый роман – с того места, где остановился несколько недель назад.
В пятницу позвонила Табита Уайкомб, его нью-йоркский редактор, и сообщила хорошую новость: появились две предварительные рецензии на «Сумерки в Вавилоне», обе отличные. Она прочла ему рецензии, потом рассказала другие новости, совсем уже хорошие: запросы книготорговцев, разожженные рекламой и рассылкой нескольких сот сигнальных экземпляров, продолжают расти и первый тираж, который однажды уже решили поднять, теперь поднимут снова. Они проговорили почти полчаса, и Доминик, повесив трубку, понял, что жизнь налаживается.
Но субботняя ночь принесла новый поворот, то ли к лучшему, то ли к худшему – этого он пока не понимал. Ни одна из ночей, во время которых случались хождения во сне, не оставила ни малейших воспоминаний о кошмаре, выгнавшем его из кровати. В субботу же Доминика преследовал жуткий, необыкновенно яркий сон, из-за которого он в сомнамбулической панике бегал по дому, но на сей раз, проснувшись, вспомнил часть сновидения. Меньшую часть, но зато главную – концовку.
В последние одну-две минуты сна он стоял в тускло освещенной ванной, все вокруг было как в тумане. Невидимый человек толкнул его к раковине, Доминик согнулся над ней, уткнувшись лицом прямо в фарфоровую чашу. Кто-то обхватил его рукой и удерживал на ногах – сам бы он не устоял из-за слабости. Он был как тряпка, колени дрожали, желудок выворачивало и завязывало узлом. Второй невидимый человек положил обе руки на его голову и ткнул лицом в раковину. Доминик не мог говорить. Не мог дышать. Он знал, что умирает. Ему нужно было убежать от этих людей, из ванной, но сил не было. Все вокруг было нечетким, но он хорошо различал гладкую поверхность фарфора и хромированные края слива – его лицо от сливного отверстия отделяли считаные дюймы. Слив был старомодным, без механической пробки. Резиновая затычка была извлечена и убрана, он ее не видел. Вода текла из крана мимо его лица, расплескивалась по дну раковины, вихрилась и снова вихрилась вокруг слива, уходила вниз. Два человека, заталкивавшие его в раковину, кричали, хотя он не понимал ни слова. Вихрем и вниз… вихрем… Миниатюрный вихрь гипнотически притягивал его глаза, зияющий слив приводил в ужас – он походил на засасывающее отверстие, намеревавшееся затянуть его в свои зловонные глубины. Доминик вдруг понял, что эти двое хотят затолкать его в отверстие и избавиться от него. Может быть, внизу стоит мусороперерабатывающая машина, которая изрубит его в мелкие куски и смоет…
Он проснулся с криком. В ванной. Пришел сюда во сне. Стоял рядом с раковиной, нагнувшись, и кричал в сливное отверстие. Он отпрыгнул от зияющей дыры, нога подвернулась, он чуть не свалился в ванну. Ухватился за вешалку для полотенец и удержался на ногах. Его трясло, он хватал ртом воздух. Наконец он набрался мужества, повернулся к раковине, заглянул в нее. Глянцевый фарфор. Медь сливного отверстия и куполообразная заглушка. Ничего другого, ничего страшного.
Во сне ванная была не такой. Доминик умылся и вернулся в спальню. Часы на ночном столике показывали всего два двадцать пять ночи.
Хотя сон не имел никакого смысла и, казалось, никакой символической или реальной связи с его жизнью, кошмар был невероятно пугающим. Но он не заколачивал окон, не собирал во сне оружия, так что ухудшение выглядело незначительным.
Случившееся могло быть даже признаком улучшения. Если он будет помнить свои сны, не куски, а полные сны, от начала до конца, он, возможно, сумеет обнаружить причину тревоги, сделавшую его ночным бродягой. У него появится больше шансов справиться с ней.
И все же ложиться в кровать он больше не хотел, не хотел рисковать – вдруг он вернется в то странное место из сна. Пузырек с флуразепамом стоял в верхнем ящике ночной тумбочки. Его норма составляла не больше одной таблетки в день, но в маленькой поблажке себе нет ничего страшного.
Доминик подошел к бару в гостиной, налил себе виски «Чивас регал», трясущейся рукой сунул таблетку в рот, запил «Чивасом» и вернулся в кровать.
Он пошел на улучшение. Еще немного – и ночные хождения прекратятся. Через неделю он вернется к норме. Через месяц его сомнамбулизм будет казаться нелепым помрачением, и он будет недоумевать: как он позволил такой глупости взять над ним верх?
Опасно балансируя на дрожащем канате сознания над морем сна, он начал терять равновесие, испытывая приятное чувство мягкого сползания в никуда. Но, погружаясь в сон, он слышал собственное бормотание в темноте спальни, слова были странными – пугали и возбуждали интерес, – но виски и флуразепам, как и полагалось, взяли над ним верх.
«Луна, – хрипло шептал он. – Луна, луна».
Он не мог понять, что имел в виду, и попытался прогнать сон на время, достаточное, чтобы ему разобраться в собственных словах.
– Луна? Луна, – еще раз прошептал он и отключился.
Было три часа одиннадцать минут. Воскресенье. 8 декабря.
6
Нью-Йорк, штат Нью-Йорк
Несколько дней спустя после ограбления «фрателланцы» на три с лишним миллиона долларов Джек Твист отправился на свидание с мертвой женщиной, которая все еще дышала.
Стоял воскресный день. В час дня он припарковал свой «камаро» в подземном гараже частной клиники в респектабельном квартале Ист-Сайда, поднялся на лифте в вестибюль, зарегистрировался и получил пропуск посетителя.
Сторонний человек никогда бы не подумал, что это больница. Общественная зона была отделана в стиле ар-деко, популярном во время строительства здания. Здесь были два оригинала картин Эрте, диваны, кресла, столы с аккуратно разложенными журналами. Вся мебель наводила на мысли о 1920-х годах.
Заведение удивляло своей роскошью. Оригиналы Эрте были излишеством. Очевидно, имелись и сотни других необязательных вещей. Но администрация считала, что надо сохранять этот имидж для привлечения клиентов из высшего класса и поддержания годовой прибыли на уровне ста процентов. Здесь лежали самые разные пациенты – кататонические шизофреники, дети с аутизмом, больные в долгосрочной коме, как молодые, так и старые, – но у них были две общие черты: хронические, а не острые заболевания и наличие состоятельных родственников, способных оплачивать уход по высшему разряду.
Размышляя об этом, Джек всегда злился: почему в городе нет заведения, куда за умеренную плату принимали бы пациентов с катастрофическими черепно-мозговыми травмами или психическими заболеваниями. Несмотря на громадный расход денег налогоплательщиков, больницы Нью-Йорка, как и все больницы в мире, были мрачной шуткой, и средний горожанин был вынужден принимать все как есть из-за отсутствия альтернатив.
Не будь Джек умелым и в высшей степени успешным вором, он не смог бы выплачивать клинике огромные ежемесячные суммы. К счастью, у него был врожденный воровской талант.
Взяв пропуск посетителя, он прошел к другому лифту и поднялся на четвертый этаж – всего их было шесть. Коридоры на верхних этажах, в отличие от вестибюля, выглядели по-больничному. Лампы дневного света. Белые стены. Чистый, едкий, мятный запах дезинфектанта.
В дальнем конце коридора четвертого этажа, в последней комнате справа, жила мертвая женщина, которая продолжала дышать. Джек дотронулся до металлической пластины на тяжелой откидной двери, помедлил, с трудом проглотил слюну, глубоко вздохнул и наконец вошел внутрь.
Комната выглядела не так роскошно, как вестибюль, никакого ар-деко не наблюдалось, но все было очень неплохо, напоминая средний по стоимости номер в «Плазе»: высокий потолок с белой лепниной, камин с белой полкой, ворсистый ковер темно-зеленого цвета, светло-зеленые шторы, зеленый диван с лиственным орнаментом и два стула. Как считалось, пациент чувствовал себя счастливее в такой комнате, чем в палате. Впрочем, многие не обращали внимания на обстановку, но этот относительный уют хотя бы не ухудшал настроения приходящих к ним друзей и родственников.
Больничная кровать была единственной уступкой практичности и резко контрастировала со всем остальным, но ее вид смягчался зелеными дизайнерскими простынями.
И только пациент портил приятное настроение, создаваемое интерьером.
Джек опустил защитное ограждение кровати и поцеловал жену в щеку. Та не шелохнулась. Он взял ее руку в свои. Ладонь не ответила ему пожатием, не согнулась, осталась вялой, безжизненной, бесчувственной – но хотя бы теплой.
– Дженни? Это я, Дженни. Как ты сегодня себя чувствуешь? Мм… Выглядишь хорошо. Хорошо выглядишь. Ты всегда хорошо выглядишь.
И в самом деле, для человека, который восемь лет пребывал в коме, человека, который за все это время не сделал ни одного шага, ни разу не почувствовал солнечных лучей или свежего воздуха на своем лице, она выглядела очень хорошо. Но вероятно, только Джек мог искренне сказать, что она все еще прекрасна. Она перестала быть красавицей, но никто бы не подумал, что эта женщина почти десятилетие провела в мрачных играх со смертью.
Волосы потеряли блеск, но оставались густыми и сохранили сочный каштановый оттенок – как четырнадцать лет назад, когда Джек впервые увидел ее за прилавком в отделе мужской парфюмерии «Блумингдейлса». Санитары мыли ей голову два раза в неделю и расчесывали каждый день.
Он мог бы провести рукой под ее волосами, с левой стороны головы, до неестественной, тошнотворной впадины, мог бы прикоснуться к этой впадине, не беспокоя женщину, потому что ее больше ничто не беспокоило, – но не сделал этого: прикосновение обеспокоило бы его самого.
На ее коже не было морщин – ни на лбу, ни даже в уголках закрытых глаз. Она похудела, но не катастрофически. Неподвижная женщина на зеленых дизайнерских простынях, неподвластная времени, – заколдованная принцесса в ожидании поцелуя, который пробудит ее от векового сна.
Жизнь проявляла себя только в том, как ритмично вздымалась грудь при дыхании и двигалось – почти незаметно – горло при сглатывании слюны. Глотание происходило автоматически, непроизвольно и ни в коей мере не было признаком сознания.
Повреждение мозга было обширным и необратимым. Движения, которые она совершала, будут единственными доступными для нее движениями – вплоть до смертельных судорог. Надежды не оставалось. Он знал, что надежды нет, и смирился с ее состоянием.
Она бы выглядела гораздо хуже, если бы не постоянный уход. Каждый день к ней приходили физиотерапевты и проводили пассивный комплекс упражнений. Тонус мышц был невысоким, но все же был.
Джек взял ее руку и долго смотрел на нее. На протяжении семи лет он приходил к ней дважды в неделю, не считая пяти или шести часов в воскресенье. Несмотря на частоту своих посещений и неизменность ее состояния, он никогда не уставал смотреть на нее.
Он пододвинул стул, сел рядом с кроватью, не выпуская ее руки, глядя на ее лицо, и говорил с ней больше часа. Пересказал фильм, который посмотрел после прошлого посещения, и книги, которые прочел. Поговорил о погоде, о зимнем ветре, сильном и кусачем. Красочно описал великолепные рождественские витрины.
Она не вознаграждала его ни вздохом, ни движением – лежала, как всегда, неподвижная.
И все же он говорил с ней: вдруг внутри ее осталась частичка сознания, лучик ясности в глубокой ночи комы? Вдруг она может слышать и понимать? Тогда самое худшее для нее – оказаться в ловушке бездвижного тела, отчаянно жаждать хотя бы одностороннего общения, но не получать его, ведь все считают, что она не может слышать. Доктора заверяли его, что эти тревоги безосновательны: она ничего не слышит, ничего не видит, ничего не знает, кроме тех образов и фантазий, которые могут вспыхнуть между закороченными нейронами поврежденного мозга. Но если они ошибались, если существовал хоть один шанс на миллион, что они ошибаются? Он не мог оставить ее в этой полнейшей, ужасной изоляции. И поэтому он говорил с ней, а за окном менялись оттенки серого – краски зимнего дня.
В четверть шестого он вышел в примыкающий к комнате туалет, вымыл лицо, вытер его, моргнул, увидев свое отражение в зеркале. И в тысячу первый раз спросил себя, что такого нашла в нем Дженни.
Ни одна черта, ни одно выражение его лица не намекали на красоту. Слишком широкий лоб, слишком большие уши. Зрение было нормальным, но левый глаз чуть косил влево, и большинство людей при разговоре с ним нервно переводили взгляд с одного его глаза на другой, не понимая, какой именно смотрит на них, – а на самом деле смотрели оба. Улыбался он клоунской улыбкой, а когда хмурился, сам Джек-потрошитель бросился бы наутек при виде его.
Но Дженни что-то в нем разглядела. Она хотела его, любила его, он был ей нужен. Хотя сама она была красавицей, внешность Джека ее не заботила. Одна из причин, по которым он так сильно ее любил. Одна из причин, по которым ему так не хватало ее. Одна из тысячи.
Он отвернулся от зеркала. Если существовало одиночество страшнее его нынешнего, дай бог, чтобы оно его не постигло.
Он вернулся в комнату, попрощался с безучастной женой, поцеловал ее, вдохнул еще раз запах ее волос и вышел в половине шестого.
Сидя за рулем «камаро», Джек с ненавистью поглядывал на пешеходов и других водителей. Его соотечественники. Хорошие, милые, кроткие, добродетельные люди из нормального мира посмотрели бы на него с неприязнью и даже отвращением, если бы знали, что он профессиональный вор, хотя на преступный путь его толкнуло то, что они сделали с ним и Дженни.
Он знал, что злость и ожесточение ничего не решат, ничего не изменят – только повредят ему самому. Ожесточение съедало его. Он не хотел ожесточаться, но порой ничего не мог с собой поделать.
Позднее, после одинокого ужина в китайском ресторане, Джек вернулся к себе. Он владел просторной квартирой с одной спальней в жилищном кооперативе: первоклассное здание на Пятой авеню, рядом с Центральным парком. Официально квартира принадлежала компании, зарегистрированной в Лихтенштейне. Компания оплатила покупку чеком, выданным одним швейцарским банком, а жилищные расходы каждый месяц оплачивал с трастового счета «Бэнк оф Америка». Джек Твист жил здесь под именем Филипа Делона. Консьержи, другой обслуживающий персонал и те соседи, с которыми он разговаривал, знали его как странного, со слегка сомнительной репутацией члена богатого французского семейства: его отправили в Америку будто бы для наблюдения за инвестициями, а на самом деле – чтобы он не мозолил глаза родственникам. Он бегло говорил по-французски и мог часами говорить по-английски с убедительным французским акцентом, ни разу не ошибившись и не разоблачив себя. Конечно, никакой французской семьи не существовало, лихтенштейнская компания, как и счет в швейцарском банке, принадлежали ему, и все, что он мог инвестировать, было похищено у других. Он был необычным вором.
Джек прошел в гардеробную, примыкавшую к спальне, удалил фальшивую перегородку в ее конце, вытащил два пакета из тайного хранилища глубиной в три фута, даже не включив света, перенес их в темную гостиную, положил рядом со своим любимым креслом у большого окна. Потом отправился на кухню, достал бутылку «Бекса» из холодильника, открыл ее и вернулся в гостиную. Сев у окна, в темноте, он стал смотреть на парк, где свет отражался от покрытой снегом земли, порождая странные тени в голых ветвях деревьев.
Он тянул время и знал это. Наконец он включил настольную лампу рядом с креслом, взял меньший из двух пакетов, открыл, начал просматривать содержимое.
Драгоценности. Бриллиантовые подвески, бриллиантовые колье, сверкающие бриллиантовые ожерелья. Браслет с бриллиантами и изумрудами. Три браслета с бриллиантами и сапфирами. Кольца, броши, заколки, булавки, шляпные заколки с драгоценными камнями.
Все это досталось ему после ограбления, которое он провернул шесть недель назад. Вообще-то, на такое дело идут вдвоем, но, тщательно и умело все спланировав, он нашел способ, как справиться одному, и все прошло гладко.
Единственная проблема состояла в том, что он не получил никакого удовлетворения. Обычно, справившись с работой, Джек несколько дней ходил в приподнятом настроении. С его точки зрения, это были не простые преступления, но акты возмездия правильным людям за то, что те сделали с ним и Дженни. До двадцати девяти лет он отдавал всего себя обществу, стране, а в награду оказался в адской центральноамериканской дыре с диктаторским режимом, оставленный гнить в одной из местных тюрем. А Дженни… Невыносимо было думать о том, в каком виде он нашел ее, когда наконец бежал и вернулся домой. Теперь он больше ничего не отдавал обществу – только брал у него. И получал от этого огромное удовольствие. Больше всего ему нравилось нарушать правила, брать то, что хотел, и оставаться безнаказанным; так было вплоть до кражи драгоценностей, случившейся шесть недель назад. Завершив ту операцию, он не почувствовал торжества, не ощутил, что возмездие состоялось. Отсутствие возбуждения пугало его. В конечном счете ради этого он и жил.
Сидя в кресле у окна, он высыпал драгоценности себе на колени, потом стал брать одну вещь за другой, рассматривая на свет, пытаясь вновь почувствовать радость мести.
Ему следовало избавиться от драгоценностей сразу же после ограбления. Но он не хотел расставаться с украденным, не получив от него хоть сколько-нибудь удовольствия.
Обеспокоенный отсутствием эмоций, он сложил драгоценности в пакет.
В другом пакете была его доля от ограбления склада «фрателланцы». Им удалось открыть только один из двух сейфов, но там оказалось чуть больше трех миллионов ста тысяч долларов – по миллиону с лишним на душу – в неотслеживаемых купюрах по двадцать, пятьдесят и сто долларов.
Пора было уже переводить наличность в кассовые чеки и другие платежные средства для отправки по почте на его швейцарские счета. Он, однако, не торопился, потому что, как и в случае с драгоценностями, еще не испытал ощущения торжества.
Он вытащил из пакета туго перевязанные пачки и взвесил в руках. Поднес к лицу, понюхал. Деньги пахнут по-особому, и обычно один только запах вызывал у него возбуждение, но не на сей раз. Он не чувствовал торжества, не чувствовал себя умным, стоящим выше закона, не чувствовал превосходства над мышами, послушно пробиравшимися по лабиринтам общественного устройства так, как их научили. Он чувствовал только одно – опустошение.
Если бы перемена случилась после работы на складе, он бы объяснил это тем, что ограбил других воров, а не правильных людей. Но эту же реакцию он отмечал и после кражи драгоценностей, а ведь в тот раз жертвой стал законный бизнес. Именно апатия после ограбления ювелирного магазина заставила его провести следующую операцию раньше намеченного. Обычно он ходил на дело раз в три или четыре месяца, но между двумя последними операциями прошло только пять недель.
Ну хорошо, может быть, привычный трепет не приходил, потому что деньги стали не важны для него. Он отложил достаточно, чтобы жить в достатке до конца дней и заботиться о Дженни, даже если она проживет в коме больше среднего срока, что было маловероятно. Может быть, все это время главным в его работе был не бунт и не вызов обществу, как считал Джек, и он совершал все это ради денег, а остальное – дешевая рационализация и самообман.
Но он не мог в это поверить. Он помнил, что? чувствовал прежде, и понимал, насколько ему теперь не хватает этого чувства.
Что-то с ним происходило, какой-то внутренний сдвиг, разворот. Он ощущал себя пустым, потерянным, потерявшим цель в жизни. Он не хотел лишиться страсти к кражам. Других причин жить у него не было.
Он положил деньги в пакет, выключил свет и сидел в темноте, прихлебывая «Бекс» и глядя на Центральный парк.
Вдобавок к потере радости от работы, его стал преследовать повторяющийся кошмар, более яркий, чем любой сон, виденный им прежде. Это началось шесть недель назад, до операции в ювелирном магазине, и с тех пор кошмар посещал его восемь, девять, а может, и десять раз. Во сне он убегал от человека в мотоциклетном шлеме с темным щитком. Ему казалось, что это мотоциклетный шлем, хотя он не видел его в подробностях, как не видел и человека. Безликий чужак преследовал его, бежал за ним по непонятным комнатам, по бесконечным коридорам, но самой живой сценой была погоня по пустому хайвею, прорезавшему безлюдный, залитый лунным светом ландшафт. В каждом случае паника нарастала, как давление в паровом котле, и наконец взрыв будил его.
Очевидное толкование было таким: сон – предупреждение, мужик в шлеме – коп, а значит, Джека поймают. Но нет, кошмар порождал другое чувство. Во сне у Джека никогда не возникало ощущения, что мужик в шлеме – коп. Было что-то другое.
Он надеялся, что сон, черт побери, не повторится сегодня. День и без того был достаточно скверным, чтобы закончиться полуночным кошмаром.
Он взял еще пива, вернулся в кресло у окна и продолжил сидеть в темноте.
Было 8 декабря. Джек Твист, бывший офицер элитного рейнджерского подразделения армии США, взятый в плен на необъявленной войне, помогший спасти жизни более тысячи индейцев в Центральной Америке, человек, который нес груз скорби, непосильной для большинства, бесстрашный вор, чьи запасы мужества никогда не истощались, спрашивал себя, осталось ли в нем самое обычное мужество, необходимое, чтобы жить дальше. Если он больше не находил смысла в воровстве, надо было найти новый смысл в жизни. Иначе никак.
7
Округ Элко, Невада
Эрни Блок нарушил все ограничения скорости на пути из городка Элко в мотель «Транквилити».
В последний раз он ездил так быстро и бесшабашно в мрачное утро понедельника, когда служил в разведке корпуса морских пехотинцев во Вьетнаме. Он сидел за рулем джипа, проезжая по вроде бы дружественной территории, и неожиданно попал под вражеский огонь. Снаряды поднимали фонтаны земли, взметали в воздух куски щебня всего в нескольких футах от бамперов его машины, спереди и сзади. Наконец он выехал из зоны обстрела, чудом избежав примерно двадцати попаданий. Все же он получил три ранения – небольших, но мучительных – от зазубренных осколков мины, временно оглох от громких взрывов и поймал себя на том, что пытается контролировать движение джипа, который едет на четырех дисках при сдувшихся покрышках. Выжив, он решил, что познал страх настолько глубокий, насколько это вообще возможно.
Но, возвращаясь из Элко, он испытывал страх посильнее того, вьетнамского.
Приближалась темнота. Вскоре после полудня он, оставив Фей за стойкой портье, сел в «додж» и отправился в транспортную компанию – забрать заказанные для мотеля световые приборы. У него вполне хватало времени, чтобы съездить туда и вернуться до наступления сумерек.
Но у него спустило колесо, и он потерял время, меняя его. Затем, добравшись до Элко, он потратил почти час на ремонт шины, потому что не хотел возвращаться домой без запасного колеса. Так или иначе – из Элко он выехал почти на два часа позже, чем собирался, и солнце уже клонилось к западу, к дальней кромке Большого бассейна.
Бо?льшую часть пути он выжимал педаль акселератора до отказа, обгоняя всех. Он знал, что, если придется ехать в полной темноте, до дому он не доберется. Утром его найдут за рулем стоящего на обочине фургона, но к тому времени он окончательно сойдет с ума от ужаса, проведя ночь в созерцании абсолютно черного ландшафта.
Две с половиной недели, начиная со Дня благодарения, Эрни скрывал от Фей свой иррациональный страх перед темнотой. После ее возвращения из Висконсина он понял, что теперь ему трудно спать без включенной лампы: в отсутствие жены он не гасил свет. Каждое утро он закапывал в опухшие глаза «Мурайн». К счастью, Фей ни разу не предложила съездить в Элко, чтобы посмотреть кино, а потому Эрни мог не придумывать поводов для отказа. Несколько раз после захода солнца ему приходилось покидать мотель и бежать в стоявшее рядом гриль-кафе «Транквилити», и, хотя тропинка хорошо освещалась наружными лампами и рекламными щитами мотеля, Эрни переполняло ощущение собственной хрупкости и уязвимости.
И во время службы в морской пехоте, и после этого Эрни Блок старался как можно лучше делать то, что от него требовалось, оправдывать ожидания. И теперь поклялся себе сделать все возможное, чтобы не подвести жену.
Сидя за рулем «доджа» на пути к мотелю «Транквилити», под вязким оранжево-фиолетовым солнцем, Эрни Блок думал о своей проблеме. Преждевременный старческий маразм или болезнь Альцгеймера? Третьего быть не может. Хотя ему всего лишь пятьдесят два, у него наверняка что-то вроде Альцгеймера. Да, это его пугало, но, по крайней мере, не вызывало вопросов.
Да, вопросов не было, но согласиться с этим он не мог. От него зависела Фей. Он не мог стать душевнобольным инвалидом, обузой для нее. Мужчины из семьи Блоков никогда не подводили своих женщин. Никогда. Нельзя было и думать об этом.
Хайвей огибал небольшой холм. До мотеля (единственного здания, видимого на бескрайних просторах), расположенного к северу от восьмидесятой федеральной трассы, оставалось около мили. Его неоновый сине-зеленый щит уже был включен и пронзительно-ярко горел на фоне сумеречного неба. Эрни в жизни не видел ничего более привлекательного.
До полной темноты еще оставалось десять минут, и он решил не рисковать по-глупому – что, если коп остановит его так близко от убежища? Он отпустил педаль газа, и стрелка спидометра стала падать: девяносто… восемьдесят пять… семьдесят пять… шестьдесят…
Он был в трех четвертях мили от дома, когда случилось что-то странное. Он посмотрел в сторону юга, и у него перехватило дыхание. Он не знал, что его испугало. Что-то в ландшафте. Что-то в игре света и тени на склонах, занятых полями. Им внезапно овладела странная мысль: этот конкретный участок земли с противоположной стороны шоссе, протянувшийся на полмили, крайне важен для понимания невероятных изменений, которые происходят с ним в последние несколько месяцев.
Пятьдесят… сорок пять… сорок…
Он не замечал ничего, что отличало бы этот клочок земли от десятков тысяч акров вокруг него. К тому же Эрни видел его тысячи раз и совершенно им не заинтересовался. И тем не менее что-то в наклоне местности, в мягко изогнутых контурах земли, в рассекающей его напополам ране высохшего ручья, в чередовании полыни и травы, в проглядывавших там и сям выходах скальной породы, казалось, требовало: «Исследуй меня».
Сама земля словно говорила: «Здесь, здесь, здесь ты найдешь то, что поможет решить твою проблему, поможет объяснить твой страх перед ночью. Здесь. Здесь…» Но это было смешно.