
Полная версия:
Рекенштейны
В сильном волнении он ходил по комнате, спрашивая себя, чем кончится эта несчастная компликация[5]. Он рассчитывал супружеством рассечь гордиев узел, но убедился, что только запутался еще более. Он обратился мысленно к Жизели, но образ его простодушной невесты с русой головкой померк, затмился блеском демонической красоты обольстительной женщины с черными как смоль кудрями и пламенным взором.
Приход Танкреда, необходимость отвечать на вопросы мальчика и следить за его уроками восстановили равновесие в душе Готфрида. И когда лакей вошел доложить, что чай подан, Веренфельс уже чувствовал, что к нему вполне возвратилась его холодная сдержанность.
Все общество было в сборе, когда маленький граф и его воспитатель вошли в зал. Бросив взгляд на Габриелу, Готфрид убедился, до какой степени женщины способны притворяться. Графиня переменила свой туалет, и кроме легкой бледности, ничто не напоминало нервного кризиса, через который она прошла. Она сидела на диване возле молодой баронессы Вейдерс. Арно, Гвидо Серрати и молодой барон разговаривали с дамами, меж тем как граф и адмирал ходили по комнате, толкуя о политике. Без малейшего смущения графиня представила гостям сына и Веренфельса, затем стала продолжать разговор с обычным оживлением и вскоре сделалась притягательным центром для всего мужского общества, не исключая даже и новобрачного. Никогда она не была так обольстительна и так беспечно весела. Маска была так искусна, что Готфрид спрашивал себя, не победила ли гордость любовь в изменчивом сердце этой тщеславной женщины, привыкшей к поклонению.
На следующий день все обитатели замка собрались за завтраком и разговор шел о фамильной Арнобургской галерее, приводившей в восторг молодого итальянца, когда вошел Веренфельс, несколько запоздавший. Как только он сел возле Арно, последний сказал ему с улыбкой, пожимая его руку:
– Извините, что до сих пор я не поздравил вас, но отец только сегодня сообщил мне, что вы помолвлены. Желаю вам полного счастья. Но я никогда бы не думал, что такая наивная девочка может победить ваше сердце.
– Отчего же? Разве она вам не нравится? – спросил Готфрид, чувствуя сильную неловкость. Он один заметил, что Габриела слегка побледнела и что ложка зазвенела в ее руке от нервной дрожи.
– О, нет! Напротив, – отвечал Арно смеясь. – Мадемуазель Жизель прелестная девушка, настоящий тип гётевской Маргариты, с русыми косами и ясным взглядом голубых глаз. И я поздравляю ее с Фаустом, которого она приобрела. Только не знаю, почему-то я думал, что Фауст-Готфрид имеет слабость к более строгой и более классической красоте, вроде вашей первой жены.
При имени Жизель Гвидо Серрати с живостью спросил, обращаясь к Арно:
– Не та ли прелестная девушка, которую мы видели у судьи, невеста господина Веренфельса?
– Да, она. И можно позавидовать такой победе нашего друга, – сказал веселым тоном граф Вилибальд. – Но по какому случаю вы попали вчера к судье?
– Мне надо было, – отвечал Арно, – попросить его устроить одно спешное дело, и мы зашли к нему по дороге. А пока я говорил с господином Линднером, мадемуазель Жизель так обворожила Серрати, что потом всю дорогу он только о ней и говорил. Примите это к сведению, Готфрид, – заключил он смеясь.
Веренфельс покраснел. Ему было невыносимо слушать разговор о красоте его невесты в присутствии графини, для которой каждое слово, каждая похвала были ножом в сердце. Никто не подозревал, какая драма разыгрывалась втайне. Оба графа подтрунили над смущением Готфрида, а итальянец теперь прямо обратился к нему:
– Не разрешите ли вы мне милость, о которой я хотел просить мадемуазель Жизель? Дело вот в чем. Мне заказали для Миланской церкви престольный образ Благовещения. Но я напрасно искал натуру, которая олицетворяла бы облик Мадонны, как я его воображаю. В мадемуазель Жизели я нашел воплощение моего идеала. Такое божест венное лицо я видел только на картинах фра-Анжелико. И вы окажете мне огромную услугу, позволив сделать ее портрет, или по крайней мере набросок ее головки.
Как ни было это неприятно Готфриду, он не мог отказаться, чтобы не выглядеть ревнивцем, особенно в присутствии графини. И без того ее возрастающая бледность вызывала в нем сильную тревогу, и он поспешил согласиться.
Разговор принял новое направление, толковали о заказанной картине, и Гвидо, ободренный благорасположением, которое ему оказывали, сказал, что счел бы свою работу вполне удавшейся, если бы при такой идеальной Мадонне моделью для архангела ему могла служить головка Танкреда.
Эта просьба была благосклонно принята. Граф дал свое согласие, и даже Габриела просветлела на минуту. Мысль увидеть своего кумира, это верное отражение ее самой, изображающим небесного посланника, была ей, видимо, приятна. Но это чувство удовольствия длилось недолго, так как результат этого разговора потребовал от нее новых усилий над собою.
Оба графа со свойственным им великодушием предложили молодому мастеру начать тотчас эскиз его заказной картины, чтобы он мог без затруднения окончить ее по возвращении из Рекенштейна. Желая дать ему возможность, рисуя портреты, работать и над картиной в промежутках свободного времени, ему предложили провести не два месяца, а все лето в замке. Гвидо с радостью и благодарностью принял предложение. Первые сеансы должны были происходить в Арнобурге, где была готовая мастерская. И молодой граф просил, чтобы всякий раз при этом семейство приезжало к нему на целый день.
– Но это значит злоупотреблять вашим гостеприимством, Арно, – заметила графиня.
– Что вы говорите, Габриела! Я, напротив, злоупотребляю вашим снисхождением из эгоистического чувства. Находясь в вашем обществе, я буду в самом благоприятном настроении для позирования, благодаря чему портрет мой выйдет лучше. Кстати об этом, так как Танкред и Жизель должны будут тоже начать послезавтра служить моделью, то не согласитесь ли вы, дорогая Габриела, заехать за мадемуазель Жизель?
– О, конечно, с удовольствием, – отвечала графиня глухим голосом, опуская глаза.
Неловкость положения и тайное беспокойство Готфрида усиливались с минуты на минуту. Роковое стечение обстоятельств вынуждало графиню видеть Жизель, выносить присутствие невесты человека, которого она любила. Готфрид понимал, какой это может поднять ад в пылкой, тиранической, страстной душе этой женщины. Он старался приискать какую-нибудь возможность помешать сеансам, выдумать какой-нибудь предлог, чтобы удалить Жизель и не возбуждать ее появлением все дурные страсти Габриелы. Но напрасно он ломал себе голову, никакая спасительная мысль не приходила ему на ум, и со стесненным сердцем он должен был покориться неизбежности.
На следующий день Готфрид, в сопровождении Серрати, отправился к судье. Художник хотел сам просить молодую девушку служить ему моделью. Жизель покраснела и смутилась от такой неожиданной просьбы.
– Я недостойна изображать Пресвятую Матерь Божию, но если Готфрид позволит и я могу быть вам полезна, то я согласна, – сказала она, подняв на жениха свои чудные синие глаза.
– Господин Веренфельс уже дал свое разрешение, – сказал радостно Серрати.
– Но только я не могу служить вам моделью ни в одном из моих платьев, – заметила молодая девушка.
– И это затруднение устранено. Мадам де Рекенштейн сказала мне сегодня утром, что она велит своей горничной сшить простую белую шерстяную тунику и вуаль, которые мне необходимы. И вам, мадемуазель Жизель, остается только быть готовой завтра к одиннадцати часам; графиня заедет за вами, чтобы вместе отправиться в Арнобург.
Когда на следующий день граф с обоими сыновьями, его жена и Серрати вышли на крыльцо, их ожидало два экипажа.
– Папа, – сказал весело Арно, – я полагаю, что великодушие требует не разлучать Танкреда с наставником и Веренфельса с невестой; так оставим для них коляску, а ты и Серрати сядьте в кабриолет, которым я сам буду править. Мы приедем в Арнобург раньше Габриелы, так как она должна сделать маленький крюк, и успеем встретить дам.
Без всякого возражения Габриела села с Танкредом, который, сияя удовольствием, болтал без умолку, и минут через десять щегольской экипаж остановился у дома судьи. Готфрид был уже там. Бледная, собрав все силы, чтобы не выдать своей слабости, Габриела сидела прислонясь к подушкам, но ее огненный взгляд был прикован к дверям, откуда должна была появиться молодая чета. Ей не пришлось долго ждать, почти тотчас на крыльцо вышла госпожа Линднер и за ней невеста со своим женихом. Жизель была в белом кисейном платье и в соломенной шляпе с незабудками, но этот простой туалет дивно шел к ее чистой девственной красоте. В глазах графини потемнело; она не думала, что молодая девушка так пленительно хороша, и тотчас перевела свой взор на Готфрида, жадно ища на его лице выражение чувств, которые внушала ему его избранница, желая видеть, горит ли огонь любви в его спокойных строгих глазах.
Бесстрастный, как всегда, Готфрид подошел и, почтительно кланяясь, сказал:
– Позвольте, графиня, представить вам мою невесту Жизель Линднер и просить вас не отказать ей в таком же добром расположении, каким я всегда имел честь пользоваться в вашем доме.
– Поздравляю вас, мадемуазель Жизель, и прошу верить моим наилучшим к вам чувствам, – отвечала Габриела глухим голосом, подавляя свое волнение.
Смущенная и пораженная гордой, ослепительной красотой молодой женщины, Жизель сделала глубокий реверанс и, наклонясь, почтительно поцеловала руку в перчатке, протянутую ей.
Лицо Готфрида вспыхнуло. Это проявление почтительности его будущей жены не понравилось ему и оскорбило его гордость. Причем сравнение, сделанное между этими двумя женщинами, на этот раз не было в пользу Жизели.
Графиня с живостью отдернула руку и предложила молодой девушке сесть возле нее; и между тем как Готфрид с Танкредом усаживались на передней скамейке, она сказала несколько любезных слов мадемуазель Линднер.
Едва экипаж тронулся с места, мальчик наклонился к Жизели, притянул ее к себе и, крепко целуя, воскликнул:
– Боже мой! Как я рад, что господин Веренфельс женится на вас. Вы такая добрая, не позволите ему быть строгим ко мне, упросите его дать мне каникулы. Маме и Арно он отказывает, но вам не посмеет отказать.
Жизель смеясь отвечала ему, и тягостное молчание нарушалось лишь этой невинной болтовней. Устремив взор на дорогу, Габриела не произнесла ни слова; Готфрид тоже был подавлен каким-то тягостным гнетом.
– Мама, какая ты бледная! Ты больна? – спросил вдруг Танкред.
– Нет, я здорова, – отвечала молодая женщина, с усилием преодолевая себя, но в эту минуту встретила озабоченный взгляд Готфрида. Она вздрогнула и выпрямилась, затем тотчас, обратясь к Жизели, завела с ней незначительный разговор о ее родителях, ее занятиях и ее образовании.
Тем не менее графиня и Веренфельс почувствовали, что у них отлегло от сердца, когда коляска остановилась у крыльца замка. Арно выбежал сам, чтобы помочь мачехе выйти из экипажа.
Отчаянное покушение
С этого дня сеансы продолжались регулярно в Арнобурге. Гвидо Серрати деятельно работал как над портретом, так и над картиной.
Граф Вилибальд, которого утомляли эти постоянные поездки, отказался присутствовать на каждом сеансе. Зная восторженное рвение, с каким Арно заботился о Габриеле, отец охотно предоставлял ему развлекать свою прихотливую супругу. Но он не подозревал, что преступная страсть охватила душу его сына, отнимала у него покой и подтачивала его здоровье. Как был бы он несчастлив, если б знал, какие муки ревности, любви и угрызений совести Арно скрывал в своей душе. Граф не придавал большого значения легкому кокетству Габриелы; он знал ее слишком хорошо, чтобы понимать, что она любила в пасынке лишь раба своих прихотей, руку, всегда готовую сыпать деньгами для удовлетворения ее требований; но что Арно служит ей забавой и что она убивает покой его души, этого он не предполагал.
Все мысли Габриелы были теперь поглощены Готфридом и ее положением относительно него. Почти каждый день теперь она видела невесту с женихом, и каждый взгляд, каждая улыбка, которыми они обменивались, поднимали в ней бешеную ревность. Жизель в простоте своих чувств часто увлекалась планами на будущее, и уже один ласковый, фамильярный тон, каким она говорила ему «Готфрид», поражал, как кинжалом, сердце Габриелы. Но кроме терзаний ревности, гордость графини терпела страшные муки; несмотря на умение владеть собою, она не могла сгладить предательских следов своих тайных мучений, и тот, который менее всех должен был подозревать их, читая в ее взгляде, понимал значение ее внезапной бледности, внезапного трепета ее руки. И все доказывало ей, что ему известна ее тайна: его сдержанность с Жизель, тягостное стеснение, которое замечалось в нем при малейшей невинной фамильярности молодой девушки, его старание не подавать никакого повода к ревности. Эта заботливость оберегать ее чувства оскорбляла самолюбие Габриелы, и она изнемогала под тяжестью своего унижения.
Оставаясь одна у себя в комнатах, графиня предавалась порывам бессильного бешенства; по целым часам она ходила взад и вперед, и глухие стоны надрывали ее грудь. «О, если б я могла ненавидеть его, уничтожить, убить, – твердила она, – или умереть самой, чтоб не выносить этого сострадания, этого унизительного снисхождения к моей слабости».
Более двух недель прошло таким образом. Однажды адмирал Виддерс пригласил все семейство Рекенштейнов к себе на целый день. Праздновался день рождения его невестки, и так как танцы могли кончиться очень поздно, то хозяин дома и предложил своим гостям остаться у него ночевать, с тем, чтобы разъехаться на следующий день после завтрака. Графиня положительно отказалась ехать на этот праздник, а так как она была бледна и как бы не совсем здорова, муж не настаивал, и было решено, что лишь он и Арно поедут к адмиралу.
После их отъезда день тянулся весьма скучно. Серрати был в Арнобурге, где он работал, а графиня послала сказать Готфриду, что если он хочет, то может обедать и провести вечер у своей невесты, так как сама графиня будет кушать у себя в комнатах и желает, чтобы Танкред обедал с нею, но что затем она пришлет мальчика к судье. Молодой человек исполнил предписание, но был грустен, задумчив, какая-то неопределенная тоска теснила ему грудь и отнимала аппетит; он сидел молчаливый, рассеянно отвечал на забавные вопросы своей невесты и почувствовал облегчение, когда слуга привел Танкреда, и он, в качестве воспитателя, вмешался в шумные игры детей.
Солнце садилось, когда Готфрид объявил, что пора идти домой, так как Танкред должен готовить уроки, а ему самому нужно писать письма.
Жизель проводила их до парка, и Готфрид, возвратясь к себе, тотчас сел к своему бюро, так как действительно ему надо было заняться важным делом для графа; что касается Танкреда, он попросил и получил позволение пойти на минуту поцеловать свою мать.
Прошло не более четверти часа, когда мальчик бледный и весь в слезах вбежал к комнату, кинулся на шею Готфрида и, дрожа всем телом, прижался к его груди.
– Что с тобою, Танкред, не ушибся ли ты?
– Нет. Но я боюсь, не умерла ли мама, – прошептал ребенок.
Сердце молодого человека замерло, и на лбу его выступил холодный пот.
– Какой вздор ты говоришь! И откуда у тебя могла взяться такая мысль, – спросил он, приподнимая голову Танкреда и стараясь прочесть в его глазах, наполненных слезами.
– Мама была такая странная сегодня, она даже не оделась к обеду и ничего не ела. Потом в будуаре она вдруг стала целовать меня как никогда, прижала меня к себе, и слезы ручьем лились из ее глаз. Потом она мне говорит: «Танкред, если я умру, ты не забудешь меня? Когда ты вырастешь, будешь ли ты иногда вспоминать свою бедную маму?» Конечно, я стал плакать; тогда она отерла мои слезы, рассмеялась и сказала: «Я пошутила и, смотри, не рассказывай никому, что я тебе говорила. Будь спокоен, я увижу тебя красивым офицером, мой кумир», как она всегда говорит, – заключил мальчик с некоторым смущением.
– Но где сейчас твоя мама? – спросил Готфрид, дрожа от нетерпения.
– Оттого я и боюсь, что ее нигде нет. Когда я увидел, что ее комнаты пусты, я побежал в гардеробную, но там, кроме глупой Трины, которая гладила белье, никого не было. Сицилия и Гертруда пошли к Арнольду, старшему садовнику: сегодня у него парадные крестины, и мама позволила им остаться там до одиннадцати часов. Трина сказала мне только, что мама пошла в сад. Я побежал ее искать, но ни в гроте, ни около бассейна нигде не нашел. Но мне попался навстречу маленький садовник Шарло и сказал, что видел маму в аллее, которая ведет в теплицу, только туда нельзя войти, дверь заперта, а в окна, как я ни стучал, никто не ответил.
Встревоженный этим рассказом, заставившим его заподозрить покушение на самоубийство, Готфрид, целуя Танкреда, сказал:
– Успокойся, дитя мое, твои опасения напрасны. Мама, конечно, где-нибудь в парке читает или гуляет, но чтобы тебя успокоить, я пойду погляжу, где она, и за чаем ты увидишь свою маму. Садись без всякого смущения за уроки и будь умным мальчиком.
Веренфельс кинулся стремглав к оранжерее, он почти не сомневался более, что Габриела хотела лишить себя жизни удушающей атмосферой ароматных цветов. И если ей удалось это сделать, какое горе для обоих графов, какая нравственная вина ложилась на него самого! В несколько минут он добежал до оранжереи и толкнул дверь, она была заперта. Он сильно стучал, но ничего не шевельнулось. Рекенштейнские теплицы, обширные и богатые, состояли из нескольких зданий, но если подозрение Готфрида было основательно, то графиня должна была находиться в оранжерее экзотических цветов.
Мучимый страхом и нетерпением, Веренфельс нажал дверь плечом, и, уступая атлетическому напору, она с треском отворилась. В оранжерее пальм, папоротников никого не было; в следующей за ней, где находились померанцевые деревья в цвету, розы, магнолии и другие душистые цветы, атмосфера была крайне удушлива. Все окна оказались закрытыми, и при слабом, тусклом вечернем свете он скоро увидел Габриелу. Полулежа на деревянном стуле, она не шевелилась, и глаза ее были закрыты.
Готфрид коснулся ее рук, они были влажны и холодны, голова безжизненно откинулась, и на губах не было заметно ни малейшего дыхания. Подняв графиню на руки как ребенка, Веренфельс вынес ее на воздух. Если он не опоздал, то чистый воздух мог ее оживить. С мучительным беспокойством молодой человек прижал ухо к ее груди, ему показалось, что слышно легкое биение сердца. И, не теряя ни минуты времени, он понес ее в замок.
Трудно описать, что происходило в душе Готфрида в течение этого пути. Уверенность, что графиня хотела лишить себя жизни из-за него, наполняла его сердце жалостью, сожалением и сверх того каким-то неизъяснимым чувством, весьма близким к любви. В эту минуту Жизель и все остальное было забыто; он видел и чувствовал лишь ношу, лежащую на его руках.
Двери террасы были открыты настежь, и в комнатах никого не было. Это давало молодому человеку возможность оказать помощь Габриеле и, быть может, привести ее в чувство, прежде чем он позовет слуг и пошлет за доктором.
Положив графиню на кушетку в ее будуаре, Готфрид открыл все окна, зажег лампу, затем взял с туалетного стола флаконы с солями, с уксусом и принес с постели подушку, чтобы подложить под голову графини.
Сначала все его старания оставались безуспешными. Напрасно он тер ей эссенциями виски, руки, давал нюхать соли, тряс ее в отчаянии – Габриела оставалась недвижимой. Дрожа, как в лихорадке, Готфрид провел рукой по ее лбу. Ужели в самом деле умерла эта пылкая молодая женщина, красивая, как спящая Психея? Но виноват ли он в этой смерти? Что мог он тут сделать? Ничего.
В эту минуту едва заметный румянец показался на бледном лице графини. Молодой человек вздрогнул и поспешно прижал ухо к ее груди. Он расслышал биение ее сердца, и легкое дыхание появилось на ее губах. «Габриела!» – крикнул он, наклоняясь к ней. Имя ее, как мучительный стон сорвавшееся с уст человека, так страстно ею любимого, казалось, пробудило жизненные силы молодой женщины; она протяжно вздохнула и открыла свои синие глаза. При виде Готфрида луч счастья озарил ее бледное лицо, но угас в то же мгновение.
– Габриела, Габриела, что вы сделали? Что вы хотели сделать? – шептал Готфрид с упреком. И, не получая ответа, добавил: – Я сейчас принесу вам немного вина, и, умоляю вас, успокойтесь. Необходимо, чтобы слуги ничего не подозревали; я сейчас вернусь.
Он прикрыл ей ноги плюшевой шалью, которую нашел на кресле, и поспешно направился к себе.
– Ну, что, нашли маму? – спросил Танкред, как только увидел его.
– Да, я пришел тебе сказать, что мама у себя в будуаре, но ей немного нездоровится, и она просила меня почитать ей. Будь же добрым мальчиком, вели Осипу зажечь лампы и займись без меня.
– Я буду умным. Но отчего вы так бледны? – спросил он, глядя на него с беспокойством.
– Это тебе так кажется. Я надеюсь на твое обещание и скоро вернусь.
Готфрид прошел поспешно в столовую, взял из буфета полрюмки вина и вернулся в будуар. Никто его не видел, так как большая часть слуг была на крестинах.
Габриела все еще лежала с закрытыми глазами в смертельном изнурении; тихие слезы катились по ее щекам. С неописуемым волнением Готфрид наклонился к ней; слезы ее, казалось, падали ему на сердце и жгли его, как огонь. Он чувствовал себя размягченным, обезоруженным и понял в эту минуту, что сам он неравнодушен, что для него было бы упоительным счастьем любить, назвать своею эту обворожительную женщину. И он знал, что ему стоит только протянуть руку, чтобы воспользоваться ее преступной страстью, заставить ее бросить дом и следовать за ним, куда бы он ни пожелал. Но снова честный порыв победил искушение. Чувство долга требовало, чтобы он преодолел свою слабость и употребил все свое влияние, чтобы и Габриелу поставить на путь долга, внушить ей силу позабыть свою несчастную страсть и самому быть для молодой женщины не любовником, но ее душевным врачом.
– Графиня, выпейте вина, оно подкрепит вас, – сказал он, приподнимая ее.
Габриела выпила без сопротивления, но зубы ее стучали по хрусталю, и нервная дрожь потрясала ее нежное тело.
Готфрид придвинул стул и, прижав к своим губам руку Габриелы, сказал с грустью:
– Мы одни, и так как случай дает нам возможность переговорить свободно, надо разъяснить тайну, которая тяготеет над нами. И так уже произошло слишком много, чтобы мешкать еще более, и я умоляю вас сказать откровенно, что понудило вас, замужнюю женщину и мать, покуситься на самоубийство.
– Я хотела положить конец моему унижению, – прошептала она прерывающимся голосом.
– Унижение можно чувствовать только перед врагом, но никак не перед другом, преданным всею душой. Или вы считаете меня пошлым фатом, способным гордиться злополучной любовью, которую я внушил вам совершенно невольно – Бог мне в том свидетель! – и надеюсь, Он научит меня и поможет мне возвратить вам утраченное спокойствие, вырвать горечь из вашего гордого сердца. Я понимаю, Габриела, как вы страдаете, но вы простите, быть может, другу, каким я желаю быть для вас, что он угадал вашу тайну, в которой желал бы сомневаться.
Графиня закрыла лицо руками и разразилась судорожными рыданиями.
– Не плачьте так, вы приводите меня в отчаяние. А между тем, что могу я иное, как только стараться поддержать вас в нравственной борьбе, которой я невольная причина… Нас разделяет пропасть. – Он наклонился и, заглянув блестящим, глубоким взглядом в глаза молодой женщины, спросил: – Разве вы хотели бы замарать ваше чувство ко мне связью, которая стоила бы вам чести и уважения даже того человека, который был бы так низок и воспользовался вашей любовью к нему. Поверьте, где нет уважения, там нет и настоящей любви. Обладать вами как законной женой, любить вас и быть вами любимым нераздельным чувством должно быть упоительным счастьем для того, кто мог бы этого достичь. – Последние слова он произнес глухим голосом. – Но мы с вами должны жить каждый в тех условиях, в какие Бог поставил нас.
Габриела быстро приподнялась, губы ее дрожали, и голосом, исполненным горечи, она воскликнула:
– Разве думают о последствиях, когда любят? Разве не вменяют себе в заслугу своего равнодушия ко всему? Я не краснея созналась бы в любви к человеку, который отвечал бы моей страсти, но когда знаешь, что служишь лишь предметом сострадания, то нет другого средства залечить рану самолюбия, кроме самоубийства.
– Вы ошибаетесь, Габриела, истинная привязанность доказывается сопротивлением искушению. Не трудно наслаждаться, когда не несешь даже ответственности, так как главная тяжесть позора ложится на обманутого мужа и на семью. А женщину, послужившую игрушкой, нравственно погубленную, можно оттолкнуть, бросить, когда она надоест, когда угаснет пламень этой минутной страсти. Я знаю, многие найдут меня безумным, но я имею свой взгляд на вещи. Я докажу вам мою глубокую дружбу и уважение, которое вы мне внушаете, спасая вас от самой себя, а не зло употребляя вашей слабостью. Я знаю, что вы предпочли бы мою любовь и все ее гибельные последствия жестоким словам, которые я вам говорю, но настанет время – вы отдадите мне справедливость и будете мне благодарны.