banner banner banner
Ваша жизнь больше не прекрасна
Ваша жизнь больше не прекрасна
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ваша жизнь больше не прекрасна

скачать книгу бесплатно

Жена сидела напротив и улыбалась внимательно, будто видела что-то поразившее ее, что происходило за моей спиной, на другом берегу. Ее печаль была продолжительнее, чем моя.

– Можно, я буду приходить к тебе по четным дням? – спросил я. – Или ты предпочитаешь по нечетным?

Утренний звонок

Пьянство очень все же отвлекает от личной жизни. Первое, что представилось мне, когда я проснулся, – Верхняя Вольта, утыканная ракетами. Даром что африканцы, а все как у нас. Все почему-то недовольны и сами с собой не могут договориться. Распускают Национальное собрание, потом снова его собирают, затем снова распускают. Отменяют конституцию, потом, опомнившись, восстанавливают, но при этом запрещают все политические партии…

И что, казалось бы, – козы и барашки пасутся на волнистых плато, климат экваториально-муссонный, арахиса, как у нас репейника, и поливать не надо…

Не пойму, откуда в моем мозгу возникло сразу столько необязательных сведений? Так же, как и то, почему на столе у меня лежит русско-молдавский разговорник на латинице. На миг показалось даже, что именно это обстоятельство и было предзнаменованием мрачного события, которое произошло вчера. Будто этот разговорник попал ко мне из того времени, когда дружбы народов у нас было больше, чем магазинов, а в обкомы набирали исключительно немых ребят.

Собственная же ситуация меня как будто вовсе уже не волновала. Вот то, что я пережил такое количество американских президентов, – да! Это как же они состязались в свободном мире, сколько извирались, людоедствовали, интриговали, умирали!.. А я все жил в тишине своего непорочного государства, иногда только отвлекаясь на стоны и выкрики моих более доблестных, но почему-то душевно не близких собратьев. Все, так или иначе, творили историю, в то время как я, примерно, варил кашу. Одни давно уже и вполне помпезно попрощались, другие в политическом забвении пересчитывают нажитое. Я же, глядевший в щелку на их неплохо организованный базар, вот он, только-только ступил на последнюю дорогу. Но кому придет теперь в голову вспомнить меня? Ни Карибского кризиса за мной, ни трактата о конвергенции, ни «Будденброков», ни лагерей, ни самосожжения. Посчастливилось бы, на худой момент, наткнуться на останки Атлантиды или раскопать Трою, однако и эта удача прошла мимо. Вот во что, выходит, обошлось мне мое презрение к деятелям жизни.

Комната напоминала просторный склеп фараона, но без скарба и провизии, необходимой для вечного путешествия. Был бы лимон или стакан пива. Без меня, конечно, никто об этом не позаботился. Жена, вероятно, стояла уже на углу Гостиного и созывала ошеломленных туристской гонкой на обзорную экскурсию. Скатерть на столе пахла общественной столовой, через которую каждый день проходили ненасытные народы. Уют жене только снился, взгляд ее всегда был устремлен к людям. Надолго загипнотизировали нас походные костры и хоровое пенье, которые мы так любили в юности.

Ни лимона, ни пива. Дети спали в позе титанов, прогуливали школу на законном основании. Я опять остался один.

Но в этот момент зазвонил телефон.

В трубке был женский плач. Я помнил его еще с тех пор, когда все деревья были большими. Это был плач соседской хозяйки в поселке Дудергоф, где мы снимали дачу.

Меня привозили на дачу рано, когда пена сирени поднималась на глазах и пышно выпадала за ограду. Я задыхался от этого зрелища. Теперь мне кажется, что это был первый мой опыт общения с алкоголем или, быть может, первый опыт любви.

Постепенно сирень взрослела, начинала горделиво подставлять груди неожиданно выпавшему дождю, заглядывала, таращась, в глаза. Потом опоминалась, уходила в себя, вальяжничала и в конце концов медленно осыпалась поржавевшими звездочками на совсем еще молодую, попионерски напрягшуюся траву. Я всегда пропускал этот момент, потому что задолго до него сирень становилась мне не интересна.

Выпавшие птенцы пищали о милости. Я поднимал с земли эти по-рентгеновски незащищенные, с короткой, как бы послетифозной опушкой существа, поднимал с брезгливостью, жалостью, страхом и переносил на стол в беседке.

Воздух вечерами волокнился и клубился, как льдинки в сиропе. Быстро холодало. Мама занимала меня оладушками со сгущенкой, а Фаина Николавна в это время плакала на веранде, пеняя мужу-биологу, что от него пахнет неизвестными духами. Тот смеялся, уверял, что это формалин и что не сегодня-завтра они найдут секрет искусственного оплодотворения, в свете чего ревность перестанет существовать как факт. При этом Игорь Николаевич то и дело подливал себе в маленькую рюмку водки и расстегивал одну за другой пуговицы рубашки.

Я завидовал увлекательной жизни соседа, в которой ничего не смыслил.

Иногда Игорь Николаевич заходил на нашу половину дома, смотрел на нас с мамой серо-зелеными, раскрашенными водкой глазами, что-то искал в светлой бородке и вдруг говорил:

– Ах, простите, я забыл, что вы оба не курите.

От оладушков он отказывался, изысканно и непреклонно, как от дорогого подарка, и тихо, не поворачиваясь к нам спиной, уходил. А мама еще долго сама себе усмехалась, расточительно заливая мои оладьи сгущенкой.

Все эти воспоминания пронеслись во мне в одну секунду, как только я услышал в трубке плач Фаины Николавны. Сколько прошло!

Игорь Николаевич не решил, конечно, задачу искусственного возникновения жизни, но на пути к ней открыл многое, хотя и не поднялся, кажется, выше доктора наук.

И вот звонок.

– Фаина Николавна, я узнал вас. Что случилось?

– Игорь Николаевич, – всхлипнуло и зарыдало в трубке. – Костик…

Я вспомнил не к месту, что с годами у Фаины Николавны появились удивительные ямочки при локтях – в каждую можно было положить по сливе. И веселый, блуждающий взгляд, миновав пору бесчинств и ошибок, превратился в скорбно влюбленный взгляд верной спутницы великого человека, которая одна знает и способна заплатить цену его успеха. Глаза ее при этом стали часто моргать, как будто пытаясь вернуть утерянную картинку мира. Следствие катаракты. Но губы до сих пор производили непереводимую улыбку, а закаменевшая под лаком прическа-взрыв не обещала прощения.

– Костик, ты ведь скажешь на его уход свое, м-м-м, неординарное, прочувствованное слово. Я не представляю, чтобы он ушел без этого.

К патетической чувствительности вдов я привык, как к туалетной бумаге (простите). Профессия, увы, на каждом оставляет свой отпечаток (хочется сказать: пальцев; опущу). Но Игоря Николаевича я действительно жалел. Мне казалось, что и после моей смерти он будет сщелкивать с волос и с плеч слепых мотыльков, улыбаться, как улыбаются рыбаки после улова, и подливать в рюмку водки. Похоже, это немного примиряло меня с неизбежным концом, о котором я, конечно, имел тогда приблизительное представление. Как все кумиры детства, Игорь Николаевич был бессмертным.

– Фаина Николавна, я вам очень сочувствую. А Игорь Николаевич… Это даже не произнести. Какой ужас! Мне казалось, он должен был уйти позже всех нас или совсем не уходить. Ему так шла эта жизнь.

Что я несу, Господи?!

– Ну конечно, Костик! Вот именно – об этом. Только ты это сумеешь.

Рыдания становились невыносимыми. Они падали в трубку мелкими порциями кефира, и конца им не предвиделось.

– Но выполнить вашу просьбу мне, к сожалению, не удастся. Дело в том… как бы это поточнее… я тоже в некотором роде… уже отсутствую.

Ах, как не хватало лимона и пива, чтобы обрести ясность и мужественность речи. Что же могло быть проще того сообщения, которое я вынужден был сделать? Но в моих онемевших устах оно звучало фальшиво, не сомневаюсь. Даже эта, последняя из презентаций мне не давалась.

– Костик! Что за ненужные отговорки? В такой ситуации! – в голосе Фаины Николавны появились нотки хоть еще и надрывные, но уже переходящие отчасти в борзый лай – она явно овладевала ситуацией. – Взгляд… его взгляд… Он всегда был не с нами. В какую-то даль всегда уходил его взгляд, будто (не знаю, поймешь ли ты?) что-то искал на постоялом дворе марсианина. Даже я не всегда умела проследить за его ублудившимся взглядом. Ты пойми, он ведь был единственным из ученых, кто верил в существование души.

– От чего он умер?

– От защемления грыжи. Всё искали повторного инфаркта, а он умер от защемления грыжи. Как всегда у него – неожиданно и парадоксально.

Поверите ли, что этот прозаический диагноз нанес мне глубочайшую обиду? В свои семьдесят три года Игорь Николаевич должен был решиться на первый прыжок с парашютом и погибнуть в свободном полете от разрыва сердца – не меньше. Не мог он так бесславно кончить. На миг мне показалось даже, что всё это козни Фаины Николавны.

Я воспитан в пугливом почтении перед медицинской латынью. В сочетании с плебейской гордыней – смехотворно-опасная смесь. Недели за три до моей смерти доктор Степан Павлович, с мшистыми бровями, поставил мне диагноз: артрозо-артрит. Содрогнувшись от предчувствия неизбежного, я посмотрел на него с невероятной твердостью и спросил: – А если серьезно?

В трубке рыдало:

– И вот это безвременное, безвременное… К тому же, он так тебя любил.

«Это я любил его так, – захотелось сказать мне, – а он любил мою маму».

Степан Павлович был платным врачом, поэтому не только обходительным, но и расточительным, за мой счет. Он тут же прописал мне рентген, массаж, академическую мазь, УВЧ и УФО (лет двадцать назад я непременно прибавил бы: а также Дефо, Ду Фу и Басё). Я принялся откладывать деньги.

– Фаина Николаевна, но я ведь тоже не спешил, знаете, к этому… последнему пределу. В сущности, преждевременная неприятность, к тому же финансово необеспеченная.

– Ах… Ну конечно, какие разговоры! Я заплачу. Хотя он к тебе так хорошо относился.

Фаина Николавна была женщиной приятной во всех отношениях, кроме тех, в которых была превосходна. К последним относилось ее безукоризненное чувство ситуации. Но горе сбивает, видимо, даже природную настройку организма. На этот раз она поняла меня превратно.

– Да я ведь вам говорю, что меня нет. Не похороны же вы мои собираетесь оплачивать!

– Что, что похороны! Это все пустяки. Ритуал для чужих, Костик. А он был таким верным, неистовым и трудным человеком.

Она внятно надиктовывала мне конспект радионекролога. Человек я терпимый, может быть, даже слишком, но профессия есть профессия.

– Я позвоню вам с радио.

– Костик… Костик… Он ведь говорил, что самая малюсенькая клетка содержит в себе больше четверти миллиона молекул. Как это умещалось в одном мозгу?

Все это я почему-то сразу перевел на рубли, как, не сомневаюсь, и Фаина Николавна. И повесил трубку.

В ожидании Суда Небесного.

У меня появляется надежда (хм!)

Птицы давно проснулись и шныряли у земли в поисках второго завтрака. Я как всегда опоздал. Небо было отмыто до чистоты Юоновой лазури, которая стала почти звуком. Уши заложило, глаза слезились от слепящего грохота и блеска. Из «Салона красоты» вышел мужчина в живой пыжиковой шапке и недоверчиво посмотрел на меня.

Дом с пилястрами на этом празднике весны выглядел непрезентабельно, как станционный смотритель, некстати приехавший в гости к дочери. Бросалось в глаза, что он стар, немного кособок, и давно нуждается в ремонте, который, как тут же выяснилось, и шел полным ходом. Народ, всегда в межсезонье одетый пестро, волновался у негостеприимно распахнутой двери. Окурки в лужах сопротивлялись легкому бризу, и казалось, что плыли. Митинг был в разгаре.

– Только так говорится: счастливо и в один день, – вскрикнула старушка и почти упала в подмышку своего мужа. Пальто «летучая мышь» обвисло на ней, седая головка в малиновой шляпке и пальцы, скребущие сумку, едва из него выглядывали. – И зачем ты за мной пошел, Гриша?

– Не плач, Фрося, – высокий старик наклонился над спутницей жизни. – Душу мне царапают твои слезы.

– Ну что же это, и после смерти пороги обивать?

– Мы и здесь, Фрося, вместе. – У старика было худое умное лицо, которое, быть может, только вчера утратило свою четкость.

– Безобразие! – сказала неопределенного возраста дама, зарделась и дунула на траурную мушиную вуальку. – Они полагают, что с мертвецами можно поступать, как с покойниками. – В ответ на этот провокационный возглас люди заговорили разом и неразборчиво. Голова каждого была окружена утренним светящимся нимбом; вместе они образовывали конструкцию опасного нагревательного прибора в прозрачном корпусе.

Душа моя, обычно откликавшаяся движению толпы, на этот раз осталась безучастна. Вопреки очевидному я был уверен, что меня ждут.

Проникнув самым нечувствительным образом сквозь скорбную группу, по доскам, проложенным через мартовскую бездну, я вошел в гулкий предбанник. Девушка в газетной пилотке, повернулась ко мне от мешка с цементом:

– Еще ВИП пожаловал. В то окошечко, гражданин. Если, конечно, вам положено.

Я направился к народному окошку, которое, как все такие окошки, было закрыто, и уже хотел было постучать, но та же девушка остановила меня:

– Звоните. Кнопка справа. Звоните. ВИП, а не знает. Что за люди? Или ты по блату?

До чего живуча классовая недоверчивость, подумал я, и одновременно готовность установить фамильярный контакт, за которым следует то же классовое верховенство. Щеки у девушки были ярко-кирпичные, как будто до возни с цементом она разбивала в печке прогоревшие поленья. Вызывающие щеки и улыбка заядлой маевщицы; наверняка после первой рюмки она изменяла направление своего общественного темперамента, тащила танцевать того, кто попадался под руку, чтобы при первом же волнующем сближении обнаружить в нем общность взглядов и интересов. В чем-то мы были похожи, но смерть всех делает чуть аристократичней.

– Вы могли бы оставить меня одного? – попросил я.

– Ой, ой, геморрой!

Легко подкинув ведро с цементом, она все же удалилась туда, где еще вчера я так, казалось, перспективно беседовал с Алевтиной Ивановной.

Над домофоном со знакомым мне профилем совы висела табличка: «Пункт реабилитации пострадавших от жизни». В формулировке чувствовался скрытый пафос, интонация хорошо оплаченной сердечности и явно преувеличенного представления об особой незащищенности номенклатурных лиц. Классовая непримиримость маевщицы была, конечно, реакцией на эту печатную интимность. Я нажал на кнопку.

– Оставьте ваши координаты, с вами свяжутся. У вас двадцать секунд.

С радостным волнением я узнал голос Алевтины Ивановны.

– Алевтина Ивановна, – закричал я в домофон, – это я, Костя! Константин Трушкин. Тоже Иванович. Мы с вами вчера не договорили. Я по личному делу. Мне нужно свидетельство о моей кончине. Помните? И, собственно… Если, конечно, у вас будет время…

– Спасибо, – прервал меня механический голос.

Меня не слышали. Это была не Алевтина Ивановна. Это была Алевтина Ивановна, но из компьютера, то есть разговаривала она не со мной, а вообще. А я с кем тогда говорил, перед кем, можно сказать, оголялся? Всегда так: когда просят вывернуть карманы, я начинаю изливать душу. Ничто ничего в человеке не меняет. Даже смерть. Глупо. Как будто шел с поющими птицами за пазухой, а попал на заседание трибунала.

Только тут я обратил внимание на список, который висел около домофона. Посетителю предлагалось сообщить о себе следующее: ФИО, имена трех поручителей, членство в партии (подпункт: сочувствующий), чем занимался в августе 91-го, отношение к воинской повинности, любимое увлечение, цвет, газета, музыка, женщина (в скобках: мужчина), литературный герой, время года. И в конце крупно: ДИАГНОЗ.

И все это за двадцать секунд? Мне давно казалось, что жизнь человека, даже самая долгая, может уместиться в короткий рассказ. Но чтобы такой спринт? Все люди, конечно, сестры, как любил на наших профессиональных и, в основном, женских вечеринках тостировать Тараблин, но не все при этом сестры таланта.

Однако я решил взять себя в руки. Никаких сантиментов и в то же время поблажек. Допрос? Извольте. Не в санаторий прошусь. Пока свободою горим и так далее.

Я снова нажал на кнопку и после приглашения Алевтины Ивановны начал выпускать обойму:

– Объясняю. Трушкин Константин Иванович. Поручители: Пушкин, Сахаров, Христос. Не состоял, не состою, не сочувствовал, не сочувствую. В августе 91-го боролся с крысами в городе Невельске. Отношение к воинской повинности отрицательное. Любимое увлечение: портвейн на природе. Цвет – желтый. Газета – в сортире и под обоями. Ария Фигаро. Женщина, которую люблю сейчас. Любимый герой – капитан Миронов. Время года – переходное. Диагноза не знаю. А вы?

– Спасибо, Константин Иванович.

Мой кураж сдулся и погас. Выходит, меня слышали? Алевтина Ивановна?

Тогда, что значит «спасибо»? И есть, наконец, в этом мире обратная связь, или ее нет? «Константин Иванович»! Непременно слышали. Значит, все же индивидуальный подход?

Теперь «индивидуальный подход» – это рутина сервиса и педагогики, в любой лавочке вас встретят радушно, как родственника с кавказских небоскребов. Хотя и этот эксперимент не был у нас доведен до конца. Потому что уже через минуту могут и послать, если как следует принюхаются. Доброжелательность еще не вошла в гены, и разбуди работника просвещения среди ночи: «Правда ли, что личность человеческая является абсолютной ценностью?» – можно и в рот получить.

Я еще несколько раз с силой нажал на кнопку. Домофон молчал. Нет хуже, когда дух протеста или хотя бы просто подгулявшего юродства вдруг сталкивается с лицом. Неловко становится за свою нескромность и размашистую беспощадность. Лучше все же знать заранее, перед кем ваньку валяешь. В этом случае особенно – заранее лучше.

Мне тут же захотелось объясниться с Алевтиной Ивановной другим тоном.

– Обесточен дом, зря стараетесь, – снова появилась классовая догматистка. – Нам нельзя под напряжением работать. На прошлой неделе одного уже утараканило. Люди на тот свет так и бегут.

В неисправной технике мне всегда чудился личный произвол и равнодушие. Иногда даже Того, Кто то ли волосы на наших головах считает, то ли и нас не успел еще толком разглядеть.

– А чего бегут-то? – спросил я.

– Так жить, наверное, надоело. Технику безопасности не дураки сочиняют.

– Что же во мне такого блатного? – Меня, видимо, тяготило еще и это недоразумение. Уйдешь от людей, и останутся от тебя одни превратные впечатления.

– Да вы не расстраивайтесь. Приходите завтра часов в семь. Пока то да сё. Ток будет.

– А танцы?

Пошла возвратная волна вчерашней алкогольной эйфории. Она уйдет быстро, и жить сразу станет трудно и неинтересно, не лучше, чем рыбке на берегу. Я знал это точно.

– Эта где сидит? – показал я на домофон. – Разве не у вас?

Девушка посмотрела на меня с такой улыбкой горькой и терпеливой жалости, с какой самоотверженный дефектолог смотрит на пациента-дауна.

Всё! Мосты сожжены! Приливная волна шла еще на меня, я почти захлебывался.

«Братья по недоразумению! – крикну я сейчас ожидающей меня толпе. – Дорогие калеки! Задумчивость – рыбацкое свойство, мысль о мысли, которую хочется поймать на голый крючок. Конечно, рыбка несъедобна. Но это праздное соображение. Младенец заглатывает соску, как титьку неба, в котором все дары и ароматы бессмертия. Теплая туча воркует над ним. Дети мои, как сказал Джамбул. Милые мои смертники. Небеса всегда подставляли вместо себя кормилицу. Мозг отцвел. В голых кронах плутают одышливые бабочки, разгребая от пепла вечную синеву. Босая любовь мнет виноград, счастлива нашим безумьем. Плоскостопие мечты освобождает ее от долгого похода. Поэтому она и обзаводится крыльями. Еще по одной?»

Но вышло все не так…

Курицы перед грозой выглядят менее растерянными, чем эти люди, в ожидании Суда Небесного думающие о том, как получить в этот суд повестку, потому что знают, что никакие небесные силы без этой повестки не станут ими заниматься. Как всегда в минуты народных смут разговор то и дело сворачивал на политику.