banner banner banner
Ваша жизнь больше не прекрасна
Ваша жизнь больше не прекрасна
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ваша жизнь больше не прекрасна

скачать книгу бесплатно

– Фирма «Параметры» приветствует вас. Присаживайтесь. Не хотите ли рюмку коньяка?

– Нет, благодарю.

– Корвалол?

– Спасибо, нет. Дело в том, что я пришел к вам с не совсем ординарной просьбой.

Глаза Алевтины Ивановны понимающе закатились.

– Вас не затруднит дать мне сначала паспорт и свидетельство о рождении покойного?

Я протянул документы. Свет в полу стал потихоньку убывать; так уходит в воду закат, продолжая отражаться и отвлекать проволочкой не готового еще к ночи скитальца. Люстры поднялись, за окном стал слышен шум улицы. Кто-то сказал артикулированно, как в радиоспектакле: «За подсказку – с подмазкой». И машина рванула с места без глушителя.

Жизнь, похоже, действительно вышла из меня, остались от нее какие-то обрывочные сведения. «При чем здесь машина?» – подумал я. С Алевтиной Ивановной надо было, однако, объясниться толково.

– Понятно нам. Вы так похожи на покойника. Брат?

– Я и есть покойник. В этом и состоит особенность моей просьбы, – вскрикнул я, неизвестно почему волнуясь. – Может быть, мы с вами поговорим интимно?

– Мы с вами и говорим интимно.

Люстры снова опустились, и заиграла музыка. Это был перебор или просто сбой в механизме. Неуверенный в своих силах, я наконец сел.

Все теперь располагало к некой повести, к изъявлению чувств, то есть говоря иначе, к сентиментальному доносительству на себя. Тоскливая пора моего детского предпринимательства в шелухе осенней листвы и воровских сумерках, ты опять здесь! Войлочные, колкие внутренности разбитого кувшина и неминуемость наказания. Отец, ушедший без вести и без родственного успокоения. Да мало ли что жизнь еще натворила в бреду своего ясновидения!

Я заговорил невнятно и многоречиво, паразитируя на безличной доброжелательности сидящей напротив девочки.

– Как это вам объяснить? Я, может быть, пострадал за свою доброту и неутолимую общительность. Не сочтите только за жалобу – в моей ситуации это было бы смешно. Жалоба, впрочем, и всегда смешна. Но я привык ценить в человеке тайну, которая в то же время самая легкая добыча пошлости. Вот в чем дело. Это сложно. То есть напротив. Классики знают, что именно случайно оброненная фраза подхватывается молвой. Сначала она пускается в тираж легкими на ум борзописцами, деградирует и надоедает, как всякая услужливая красавица, становится даже предметом несколько высокомерных насмешек…

Сидящая напротив чиновная обольстительница улыбнулась при этих словах, как будто горькое мое признание было уже оплачено ее опытом, и теперь нам осталось только неутешно обняться. Такие гримасы всегда вдохновляют.

– А потом, – продолжал я в полете, – согласитесь, она непременно опускается в глубины так называемой народной мудрости, непременно опускается, и тут оказывается, что давно уже является частью ее, народной мудрости то есть, незыблемого фундамента.

Я почувствовал, что вспотел, и промокнул лоб платком. Значит, организм продолжал задним числом функционировать, хотя и не в лучших своих проявлениях.

В минуты волнения меня всегда начинало заносить. Бывало, что до конкретного предмета дело вовсе не доходило, и гвоздь, грубо говоря, так и оставался не вбитым. Собственная смерть была, в сущности, таким конкретным предметом, скромность и щепетильность в обращении с ней выглядели нелепо. Уж здесь-то к чему это самоумаление? Но я продолжал кружить, увиливая от рассказа о собственных переживаниях. Почтительно-фамильярные разборки с классиками, видимо, и в этом случае казались мне важнее и, во всяком случае, меньше, чем я сам, были подвержены аннигиляции.

– У классиков, – продолжал я без прежнего пафоса, – на подобные превращения историческое чутье. Они сеют себе и сеют, продолжая в меру темперамента наслаждаться жизнью. Во мне же, вообразите, это живет таким глубоким убеждением, и я так всякий раз увлекаюсь, что неизбежно попадаю в какие-то дурацкие истории. Всё, получается, важнее, чем жизнь. Хотя так уж меня эта самая жизнь учила – никому не позавидую.

Был бы живой, затолкали бы меня сейчас в психушку. Как минимум – в вытрезвитель. Вот все, что я выгадал благодаря своей смерти: глупость моя стала ненаказуемой.

Вошла матушка, роняя с губ крошки и пугаясь теней. Приблизилась к цветам на подоконнике и, пользуясь обратным ходом пылесоса, стала их опрыскивать. Вот, значит, в каком «самолетном центре» она вечерами подрабатывает. Я обиделся:

– Мама, ты что? Я уже не могу с человеком один на один поговорить?

– Радио давно не работает, а вы всё говорите и говорите, – недовольно проворчала матушка.

Я посмотрел – окна действительно были наглухо затянуты мраком. Первый мой посмертный день исчез быстрее, чем в детстве мороженое. Не насытив и не удивив. Так вот как теперь будет!

– Прасковья Семеновна, – говорит моя визави, – цветы ведь искусственные. Их опрыскивать надо для сохранения баланса жизнерадостности и скорби в наших посетителях. А так-то им незачем.

– Значит, он тебе не посетитель, – прошептала мама. – Радио уже не говорит… – И стала смотреть в окно, в его померкшую бездну.

А оттуда продолжала доноситься жизнь. Одна баба пропела другой: «Он предложил мне плану, хоть и не был наркоманом». Интересные все-таки забавы у людей, подумал я.

Мне снова стало спокойно и уютно. Оставалось только договориться. Прижизненная необременительность этой затеи вдохновляла меня, а природные и должностные способности Алевтины Ивановны еще и подстегивали. Собственно, мне ведь ничего другого не нужно, кроме как зафиксировать свою смерть самым обыкновенным образом.

Матушку Алевтина Ивановна отослала собирать на газоне шампиньоны, вручив ей фонарик.

Но снова получилось все не так; дежурная, посмотрев на меня прозрачными глазами, сказала:

– Ваши документики пока останутся у меня – вам они вроде бы ни к чему? Ваша идея акционерному обществу понятна. Желаю и дальше здравствовать. Мы еще, надеюсь, приятно увидимся.

– Но как же вопрос с моей кончиной? – спросил я, удивляясь собственной настойчивости.

– Мы уладим этот инцидент. Вам ведь не к спеху? И потом, нам надо еще много о чем рассказать друг другу.

От этого нехитрого обиняка я чуть не ожил. Мне показалось даже, что у меня бьется сердце.

Алевтина Ивановна загасила с хрустом сигарку, как будто вкусно, с рассеянной детской жестокостью придавила шмеля, давая тем самым надежду на беззаботное, посмертное и, по существу, бессмертное существование. В этом чувствовался высокий профессионализм, который при жизни я часто путал с любовью. И так же, как при жизни в подобных ситуациях завозилось в душе сомнение: точно ли меня принимают здесь за меня?

Последний раз дома

Дома ждал развал, беспамятство и испуг. Не думал, что могу произвести на родных такое сильное впечатление.

Вещи стояли все не на своих местах. Но при этом как-то чувствовалось, что они не случайно здесь остановились, а находятся на пути к месту нового и на этот раз постоянного пребывания. Сервант с зазеленевшей трещиной на стекле вознамерился встать у окна. То же и мадонна на блюдечке, обычно служившем мне пепельницей, отмытая, косила куда-то в книжный шкаф. Мне стало грустно от этого поспешного изменения интерьера. Впрочем, подумал я, может быть, готовятся к печальному приему гостей?

Дети горько дохлебывали арбуз. Жена выбирала из уголков стаканчика сметану. День у них оказался не из легких. Зеркала были завешаны штопаными простынями. К моему уходу готовились.

– Никогда не думала, что это будет так страшно, – сказала жена, отбросив пустой стаканчик. – Так вот: есть, есть, есть и вдруг – нет. Как будто сон. Но сны ведь такими долгими не бывают?

Надо сказать, я обожал свою жену. Она была похожа на белокурую хрупкую обезьянку. Она умела приготовить точный, на обязательных тарелочках ужин, а ночами была ненасытима, изобретательна и при этом ненавязчива. Минуты покоя скрашивала отвлекающими разговорами и грустью. А утром умела быть молодой и ничего не помнящей. Например, принести чашечку кофе, сдуть шелушащимися губами пенку к краю и сказать:

– Вам уже не удастся убедить меня, что мы мало знакомы. «Тэ-тэ-тэ» – прошло. И «ля-ля-ля» тоже. Вас зовут Вова.

Нечего говорить, что после этих слов я приходил в новый утренний экстаз. Так мы прожили без малого четверть века.

– Ты ведь еще вчера доставал меня своими приставаниями и жаловался на фонарь в окне! Как же так?

– Честно говоря, сам еще не могу осознать, – ответил я.

– На кого ты детей оставил?

– На тебя.

– А я что – лошадь двужильная?

Я-то любил ее за то, что она совсем маленькая. В постели – одно воображение. Положишь в руку, и хочется плакать. Какая уж там лошадь! Я бессмысленно заходил по комнате, беря зачем-то то одну, то другую декорацию и ставя их снова на место.

– Пойми, на этот раз я ничего не мог поделать. Я даже старался, но у меня не получилось. Я пытался продлить эту муку, но у меня не вышло. Прости. Правда.

– Все неправда! Все!

На это я возразить не смел. Не пускаться же в рассуждения, что жизнь – вся выдумка и фантом, и трагическое скрещение неисполненных желаний. Вот ей еще в столь печальный момент эта философия!

Вошла мама, в халате поверх сорочки с бальными воланчиками. Вычислила слепыми глазами, где я.

– Ну как? Ты удачно сходил?

– В общем, да, – отвечаю. – Завтра обещали.

– Они в положение человека не входят. Если им не дать в руку.

– В лапу, бабуля, – поправил ее младший, отпав от арбуза.

– Ну, я и говорю, что надо… Муки для блинов купили?

Меня огорчила эта их будничная деловитость – речь ведь идет отчасти о духовном происшествии. Как будто не я, а они только что завершили дело жизни и теперь отдыхают в марципановой крошке.

– Что это вы все расслабились? – кричу.

– Батя, тебя чего так колотит? Прямо как Матросов…

– Может быть, вы уже и гроб заказали?

– С этим проблема. Пока все деньги на водку ушли. Обещали Максимовы.

– Ну да, у нас так обычно – сначала покупаем водку, потом заказываем гроб. Дайте выпить, что ли!

После первой бутылки я понял, что водка не берет. Что-то такое бывало и при жизни, но тогда я относил это на счет эйфории организма, мобилизованного, приблизительно говоря, удачным контактом с космосом. Тогда организм, удивляясь себе и длящемуся контакту, пьет еще, еще и опять не пьянеет. Тут в нем восстает прежде не заявлявшая о себе гордость. Он выпивает снова, то ли для того, чтобы утвердить, по Кириллову, свое превосходство перед Богом, то ли, напротив, чтобы сойтись с ним ближе. В конечном счете, организм обнаруживает себя в другой поре суток, с плохо регулируемым чувством тоски и оскоминой миновавшего вдохновения.

Но у меня-то ведь теперь другая ситуация. Вероятно, я просто превратился в продырявленный сосуд – еще одна метафора посмертного существования. Немного хотелось философствовать, но это в моем положении было как раз более чем понятно.

– Вот тебе сюжет, – сказал я жене, – человек всю жизнь выращивал синий помидор. Вырастил. И что?

Уличный фонарь качался прямо за головой жены, поэтому казалось, что качается сама голова, скача по мне своей тенью. Это создавало ощущение нервного молчаливого разговора. Я подумал о маме, к которой не успел зайти ни перед смертью, ни после. Сколько вообще долгов оставил я в ушедшей уже от меня жизни!

Жена смотрела мимо. Я видел ее чистый, не постаревший лоб и изящный носик, похожий на перевернутую запятую. Близкий уже к состоянию гордости собой, выпил еще рюмку.

– Помнишь, зять умершую тещу положил в гробу на бок, чтобы она не храпела? – вспомнил я старый анекдот и первым засмеялся. Хотелось как-то подбодрить совсем поникшую жену, включить, так сказать, нашу печальную повесть в контекст светского порожняка. Рано или поздно все равно это произойдет, почему бы не мне первому проявить инициативу?

– Анекдот эпохи бараков? – сквозь невидимые слезы спросила жена. – Боже, как все переменилось! Клопы, и те вымерли. Скажи, у тебя что – совсем ничего святого?

– Дорогая, обо мне полагается говорить в прошедшем времени.

– Шут, – сказала жена.

– При чем здесь вообще идеалы? Как ты до сих пор не поняла! Буквально ничему не научили тебя наши разговоры до утра.

– В них было больше стихов, чем дела. Не говоря уже о деньгах, – заметила моя милая.

– Правильно. Согласен. – Я вдруг разгорячился, что проявилось в непроизвольном принятии еще одной рюмки. – Был такой грех. Но ведь сколько уже после этого было съедено и выпито горького.

Жена нервно захохотала, но меня теперь несло – свет истины, как бывало уже не раз, бил мне в глаза.

– Не надо только ни на что намекать, – шепотом, чтобы не разбудить детей, закричал я. – Тем более запоздало. К тому же я, при всех пороках, никогда не пренебрегал своими семейными обязанностями.

– Даже когда ушел ночью собирать землянику и забыл меня одну на платформе, а сам заснул под каким-то там кустом?

– Но я ведь заснул, я ведь заснул! Как же можно спрашивать с человека, который заснул?! А ты сейчас специально про все это, чтобы не услышать того важного, что я хочу сказать. А я тебе, если хочешь, вот что скажу: гипертрофия возвышенного всегда ведет к гипертрофической низости и, если хочешь, к аморализму.

– Не хочу, – сказала жена.

– Ну вот, ты опять! Что ты вяжешься к словам? Никто не хочет. Но таков закон. И именно так мы прожили большую часть своей жизни – головой в облаках, а ступнями в дерьме.

– Боже, как красиво! Если бы только ступнями…

– Не надо, не надо только представлять все так, как будто я тебе друг Кирсанов, а ты всю жизнь занималась анатомией. Все отдали дань. И было время, когда тебе это нравилось.

– К сожалению.

– Так ведь и я о том. Но я еще при жизни успел спуститься на землю. И я старался не брать на себя больше, чем мог, но зато то, что умел, делал честно. И мне сейчас ближе всех великих и героических афоризмов надпись на писсуаре: «Не будь самонадеян – подойди ближе». Это, если хочешь, мой девиз.

Симфония небывалого воздуха вплыла в мою душу. Много лет я искал инструмент волшебного звучания. Жалейка? Флейта? Бандура? Однажды включил телевизор – играл симфонический оркестр. Вот. Коллективное бессознательное.

Я стою в саду. Вокруг меня сырая, уже обносившаяся осень. Небо, откупившись птицами, погасило синеву и спит. Мамонты шумно бредут куда-то в сторону бывшего ипподрома. Зеленый рак в окне пивной поднял клешни вверх и замер. Хозяйка обтирает его тряпкой, успокаивает. Тяжело мерцающая Фонтанка вдруг изогнулась около Свято-Троицкого собора и потекла мимо его голубых гуашевых куполов.

Припозднившаяся девочка стоит в другом конце сада и ждет, когда пройдут мамонты. В ее коленях дрожит восторженная газель. Она без пальто, в коротком платьице, как будто вышла на минутку с мусорным ведром, пока остывает чай. То и дело откидывает мешающую ей смотреть на меня челку. Я подбрасываю ногой сырно пахнущие листья, пытаюсь справиться со слезящимися от долгого смотрения глазами. Мамонты не злые, но их поход бесконечен. Нам с девочкой не встретиться никогда.

Темнеет.

Потом, помню, я заболел, как провалился в вату. Иногда выныривал и пел: «Есть море, в котором я плыл и тонул и на берег выбрался – к счастью». «К счастью» было не вводным словом, а неким существом, которое ждало меня на берегу. К нему я и выбрался. Не уверен, что это была женщина. Может быть, фисгармония производства «Циммерман», которая стояла у соседей и которую я безуспешно клянчил у мамы. Я любил светлого дерева виноград над ее клавишами, вращающиеся подсвечники и звук, одухотворенный астмой. Когда ее основание заметно источили жучки, она на ковре, через длинный барачный коридор перебралась, наконец, в мой угол.

Бурно и любовно я овладевал ее тайнами, вдохновенным слухом преображал в чистоту звучания поврежденные звуки. Старенький инструмент трудился вместе со мной, страдая об утерянном совершенстве. Отец заливал микроскопические норы жучков остро пахнущим раствором, но через какое-то время узорчатая труха, сохраняющая первоначальную форму деталей, вновь оживала. Однако и при этом смертельном недуге фисгармония вела себя мужественно и как настоящий музыкант продолжала служить искусству. Мы достигли с ней небывалых высот, не выходя из-за вишневой занавески, объездили с гастролями весь мир, где нас неизменно встречал успех и слезы восторга. Годам к четырнадцати, когда я почувствовал себя мастером, готовым выйти к настоящей публике, моя подруга умерла.

А девочка – неужели ждет? Вон уже снег выпал. Мамонты раздувают хоботами костры или спят на ипподроме, до которого нам с мамой так и не удалось дойти.

Приговором моей ненародившейся любви были голоса дикторов. Стоило мне услышать: «В 19.20 – радиоспектакль “Ты меня на войну провожала”» или «В кинотеатре “Победа” смотрите фильм “Дорогое мое чудовище”», и я понимал: никто не звал меня, чтобы я родился. И я, кому почему-то казалось, что его звали, настолько смешон и глуп, что у серьезных людей могу вызывать только презрение.

Я первым вдохновенно начинал вызывать в себе это к себе презрение. Одновременно с ним и уже непроизвольно возникала жалость. Для демонического высокомерия и отрешенности дух еще не созрел, но они витали где-то рядом. Однако, как бы все это не разрешилось, с девочкой из сада мы уже никогда хорошо не встретимся, потому что я отравлен. Я это понимал.

В комнате темно. У меня температура. Тени кактусов на занавеске – высокий тропический лес. По нему ползают божьи коровки, огромные, как черепахи. Сейчас с улицы на подоконник вкатится маленький уличный троллейбус, обронит на пол лиловые искры, я схвачу со стола тряпку и буду гасить их.

Через несколько лет я встречу эту девочку и в подростковом мистицизме решу, что она ждала меня все эти годы, не желая вырастать и храня себя для певца и создателя…

– Ладно, – сказал я, – лишь бы со всей это мусульманской братией договориться. Иначе никто не дотянет до оледенения.

И вдруг заплакал.