Читать книгу Светочи Чехии (Вера Ивановна Крыжановская-Рочестер) онлайн бесплатно на Bookz (8-ая страница книги)
bannerbanner
Светочи Чехии
Светочи ЧехииПолная версия
Оценить:
Светочи Чехии

3

Полная версия:

Светочи Чехии

В большом кресле с высокой спинкой, украшенной вышитым королевским гербом, сидел сам Вацлав. Он был чем-то озабочен и, облокотясь на стол, рассеянно отпивал глотками из золотого кубка, стоявшего рядом.

Король был человек лет сорока восьми, высокого роста и плотно сложенный. Как и его брат, Сигизмунд, он был красив, но тяжелые заботы царствования, в связи с излишествами, которым он предавался (поговаривали, что король отравлен) преждевременно его состарили и покрыли его лицо морщинами. Тем не менее, несмотря на портившие его красноватый цвет лица и одутловатость щек, в общем, наружность Вацлава была привлекательна; врожденная доброта и откровенность проглядывали во взгляде и улыбке, пока винные пары не туманили его усталого взора, пережитые жизненные испытания не искажали его рот горькой усмешкой, а припадок безумного гнева, страшного для окружающих, не отнимал от него самообладания и не гасил в нем сознание собственного достоинства.

Против него, на складном стуле, сидел Вок Вальдштейн, тоже казавшийся угрюмым и игравший молча. Вдруг король выпрямился, встряхнул головой, словно желая отогнать докучные мысли, и, отхлебнув вина, пристально взглянул на нахмуренное лицо своего молчаливого партнера.

Граф был его любимцем и Вацлав не только хранил благодарную память о том мужестве и ловкости, с какими он содействовал его бегству из Вены, но и вообще ему нравилось общество молодого графа.

Предприимчивый и смелый, большой поклонник женщин, и любитель разных похождений, Вок умел, как никто, развлекать и забавлять короля, рассказывая самые невозможные истории или такие игривые анекдоты, что темные тучи на челе Вацлава расходились и сменялись веселым настроением и громкими раскатами смеха. С королем юноша говорил и держал себе свободно и безнаказанно позволял себе смелое слово, или даже подчас дерзости, которые дорого стоили бы всякому другому.

Упорное молчание его давало понять королю, что он злится, а старание, с которым тот избегал смотреть на него, указывало, что гнев Вока направлен ни более, ни менее, как на его августейшую особу.

По свойственному ему добродушию, Вацлав стал перебирать в уме, не оплошал ли он как-нибудь по отношению к своему баловню, но ничего припомнить не мог.

– Что с тобой, Вокса? Ты сегодня нем, как рыба, и зол, как змея, которой наступили на хвост.

– Ничего, государь! Я собираюсь испросить у вашего величества отпуск на несколько недель для устройства семейных дел, требующих моего немедленного присутствия, – холодно-почтительно ответил Вок.

Вацлав недоверчиво взглянул на него, потом положил обратно на стол рожок с костями, который держал в руках, и полусердито, полушутливо сказал:

– Что за пустяки ты болтаешь! Никакого дела тебе устраивать не приходится, но я вижу, что ты смеешь на меня сердиться. Ну, исповедывайся, чего тебе надо? Может быть, я случайно забыл исполнить какое-нибудь свое обещание?

– Нет, государь! Среди стольких обещаний, данных и не сдержанных вашим величеством, я мог бы запутаться и не сумел бы указать, какое именно вам угодно теперь вспомнить. Нет, я просто боюсь оставаться здесь и хотел бы уехать.

– Боишься? Ты словно смеешься надо мной! Так я приказываю тебе сказать немедленно, на что ты зол и чего боишься.

– Боюсь быть сожженным заживо и поданным немцам на жаркое.

Король залился долгим смехом.

– А! Вон откуда ветер дует! Несколько резкое слово, сказанное Гусу и Иерониму, испортило тебе настроение духа. Не глупи, милый Вок! Какое тебе дело до того, что я говорю депутациям, которые надоедают мне своими пустыми препирательствами.

– Какое дело мне? Да вы, государь, забываете, что я – чех и не могу оставаться равнодушным, когда мой король грозит сжечь двух моих друзей и не желает признавать прав моего народа, который, между тем, всегда был верным и преданным слугой его трона.

С жаром принялся молодой граф убеждать короля и доказывать ему, насколько правы чехи, требуя себе первое место в собственном отечестве, и насколько естественно, что они возмущены нынешним несправедливым положением вещей. Король без гнева, внимательно выслушал страстную отповедь своего любимца.

– Во всяком случае, если я нерадив к правам чехов, то они не дремлют, защищая их, – добродушно усмехнулся Вацлав. – После этого злополучного приема я точно в осадном положении. Лобковиц, лишь только меня завидит, жужжит мне в уши, как шмель, и засыпает меня убедительнейшими доказательствами, что он прав, а немцы – нет; королева проливает фонтаны слез о том, что духовник болен по моей вине; даже ты грубишь мне и грозишь, что уедешь от меня. Дошло до того, что аббат Солон[32] и члены французского посольства стараются меня уверить, что моя обязанность дать три голоса чехам. Ясно, что я не могу уже дольше жить спокойно, пока не решу этого дела. А теперь мне хочется спать! Покойной ночи, Вокса! Я не сержусь на твою дерзость, навеянную на тебя патриотической горячкой! На завтра – чтобы у тебя было другое лицо, да приготовь какую-нибудь веселую историю, которых у тебя всегда большой запас.

Он встал, дружески простился с ним и ушел из залы во внутренние покои.

Серебряная лампада, подвешенная к потолку, и две восковые свечи, зажженные у аналоя, освещали опочивальню, куда вошел король. Королева молилась, стоя на коленях, с молитвенником в руках, и не заметила прихода супруга.

София Баварская, дочь герцога Иоганна Мюнхенского, была второй женой Вацлава; первая же, Иоганна, умерла трагическою смертью, задушенная громадной охотничьей собакой, которую король всегда на ночь клал у своей кровати, и которая бросилась на королеву, когда та приподнялась с постели, ночью.[33] К великому огорчению короля, второй союз, как и первый, оставался бездетным.

Софья была кроткая, добрая женщина; молча переносила она неверности, капризы и неприятности, создаваемые беспорядочными страстями мужа и, благодаря своему терпению, приобрела на него некоторое влияние. Им-то королева пользовалась, чтобы делать добро и покровительствовать чехам, которых Софья любила, и всю свою жизнь была ревностной защитницей их прав. К великому неудовольствию окружавшего ее немецкого духовенства, избрала она в духовники Яна Гуса[34] и усердно посещала Вифлеемскую часовню[35]. Это предпочтение, открыто оказываемое чехам, вызывало неприятности с баварской родней, настолько, что ни ее брат, ни дяди, герцоги Стефан и Фридрих, не пожелали присутствовать на ее короновании; пражские же немцы прозвали ее еретичкой и виклефисткой.

– Какой тяжкий грех совершила ты сегодня, София, что молишься с таким жаром? – спросил король, видя, что его упорно не замечают.

– Никакого! Я молилась за тебя, прося Господа просветить твое сердце и разум, внушив беспристрастие и справедливость, которые должны воодушевлять короля…

– И которые, я должен доказать, удовлетворив требование чехов? Знаю я эту песню, но не желаю, чтобы мне ее напевали, даже в постели, – полушутливо, полусердито сказал Вацлав.

Королева встала, подошла к мужу и поцеловала у него руку.

– Я еще не говорила об этом деле, хотя оно до глубины сердца трогает меня и, по моему мнению, справедливо…

– Несправедливо, потому что статуты, обычаи и воля моего покойного отца дали первенство немцам, – перебил ее король спокойно.

– Я не чувствую себя способной быть судьей в таком важном вопросе, хотя, по мнению Лобковица, также как и аббата Солона, покойный император Карл даровал нашему университету те самые права, что имеют университеты парижский и болонский, а там первенство дано туземцам. Не твоя ли обязанность отменить обычай, признанный несправедливым. Исключительно в твоих же интересах я и хотела сказать тебе несколько слов. Кого защищаешь ты, король мой и супруг; кого хочешь ты поддержать на первом месте, в ущерб твоим верным чехам? Твоих злейших врагов! Есть ли еще предательство и оскорбление, которого бы не нанесли тебе немцы! Разве не они своими происками сеяли раздор между тобой и братом Сигизмундом? Разве дерзкие, мятежные вассалы остановились перед тем, чтобы лишить тебя империи, поправ все твои права, так как большая часть курфюрстов была тебе верна! А кто в Праге принял сторону Рупрехта Палатина и непременно отворил бы ему ворота города, во время осады Мейсенцев, если бы этому не воспротивились чехи? Все немцы же! В дерзости своей, они осмеливаются порицать твои решения и сопротивляются твоей воле; они хотели бы, да простит мне Бог, вертеть тобою так же, как они заправляют всем в университете! Вспомни, как еще не так давно они объявили, что не выйдут из „послушания” папе Григорию XII, а между тем чехи, не колеблясь, подчинились твоему повелению. И для этих-то неблагодарных, лукавых иноземцев ты хочешь пожертвовать законными правами твоего народа?

Пока королева говорила, краска гнева разлилась по лицу Вацлава и в глазах его вспыхнула неудовольствие. Неожиданное напоминание о перенесенных им обидах, подняло таившуюся в нем желчь и злобу. В изменчивой, страстной душе его произошел переворот, опрокинувший все доводы, которые говорили в пользу немцев, и решивший победу чехов.

– Ты права, София! У меня нет причин не верить мудрому, преданному слуге, как Николай Лобковиц. Он справедливо утверждает, что король Чехии обязан покровительствовать и защищать права своего народа, а не приносить их в жертву чужеземцам! Завтра же прикажу изготовить декрет, дающий чехам три голоса, которых они так добиваются.

Счастливая неожиданно одержанной победой, королева бросилась мужу на шею.

На следующее утро, Николай Лобковиц, потребованный к королю, поднес ему декрет, текст которого был давно им изготовлен.

После зрелого обсуждения, Вацлав одобрил и подписал этот важнейший акт, уничтожавший преимущества немцев и вызвавший затем столь роковые последствия в истории чешского народа.

Совещание это длилось долго и утомило короля; тем не менее, он вышел таким довольным и веселым, каким его давно уже не ведали.

После обеда он удалился в ту самую залу, где мы уже видели его накануне, и приказал позвать Воксу Вальдштейна на партию в кости.

Молодой граф явился крайне озабоченный и взволнованный. Он встретил перед тем Лобковица, и тот как-то особенно радостно и многозначительно на него взглянул, но переговорить, в виду присутствия большого числа придворных, они не успели.

Король со своим любимцем сел за стол.

– Сегодня, Вокса, ты должен будешь угостить меня какой-нибудь особенно забавной историей, в награду за доброе известие, которое я тебе сообщу, – весело сказал Вацлав. – Отныне ты навсегда избавлен от опасности быть зажаренным и съеденным немцами! Я только что отлично посмеялся над ними, подписав декрет, дающий преимущество чешской народности над остальными тремя.

Вальдштейн побледнел и вскочил. Он никак не ожидал столь полной победы.

Опустившись затем на колени, он горячо поцеловал у короля руку, а Вацлав дружески похлопал его по плечу.

– Скажите, какой он ярый патриот! А я-то думал, что твой наибольший интерес находится на почве любви, а не политики.

– Одно, государь, не мешает другому! С женщинами-то лучше всего и научишься политике, – весело ответил Вокса. – Хотя я приближаюсь к концу моего любовного поприща, и скоро все будет кончено, – серьезным тоном заметил он.

– Что ты такое болтаешь, да еще с таким видом, словно тебя приговорили к смерти?

– Это почти одно и тоже, государь! Смерть гражданская!

– Вот новости! А не могу ли я тебе помочь? – смеясь, спросил Вацлав, предполагая, что тот наделал долгов.

– Невозможно, государь! Никто, даже ваше величество, не может ничего для меня сделать, – я должен жениться!

– Клянусь, что воздержался бы, даже если б и мог! К тому же, эта история будет гораздо печальнее для будущей графини, чем для тебя. А что, она очень дурна собой, если у тебя такой вид?

– Нет, государь, – прекрасна, как ангел!

– Тогда… глупа?

– Наоборот, умна и хитра, я полагаю, как любой университетский доктор.

– Бедна, как церковная крыса?

– Она приносит мне громадное состояние!

– Ну! Я ничего не понимаю, – пожал плечами король.

– Она прекрасна, но холодна и не любит меня; да и я тоже ее не люблю, потому что ее равнодушие для меня слишком оскорбительно.

– Черт возьми! Разборчива же твоя невеста, если такой красивый малый ей не нравится. Кто же она и почему выходит за тебя замуж, не любя?

– Это – Ружена Рабштейн, единственная дочь покойного барона Рабштейна, и мы по семейным причинам обручены с детства.

Вацлав нахмурился.

– Барон Рабштейн? Приятель Розенберга? У меня осталось о нем нехорошее воспоминание. Это был дерзкий мятежник!

– Государь! С девяти лет Ружена воспитывается в нашей семье, и одно это должно служить уже ручательством внушенного ей почтения и неизменной верности вашей особе. Я надеюсь на милостивое разрешение представить мою невесту вам и ее величеству королеве.

– Охотно разрешаю! А когда твоя свадьба?

– Не могу сказать точно! Моя мать находится пока в Болонье и лишь по возвращении своем сама привезет Ружену в Прагу.

– Если в эту пору я буду в городе, то приеду к тебе на свадьбу. Относительно же любви, не огорчайся! Невеста может быть холодна, а женой она будет полна огня; слишком большая разница между положением той или другой.

– О, громадная! До церкви – повелевает она, и я разрешаю ступать на меня, как на какого-нибудь червяка; а потом приказывать уж буду я и дорого заставлю ее заплатить за дерзость не любить меня, – со смехом закончил Вок.

Король ему вторил и затем, насмеявшись вволю, они стали играть.

Вацлав был в духе, и его поминутно раздававшийся звонкий смех слышен был даже в соседних комнатах. Молодой граф с неистощимым юмором забавлял его, рассказывая такие сочные истории и приключения, которым позавидовал бы сам Боккачио.

Вечером, в тот же день, Вок имел краткое свидание с Лобковицем, который подтвердил ему новость о декрете, и они немедленно отправили послание к Гусу.

В доме профессора Гюбнера было много народу. Праздновалась помолвка племянницы его Марги с Гинцом Лейнхардтом.

В ярко освещенных комнатах собрался весь цвет бюргерства и купечества Старого города, в сопровождении их супруг, нарядно одетых и украшенных драгоценностями; было также много профессоров и студентов.

Гюбнер угощал на славу, пили и ели много; старое вино лилось рекой, сласти и шафранные пирожки были в изобилии.

Шумной и беспечной веселости молодежи резко противоречили, однако, бледность и едва скрытая грусть самой невесты.

Марга сильно похудела и осунулась. Свежесть лица исчезла, и обычная оживленность сменилась лихорадочной нервностью. После сцены с дядей она слегла в кровать и проболела около недели, что и задержало обручение. Ее мать старалась убедить Гюбнера не принуждать Маргу выходить за человека, который ей противен; можно было обождать и найти другого немца, если уж он ни за что не хочет выдать ее за чеха. Но профессор был неумолим и отвращение племянницы к жениху счел за каприз, который, по его мнению, окончательно пройдет со временем. Данное же им слово должно оставаться незыблемым, и он не станет брать его обратно из-за фантазии глупой девчонки, не понимающей своего счастья.

Как только Марга поправилась, Гюбнер позвал ее к себе и так грубо подтвердил еще раз ей свою волю, что она окончательно пала духом.

К ее отчаянию, дядя стал зорко следить, и ей невозможно было предупредить любимого человека или повидаться с ним.

Этот праздник был для нее истинной пыткой, и она с отвращением приняла целование Гинца, – высокого, здорового малого.

Но сам жених, словно не замечал холодности невесты, и рассыпался перед ней в нежностях и любезностях, – словом, держал себя с ней так запросто, что ее только коробило его ухаживание.

Если молодежь веселилась от души, то родители и другие гости зрелого возраста были видимо чем-то взволнованы и возбуждены, и шумно обсуждали какой-то вопрос, по-видимому, важный, судя по жужжанию дам и раскрасневшимся лицам мужчин.

Речь шла об обнародованном накануне королевском повелении, воспрещавшем всем и каждому в Богемии, под страхом тяжких наказаний, признавать впредь папу Григория XII главой христианской церкви[36].

Большинство женщин было возмущено этой мерой, которую считали пристрастной.

При узкости своего мировоззрение, они были совершенно слепы относительно раскола в церкви, и папа, которого признавал за такового архиепископ или их духовник, был для них бесспорно истинным наместником Христовым.

Мужчины смотрели на дело шире и с политической точки зрения, как и следовало ожидать в те времена, когда вопросы религиозные и политические сливались воедино. Немцы прекрасно поняли, что, выходя из „послушания” Григорию, Вацлав, при посредстве нового папы, имел в виду восстановить свою императорскую власть в Германии; но ввиду своего скрытого сочувствия противнику Вацлава, Рупрехту Палатину, немецкая партия и пользовалась своим преобладанием в университете, чтобы отказать в „нейтралитете” королю, а в архиепископе Сбинке, с его духовенством, нашла себе подмогу. Что король не обратил внимания на их мнение и все-таки покинул Григория, – это было тревожным признаком и потому вызывало горячие споры.

Было поздно, когда пришел новый гость, которого не ждали в такой час. То был профессор Рейнек, приятель Гюбнера, который, по нездоровью, отказался накануне присутствовать на семейном торжестве, и потому его теперешнее появление тем более всех удивило.

Подойдя к хозяину, он попросил свести его в рабочий кабинет и пригласить туда некоторых из профессоров. Пораженный волнением приятеля, бледностью его лица и дрожанием рук, Гюбнер поспешил исполнить его желание и, несколько минут спустя, шесть человек собралось вокруг Рейнека.

– Друзья мои, у меня есть новость, столь печальная, неожиданная и важная, что я счел невозможным дожидаться завтрашнего дня, – глухим голосом сказал Рейнек. – Действительность превзошла худшие наши ожидание, и немцы отныне осуждены быть слугами чехов: король даровал чехам три голоса в университетском совете…

Волнение помешало ему говорить.

В комнате воцарилось молчание; немое удивление читалось на всех лицах. Первым оправился Гюбнер.

– Да это невозможно! Тебя, вероятно, ввели в заблуждение какие-нибудь ложные слухи! Король лично обещал поддержать все наши привилегии! Еще сегодня утром я видел ректора, и он ничего не знал о новом решении.

– Правда, фон Бальтенгаген еще не получил королевского декрета, но я-то знаю, что таковой существует, и мне даже известно его содержание.

– Как? Каким образом? Объяснитесь! – слышалось со всех сторон.

– Постойте, я вам расскажу, как все это случилось, – ответил Рейнек, вытирая себе лоб. – Несколько дней тому назад, возвращаюсь я из Нового города, куда ходил к одному знакомому канонику, чтобы обсудить с ним вопрос о послушании”, и прохожу мимо жилища этой проклятой проныры Гуса; в эту самую минуту от него выходит Ян Илья с приятелем. Это обстоятельство меня удивило, так как оба они не принадлежат к числу сторонников Вифлеемского болтуна. Еще более поразил меня их торжествующий, радостный вид; а когда Илья, проходя мимо, смерил меня взглядом глубочайшего презрения, в моей душе шевельнулось подозрение…

– После отпора, полученного в Кутенберге, чехи сплотились, – перебил его магистр Варентраппе, декан факультета искусств. – Даже те, которые раньше ссорились с Гусом по поводу Виклефа, теперь навещают его, с тех пор, как он болен. Хотя все-таки подобное поведение Ильи подозрительно, потому что за последнее время проклятые чехи присмирели и поджали хвосты, точно избитые собаки…

– Избитые-то собаки это – мы, и вы сейчас поймете, что их презрение не лишено основания, – гневно заговорил опять Рейнек. – Раз во мне зародилось подозрение, я хотел узнать все на чистоту и отправился к Хотеку;[37] он, хоть и чех, а славный малый и вполне предан немцам. У него есть связи с королевской канцелярией, и он уже не раз добывал мне очень важные сведения. Итак, вот что принес он мне два часа тому назад.

Рейнек вытащил из кармана тщательно сложенный кусок пергамента и, развертывая его, прибавил:

– Теперь слушайте декрет, изданный королем 18-го числа:[38] „Хотя каждый человек обязан любить всех людей без исключения, однако же, необходимо, чтобы эта любовь исходила из родственного расположения; дать же предпочтение чужому пред домашним несправедливо, ибо всякая любовь обращена сначала на самого себя, а потом уже распространяется на родных и других приятелей. По сведениям, дошедшим до короля, народ немецкий, не имеющий никакого права жительства в этом королевстве чешском, присвоил себе в пражском университете три голоса, тогда как народ чешский, истинный наследник земли, имеет только один. Король считает несправедливым, чтобы чужие, посторонние люди пользовались в избытке трудами обывателей, а свои были удручены недостатком, и повелевает ректору и университету, чтобы с этих пор народ чешский имел во всех собраниях, судах, экзаменах, выборах и других, каких бы то ни было актах и совещаниях университета, согласно обычаю, которого держится народ французский и все народы в Ломбардии и Италии, три голоса. И он должен оставаться при этой привилегии на вечное время, без всякого изменения…”

В комнате царила тишина; от бешенства и изумления, присутствующие не могли говорить.

– Ну, что вы скажете об этом хорошеньком документике, который лишает нас даже права жить в Богемии, если чехи не смилуются над нами и не разрешат нам этого? – спросил в заключение Рейнек, вытирая пот со лба.

Его вопрос словно разрушил оцепенение, и поднялась настоящая буря.

Каждый наперерыв старался выставить свое мнение о том, как отвести неожиданный удар; в одном все поголовно сходились, – что лучше покинуть город, нежели подвергаться неслыханному позору и унижению.

– Лучше оставить Прагу, – воскликнул один из профессоров.

– Уйдем, а не подчинимся! Но предварительно надо попробовать иное средство, – спокойнее других заметил магистр Варентраппе. – Во-первых, обождем, пока декрет будет обнародован, а затем можно будет сделать королю представление и напомнить ранее данные им обещания, а как ultima ratio, возвестить ему наше бесповоротное решение уйти отсюда прочь!

– Если уж ничто не поможет, одна эта угроза образумит Вацлава, – ядовито усмехнулся Гюбнер. – Наш уход – это разорение города и конец университету. В данном случае нас поддержит все бюргерство Старого города.

Спор продолжался в том же страстном тоне. Одна мысль потерять привилегии и утратить первенствующее положение приводила немцев в такое бешенство, которое отнимало у этих людей науки всякое самообладание.

Хоть и было постановлено ничего не говорить в этот вечер остальным гостям, но празднество было испорчено. Долгое совещание и доносившийся из кабинета шум возбужденных голосов привлекли общее внимание, а разгоряченные, расстроенные лица хозяина дома и прочих профессоров подтверждали только подозрение, что случилось что-то неожиданное и ужасное…

Прежнее веселье сменилось тревогой, и гости поспешно стали разъезжаться.

Глава 10

Графиня Вальдштейн вернулась из Болоньи гораздо ранее, чем предполагала. Она так торопилась в Прагу, что, не доезжая до Рабштейна, послала извещение о своем прибытии, а в замке осталась ровно столько времени, сколько требовалось для укладки вещей.

В темный, туманный вечер, в конце февраля, прибыла она с Руженой в Прагу. Сама графиня со своей будущей невесткой сидела в одних носилках, Анна с Ииткой в других, а отец Иларий ехал верхом рядом с Матиасом, командовавшим охраной. Недалеко от городских ворот их встретил граф Гинек с сыном, в сопровождении отряда вооруженных людей. По словам графа, беспорядки в городе побудили его и Вока выехать к ним на встречу и лично проводить их до дому.

Да и на самом деле Прага представляла необычное оживление.

Несмотря на ночь, которая обыкновенно прогоняла мирных обывателей с темных, узких улиц, становившихся притоном ночных воров, грабителей и прочего лихого люда, – теперь всюду были видны толпы студентов-немцев, шумно расхаживавших с факелами в руках, враждебно оглядывая или даже ругая всякого попадавшегося по дороге чеха.

Граф с сыном ехали по сторонам носилок. Графиня и Ружена спустили на лица вуали; но всякий раз, когда по дороге попадался освещенный дом, или улица озарялась факелами, молодая девушка с любопытством и страхом всматривалась в своего жениха.

Вок очень изменился и похорошел за эти два года, в продолжение которых они не видались.

У него была мужественная осанка, лицо дышало энергией и молодой удалью, а презрительная, не сходившая с уст усмешка открывала белые, чудные зубы.

На голове у него был легкий шлем без забрала и весь он был закутан в темный плащ. Большие черные глаза Вока тоже поминутно взглядывали внутрь носилок, где сидела его невеста, закрытая теперь непроницаемым вуалем. При встрече темнота помешала ему разглядеть Ружену, и пришлось ограничиться поцелуем маленькой белой ручки, с которой сдернута была шелковая, подбитая мехом перчатка.

1...678910...29
bannerbanner