banner banner banner
Карьера Отпетова
Карьера Отпетова
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Карьера Отпетова

скачать книгу бесплатно

Карьера Отпетова
Юрий Михайлович Кривоносов

Эта книга – сатирический роман о прохождении советского литературного генерала. Одновременно – это и предостережение и как бы предсказание гибели государства, каковое и произошло вскоре. Ибо в этой книге показана атмосфера подавления всего светлого не только в литературе, но и вообще в искусстве и культуре как таковой и если эпиграф предсказал будущую катаклизму, то завершающие третью часть слова: «продолжение следует?» со знаком вопроса не были однозначны и сулили продолжение всего того бесчинства, о котором рассказано. Четвертая часть была написана через 30 лет после первых трех. В них раскрываются последующее развитие событий.

Юрий Кривоносов

Карьера Отпетова

© Кривоносов Ю., 2017

© ООО «Издательство «Вече», 2017

* * *

Юрий Кривоносов: «Булгаков взял меня за шкирку и больше не отпускал»

Среди многих людей, изучающих булгаковское наследие, есть уникальный в своем роде человек, единственный в России специалист по иконографии Булгакова. Это Юрий Кривоносов, почти три десятилетия проработавший в «Огоньке». Фотограф, начавший свою карьеру с военной аэрофоторазведки. Журналист, занимавшийся экстремальными фоторепортажами. Писатель, посвятивший Булгакову две книги и 30 лет жизни.

– Юрий Михайлович, расскажите немного о Ваших книгах, о той булгаковской фототеке, которую Вы собирали…

Одна книга – «Фотолетопись жизни и творчества Михаила Булгакова», здесь больше, что посмотреть – в ней 566 относящихся к Булгакову фотографий. Вторая – «Михаил Булгаков и его время. Мистика. Фантазии. Реалии», тут больше, что почитать: 21 эссе моих булгаковских и 200 фотографий. Того, что в этих книгах, вы нигде не увидите и не прочитаете. Это не переписанное откуда-то, а совсем другое – то, чем никто не занимался. Я много изучал Булгакова. Наставницей для меня в начале работы была известный булгаковед, Лидия Марковна Яновская, мы вместе делали книгу «Дневник Елены Булгаковой». В моей булгаковской фототеке более ста источников – и музеи, и театры, и библиотеки, и чего только нет! Некоторые относящиеся к Булгакову снимки мне присылали даже из Архива Госдепартамента США: это были фотографии американского посла, который дружил с Булгаковым и в то время работал в Москве. Вообще я ходил всюду, переснимал – в основном пришлось именно переснимать с фотографий, негативов оригинальных ни у кого не сохранилось. Просто непонятно – ни у кого! Единственный человек, у которого был негатив булгаковского портрета – это Моисей Наппельбаум, известный фотомастер XIX–XX вв.

Фотографии собраны совершенно разные. Есть один снимок маленького Булгакова, самый ранний из тех, что можно было найти. Его снимали и раньше, в возрасте одного года, но ту фотографию розыскать не удалось. Никому. Есть киевские фотографии, где Булгаков родился. Есть Палестина и тот знаменитый месяц нисан, что описан у него в романе… Всего в моей булгаковской фототеке более полутора тысяч снимков.

– Как и когда Вы «пришли» к Булгакову? Ведь до этого была насыщенная журналистская жизнь в «Огоньке», в журнале «Советское фото».

– Мне было уже около 60-ти, когда я начал серьезно заниматься Булгаковым. Многое было сделано в журналистике – и поснимал, и поездил, и опубликовал. И даже написал роман – «Карьера Отпетова».

Вот с этого «Отпетова» и «пошел» Булгаков: один из рецензентов сказал, что надо мной, над моим романом нависает тень Булгакова. И я задумался – как так нависает? И во вступлении ко второй книге романа, которую я тогда уже стал писать, решил осмыслить – почему же она все-таки нависала. И занялся Булгаковым. Бросил свой роман, бросил всё, и стал заниматься только им. Булгаков взял меня за шкирку и больше уже не отпускал. До сих пор. Булгаков – это Писатель. Потрясающий. Классик. Его каждый день цитируют. То в газетах, то по телевидению, то в каких-то устных выступлениях. С булгаковскими произведениями, как с грибоедовским «Горе от ума» – всё вошло в язык. Булгаков и как личность колоссально интересен. И я описываю какие-то моменты из его судьбы. Книги о Булгакове я считаю главным трудом в своей жизни. Все остальное – «семечки».

– Так почему все-таки тень нависала?

– Чтобы ответить на этот вопрос, расскажу немного про то, откуда взялся «Отпетов». За 27 лет, которые я к тому времени проработал в редакции «Огонька», – сначала фотолаборантом, затем фоторепортером, потом корреспондентом пишуще-снимающим, и, наконец, специальным корреспондентом-международником – я насмотрелся много чего. И меня очень занимал вопрос – как это получается, что на командные, верхушечные должности проникают совершенно бездарные, порой попросту неграмотные и тупые люди. Не говоря уже, что это люди аморальные, и в делах, и в быту. Одним из таких «деятелей» мне виделся главный редактор нашего журнала Анатолий Софронов. И вот однажды я решил написать что-то вроде памфлета. Родилось имя для главного героя – Отпетов, с литературным псевдонимом – Антоний Софоклов. Но памфлета не вышло – получилась целая книга, где герой – Главный настоятель епархиального журнала «Неугасимая лампада». Отпетов, как я писал в романе, действовал на участке, в значительной степени определявшем духовную жизнь «правослОвного» общества. Именно ему было предоставлено право защелкивать на «пястьях и запястьях» литературы стальные наручники произвола.

– Некая аналогия с булгаковскими массолитовцами?..

– В своем роде. Была еще и Догмат-Директория – под ней подразумевался Отдел пропаганды ЦК КПСС. Во всяком случае у меня было основание писать: материал колоссальный передо мной открылся, и я подумал, что пропадать ему не должно. И вот я стал думать, какая форма изложения должна быть. Решил: раз буду писать об абсурдном явлении, то и форма должна быть какой-то абсурдной, необычной. Например, как в «Мастере и Маргарите». Но потом я подумал: раз точно такая форма уже есть, значит, не годится. Надо искать свою. И нашел – каждая часть «Отпетова» написана по-своему, не в одном, а в разных жанрах. Потом один из рецензентов даже написал, что автор должен определиться, в каком жанре работает. Я встречался с этим рецензентом, долго беседовал, говорил: «Что мне определяться? Разве ты не знаешь, какой это жанр? Это известнейший жанр, ему около двух тысяч лет, отсчет идет из Древней Греции! Это мениппея. Мениппова сатира. В этом же ключе Булгаков писал.» Он говорит: «Знаешь что, старик, ты сделай вид, что внес поправки и сдай рукопись снова. А я сделаю положительную рецензию». Я – ему: «Что ты морочишь голову и себе, и мне? Не напечатают это!» И книгу, конечно, не напечатали. Позже, незадолго до перестройки, один мой друг стал в издательстве «Современник» заведовать отделом прозы. Он читал мой роман, нас с ним многое связывало, тоже в «Огоньке» работал, ушел, потом его преследовали… Так вот он говорит мне: «Слушай, старик, тащи рукопись. Какая тебе разница – дома лежит или тут? А вдруг проскочит? Приноси». Я принес. И снова были рецензенты. Один из них – Алексей Кондратович, известный критик и публицист, заместитель Твардовского в журнале «Новый мир», бывший им до тех пор, пока редакцию не разогнали. Знаете, эту историю?

– Серьезное дело было.

– Да, скандальная история. Против Твардовского поднялась целая кампания. И вот Кондратович тоже мой роман читал, он ему понравился, но сказал, что в издательство был звонок, после которого шансы на опубликование равны нулю, хотя рецензию он все-таки напишет. Написал, но не столь однозначно положительную, как мне сначала говорил. Тоже испугался. Ведь ему после «Нового мира» кислород перекрыли, и он оказался в маленьком журнальчике «Советская литература». Если бы он в защиту меня встал, так его бы и оттуда могли погнать. Поэтому он высказался двусмысленно несколько. И вот он там, в рецензии, написал, что «… чуть ли не с самого начала над повествованием нависает тень Булгакова». И дальше: «Мы на это готовы не обращать внимания: в конце концов, Булгакова, не кого-нибудь.». А я, действительно, долгие годы был под впечатлением «Мастера и Маргариты», у меня с первых строчек появляются какие-то связки, ссылки на этот роман. Это для меня было очень важно, и меня грело. Но укорять меня Булгаковым?.. Ведь и над самим Булгаковым нависали великие тени – это же так естественно! И правильнее сказать: не нависали, а осеняли его своей тенью – через все его творчество просматриваются и Пушкин, и Достоевский, и Гоголь, и многие другие, а уж Гёте со своим «Фаустом» под мышкой прямо-таки разгуливает по страницам «Мастера и Маргариты», да и в «Белую гвардию» заглядывает.

– Такого рода рецензии, наверное, с большой обидой воспринимали?

– Практически все рецензии на «Отпетова» были написаны, словно под копирку, по незыблемым канонам критики периода соцреализма. Но после Кондратовича я на рецензии внимания уже не обращал. Я знал им цену. И знал мнения других людей, например, Абрама Вулиса, одного из крупнейших специалистов по сатирическому роману, пробившего, кстати, в печать, через К.Симонова, «Мастера и Маргариту». Знал мнение братьев Стругацких, которые говорили, что такого масштаба и объема негодяя и подлеца нашего времени, как Отпетов, никто не создавал. И потом меня еще успокаивала некая аналогия с Булгаковым: к тому времени было известно о 297 ругательных рецензиях на его произведения. Но ведь Булгаков от этого не стал быть менее Булгаковым.

– Не безопасно было писать про Отпетова-Софоклова и Догмат-Директорию в советские времена: могли, как булгаковского Мастера, отправить куда подальше?

– Да, с точки зрения советской действительности это всё не шуточно. С «Советским фото» в то время сотрудничала художница Людмила Клодт, которая была главным художником газеты «Голос Родины» и журнала «Отчизна». Когда она прочитала мой роман, то сказала: «Я за тебя боюсь». Именно эту фразу мне говорила потом вторая жена Булгакова, Любовь Евгеньевна: «Я за вас боюсь. Они выкручивают, жмут» – и показывала руками, что со мной могут сделать… Я потом сам из «Огонька» ушел, потому что настоящий «Сталинград» там устроил, схватился с нашим главредом почти в рукопашную, взбунтовался против творимых им в редакции бесчинств.

– Каких конкретно?

– Для начала скажу, что биография Софронова – весьма грязная, во времена Сталина он был назначен секретарём Союза писателей, правой рукой возглавлявшего этот Союз Александра Фадеева, и участвовал в гонениях на многих творческих людей. «Благодаря» Софронову был составлен список театральных критиков, в который он включил всех, кто когда-то высказывался против него, препятствуя его продвижению как сценариста и драматурга на сцену. Скольких людей Софронов посадил, подписывая от имени секретариата Союза писателей согласие на арест очередного неугодного властям и ему лично писателя! Сосчитать это можно, лишь прошерстив архив НКВД. Наградой же Софронову послужили две Сталинские премии за пьесы и огромные тиражи его книг, никем не раскупаемых.

– А после смерти Сталина?

– После Фадеев от Софронова поспешил избавиться, предоставив ему в вотчину журнал «Огонёк». Сам же Фадеев, не выдержав угрызений совести, застрелился, оставив на прощание такие слова: «.. Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость, ложь и клевета, ухожу из жизни…»

– Люди уходили, но Софронов оставался.

– «Огонек» оказался для него «кормушкой» не на одно десятилетие. Он печатал «своих» и себя. Его бесконечные публикации занимали порой в журнале 18 страниц из 32-х. И вот так получилось, что в 1975 году меня выбрали секретарем партбюро журнала. И ко мне пошли люди с жалобами: на хамство руководящей верхушки – заместителей главного, главного художника, на маленькие заработки, на ту «групповщину», из-за которой не могли печататься остальные. И я начал «копать». И нарыл, что два прихлебателя главреда и он сам, скрывая свои побочные заработки, регулярно недоплачивали партвзносы – это тогда считалось страшным грехом. У Софронова оказалось свыше 40 тысяч недоплаты, по тем меркам сумма неслыханная. Плюс наши журнальные дамы снабдили меня еще кое-каким компроматом. С жалобой на него я решил выходить на первого заместителя главы Комитета партийного контроля при ЦК КПСС Ивана Густова, связаться с ним можно было только по «вертушке» из кабинета главреда. Я воспользовался «разновременьем» – в ЦК начинали работать с 9.00, а в редакции раньше 11-ти никто не приходил, проник в кабинет главного, нашел в красном телефонном спецблокноте нужный номер и позвонил. Густов сказал, что не часто партсекретари сообщают о безобразиях, творимых руководителями их учреждений, и назначил встречу на следующий день. Накануне я подготовил всё необходимое – блокнот, листки с тезисами, шариковую ручку. Но когда собрался выходить из дома, вижу – на этом всем лежат карнавальные очки – с носом, усами и бровями – похожие на маски Аркадия Райкина. Спрашиваю жену: «Что это?» А она смеется: «У тебя же сегодня «Операция партайгеноссе Борман!» – в эти дни шел сериал про Штирлица, где он гримировался таким образом. Надо сказать, прежде чем я затеял эту битву, я спросил согласия жены – ведь это могло отразиться страшным образом на нашей последующей жизни. «Начинай!» – спокойно ответила она. И я начал.

– И как же закончилась эта война?

– По-булгаковски. Софронову вынесли строгий выговор, но без занесения в личное партийное дело, хотя вначале предлагалось туда его вписать. Я потом понял, тут сработала СИСТЕМА – откуда-то сверху пришло предложение: выговор дать без занесения, отдел пропаганды ЦК освободит его от руководства журналом, в сумме это будет достаточное наказание. И вот с этого места пошло по Булгакову – помните, как Коровьев предложил Иванушке крикнуть «караул»? Иванушка крикнул, а негодяй Фагот даже рта не разинул. Так и тут – Комитет свою часть дела сделал, а отдел пропаганды нет. И Софронов остался работать в «Огоньке». Но этот «строгач» был все-таки реальной победой, предельно возможной в рамках СИСТЕМЫ. Начальственное хамство прекратилось, литсотрудники и фоторепортеры стали больше зарабатывать – бесконечные публикации главного редактора прекратились, он даже не делал попыток их возобновить. До самого своего ухода на пенсию.

– Ваша жизнь полна встреч – с разными людьми и разными обстоятельствами. Наверное, весь этот опыт встреч и поворотов судьбы пригодился в понимании тонких литературных булгаковских ходов, сюжетных линий, всей его жизни? И, быть может, весь ваш предшествующий жизненный опыт не случайно привел Вас именно к этому писателю?..

– Может быть. Ничего не бывает случайным. Знаете, во времена Сталина, когда нельзя было фотографировать на улице – людей с фотоаппаратами считали шпионами – я жил в Москве на ул. Воровского (теперь – Поварская ул.), напротив дома третьей жены Булгакова, Елены Сергеевны Шиловской. В этот дом он ходил в гости, из этого дома он ее и увел. В то время я и не знал, что есть какой-то Булгаков. Я просто снял этот дом напротив, не выходя на улицу, из своего окна. А теперь это фотография историческая. Она вошла в одну из моих булгаковских книг. А что касается встреч, ситуаций. чем этот опыт больше, тем легче, наверное, понять какое-то серьезное и глубокое явление нашей жизни. Но никогда не знаешь, какие жизненные дороги куда тебя приведут.

– Во всяком случае начали-то Вы издалека – с аэрофоторазведки.

– Да, на излете Второй Мировой наш последний призывной возраст из учебного батальона ВВС Северного флота, куда я сначала попал, был направлен в военно-морское авиационное училище в город Молотов (Пермь). Там готовили самых разных, нужных в авиации людей, и аэрофоторазведчиков в том числе. Потом был Дальний Восток, авиация Тихоокеанского флота. Наш 117-й Отдельный морской дальнеразведывательный авиационный полк высаживал десанты в Порт-Артуре, в Порту Дальнем, в корейских портах, кое-где в Китае. Конкретно я занимался воздушными съемками, летал на оперативные задания. В хвосте гидросамолета оборудовал фотолабораторию, там же проявлял пленку, печатал снимки, писал данные по дешифровке, потом обработанное фото в специальном вымпеле сбрасывал на базу. Научился это делать в рекордные сроки – за 31 минуту. Мне за этот рекорд даже премию давали. Снимали не только днем, но и ночью. Для съемки в темноте сбрасывали «фотобомбы»: в них было по 35 кг магния, вспышка по яркости получалась в два миллиона свечей.

– А что было после войны, после Дальнего Востока?

– Пошел. в 8-й класс. В 41-м, перед войной, я закончил 7 классов. Вернувшись через 10 лет, в свои двадцать пять, снова записался в школу – в рабочую, при издательстве «Правда», так как стал параллельно работать фотолаборантом в правдинском «Огоньке». Когда школу закончил, хотел идти на факультет журналистики. А у нас в журнале был отдел информации, там сидели два умных мужика. Один – Яков Моисеевич Гик, опытный редактор. А второй – Савва Тимофеевич Морозов, внук того самого Морозова. Они мне сказали: «Ты куда?» А я уже ходил на День открытых дверей в МГУ. «Ты что? Хочешь историю партийной печати изучать? Ни в коем случае. Иди на филологию. Будешь знать язык, литературу». И я пошел. Окончил «филологию», учился 6 лет вечерами без отрыва от своей огоньковской фотолаборатории. Уже позже стал работать в отделе внутренней жизни. Отдел этот делал половину номера.

– И там Вы во многом заработали себе «имя» своими экстремальными репортажами. Это было задание редакции или ваша собственная инициатива?

– Я, действительно, очень много снимал всяких опасных вещей, экзотики. И писал об этом. Темы всегда придумывал сам. По существу, я все время работал над своей темой.

– Почему именно экстремальные вещи?

– А мне это нравилось. Чтобы сделать фотоочерк о сорвавшемся с места леднике Медвежьем на Памире, ходил в связке с профессиональными альпинистами-гляциологами. Ледник «запер» горное озеро в ущелье Абдукагор, и гляциологам нужно было разведать, сколько воды накопилось в озере, и когда примерно эта вода хлынет в долину. Летал на наш арктический остров Колгуев, делал репортаж об оленеводческом совхозе. Спускался с учеными в гидростате в Баренцево море. Ходил через восемь морей и два океана с эскадрой ракетоносцев. Полмесяца работал с мотополком милиции – участвовал в операциях московского уголовного розыска. С геологами встречался – у них рвануло газовый фонтан. На строительстве Братской ГЭС залезал на 60-метровый кран башенный – в пальто, в валенках, в шапке, с аппаратурой, фотосумками, на морозе. Был на дрейфующей станции «Северный полюс»: меня там уже на следующий после прилета день поставили дежурным по камбузу – посуду мыть, подавать. Об этом у меня есть репортаж «Гостей в Арктике не бывает». Ездил в командировку на съемки кинокомедии «Полосатый рейс» – две недели среди «отвязанных» тигров. Но, наверное, самый экстремальный мой репортаж – это полет вместе с двумя киевскими летчиками во время исполнения ими «мертвой петли», эту фигуру высшего пилотажа в положении «голова к голове»

Миша Мосейчук и Володя Воловень выполнили первыми в мире.

– А с какими конкретно известными людьми встречались, будучи фотокорреспондентом – какими их запомнили, сфотографировали?

– Есть у меня фотография: стол президиума и одиноко сбоку сидит, оторвано от всех, Ахматова. Вот так же и в жизни – этот человек был одиноким среди людей. И не просто одиноким, она принципиально отмежевывалась от той самой писательской братии, от Союза писателей, в котором было 10 тысяч, а по-настоящему назвать писателями можно было 10–15, от силы 20 человек. Помню Гагарина – очень приятный, улыбчивый, точный и собранный. Я и дома его снимал, и с людьми разными. Он был простой в общении. Я однажды спросил Гагарина о славе, которая его захлестнула. Он ответил, что это плохая штука: они как-то поехали с женой купить ей шубу в универмаг «Москва» на Ленинском проспекте, так на них набросилась толпа, они еле выбрались, в машину кинулись, все пуговицы на гагаринской шинели оторвали на память. Еще была интересная встреча в Ялте с Маршаком – светлым, добрым человеком, о котором говорили, что у него «щедрая душа писателя». Меня, как много где бывающего журналиста, Маршак много о чем расспрашивал, и, в частности, о Чувашии, где он сам был когда-то, сравнивал, радовался переменам, а потом вдруг со смехом объявил: «Знаете, а я ведь «Чувашский Бог»! Ко мне там на пароходе все приставали, кто я такой, а говорить, что писатель, не хотелось, вот и сказал им, что я – Чувашский Бог, а поскольку в наше время живого бога как-то неудобно иметь, меня, мол, спрятали в Ленинграде. Я тогда знал несколько чувашских слов и неплохо разыграл пассажиров. Да тут еще один мальчишка местный то ли прослышал обо мне, то ли случайно подтвердил мой «сан» и сказал при всех: «Я тебя знаю, ты наш Чувашский Бог!»

– Ваша мама из рода Рискиных, который уходит корнями в Лиозно, место рождения Шагала.

– Когда в Лиозно в 1887-м родился Шагал, моя прабабушка, Бобе Эйге Рискина, была повитухой и принимала там всех новорожденных, за исключением тех, что рождались в богатых семьях – те вызывали акушерок из Витебска. Уже давно нет мамы, которая могла бы это подтвердить, но, по моим подсчетам и умозаключениям, учитывая то, что Шагалы были бедяками, его могла впустить на этот свет только Бобе Эйге.

– Над чем вы сейчас работаете?

– У меня есть булгаковский сайт – mikhail-bulgakov.ru. Там многое, что связано с Булгаковым. И написанное, и снятое, и переснятое мною. Еще есть идея поставить на булгаковский сайт интересную книгу Л. Яновской «Треугольник Воланда». Она издавалась в 92-м в Киеве, но тираж был небольшой, весь разошелся. Я уже подготовил текст, осталось вставить в него фотографии. Так что дел много.

– Вам 90 лет. Как удается быть таким деятельным и оптимистичным?

– А как в той песне – «главное, ребята, сердцем не стареть». Не терять силу духа, интерес к жизни. Вот у меня в голове все время работа, столько тем, о которых нужно рассказать. И еще с людьми надо больше общаться. Людей надо любить. Но не всех. Хороших.

К издателю

Государства погибают тогда, когда не могут более отличать хороших людей от дурных.

    Антисфен Афинский
    Около 435–370 гг. до нашей эры

13 числа, в понедельник, рано утром в дверь постучали. Прозвучало это весьма глупо, потому что есть звонок, не увидеть который может разве что слепой. Я открыл дверь и предо мной предстало некое геометрическое тело величиной с человека, а формой (или, точнее сказать, силуэтом) напоминающее сахарную голову. Но, пожалуй, это все же был человек – в черном без рукавов плаще-накидке с поднятым капюшоном. Откуда-то из недр этого плаща выдвинулись руки, державшие объемистый пакет. Руки как руки, только очень белые и какие-то средние – ни мужские, ни женские. Я даже и не заметил, как пакет перешел из этих рук в мои, – наверное, потому, что в этот момент пытался увидеть лицо необычного посетителя, но оно почему-то не разглядывалось – ощущалось просто безликое светлое пятно, чуть разрисованное на манер матрешки и потому совершенно стертое.

Фигура крутнулась, как бы на оси, и верх ее вдруг как бы отвалился – это откинулся за спину капюшон. Никак не могу вспомнить, осталось ли что-то на том месте, где должна была быть голова, потому что смотрел я только на этот откинутый капюшон, точнее в его изнанку, и видел желтое поле в крупную клетку – этакая размашистая шотландка, образованная перпендикулярно пересекающимися черными линиями. Еели учесть, что накануне я нигде не был и ничего не пил, то явления зеленых, желтых или каких бы то ни было иных чертей полностью исключались, как и желтые призраки в крупную клетку…

– Стоп! – вдруг крамольно подумал я. – В клетку? А не коровьевские ли это штучки?

Занятый этой мыслью, я заметил, как черная фигура исчезала – она как бы растворялась в бьющих из окна на лестничную клетку солнечных лучах, желтое же поле капюшона стало стягиваться, как сказочная шагреневая кожа, а потом разорвалось надвое, и каждая половинка превратилась в большой желтый кружок – ну не с блюдце, а, наверное, со значек, какие теперь в моде, на тему «Ну, погоди? От клеток же остались только две вертикальные палочки-черточки, пересекавшие желтые кружки посредине. И только теперь я сообразил, что это – огромные глаза и принадлежат они здоровенному черному котяре, выглядывающему из-за поворота лестницы.

– Да это же Бегемот! – ахнул я, чувствуя, как моя спина покрывается мелкой рябью. – Мистика! Вот к чему приходишь, когда начитаешься всякого…

Но тут черный кот вывернулся из-за поворота целиком, приблизился ко мне вплотную, потерся о перила и жалобно мяукнул. – Фу ты, черт. Вот уж, право, у страха глаза… Да это же соседский Яшка прибрался с ночной гулянки – вон и шерсть у него вся какая-то измятая, и на морде царапина красуется – видать, опять где-то дрался, отстаивая свои кавалерские права.

Прибраться-то Яшка прибрался, да припозднился – хозяева его уже на работу ушли, а это значит, что теперь он будет весь день отираться на лестнице и орать дурным голосом с голодухи – после ночных трудов у него почему-то всегда разыгрывается нечеловеческий, прямо-таки собачий аппетит. Эти его фокусы давно всему дому известны, и уж точно, что работать он мне сегодня не даст, а работа у меня как раз очень срочная…

И тут меня осенило – я широко распахнул дверь и впустил Яшку в квартиру. Он прямым ходом направился на кухню, хотя и был у меня в первый раз, что, впрочем, не имеет никакого значения, так как дом у нас типовой, и топография каждой квартиры отдельного изучения не требует.

Я налил ему молока, но он отказался, сказав, что оно порошковое, (а, может, не он сказал, а я сам себе сказал или подумал только). Тогда я предложил ему покупную микояновскую котлету, которую он привычно етрескал – всем известно, что его хозяева только такие и покупают, не стряпая домашних из-за нехватки времени. Не отказался он и от второй, а потом от третьей и запил их как ни в чем не бывало и даже с наслаждением обыкновенной водопроводной водой, налитой ему в стеклянную баночку из-под зернистой икры. Несоответствия содержания таре он, конечно, не заметил, потому что с упомянутым всуе продуктом ему на своем веку сталкиваться, видимо, не приходилось. И то, что вода была хлорированная, Яшку также не покоробило – он попросту не знал, что бывает какая-то иная, и думал – такой она и должна быть, – как горожанин, он другой никогда и не пробовал.

Пока Яшка утолялся, я размышлял о предшествовавшем его визиту визите «сахарной головы» и всячески отгонял мысль, что мне это не примерещилось. Ход моих рассуждений был, примерно, таков:

– Ну, допустим, капюшон в крупную клетку мне почудился… Кота не за того принял – в этом тоже ничего сверхъестественного нет – Яшка экземпляр крупный. Но рукопись-то, вот она, лежит на кухонном столе, как будто тут всегда и лежала…

И опять:

– Стоп! А почему, собственно, рукопись? Я ведь пакета еще даже не распечатывал и понятия не имею, что там в нем кроется. Может, формат его, в стандартный размер писчего листа, наводит меня на подобное подозрение, только и через плотную черную бумагу конверта мне явственно видится печатный, а, точнее сказать, машинописный текст.

Взрезаю конверт, и – точно: рукопись! Всякое со мной бывало, а вот готовых рукописей мне еще никогда не подкидывали – все больше самому их «печь» приходилось, и не всегда с удовольствием, а когда и со скрежетом зубовным (кто своим письменным словом кормится, знает, что значит – не идет тема – упирается не то чтобы каждым словом – каждой буквой, как осел на быстрине).

Рукопись-подкидыш для меня нечто новое, хотя всякого прочего мне подкидывали бессчетно: цветы, птичек-рыбок, щенков, котят, – да не на день-два, а на недели (главным образом соседи по случаю отпусков), но более всего – детишек – их в основном по вечерам и на выходные, по причине гостей, театров, кино и прочих обязательных развлечений и уж совсем редко – неотложных семейно-домашних и общественно-служебных дел. Можно сказать – все дети нашего дома, пока выросли, через мои руки прошли! Я не роптал и не ропщу, и одного лишь от их родителей требую – не приходить за своими чадами слишком поздно, не будить заснувших малышей, почему и остаются они обычно у меня до утра – с ночевой…

И сколько было ног перемыто, царапин перевязано, косичек расплетено-заплетено, каш-пирожных скормлено, бульонов-молока влито – без ЭВМ не подсчитать. И чего не мог я понять в жизни – за что же с меня за бездетность вычитают? Теперь, правда, перестали, но, наверное, не поэтому, а за преклонностью лет. Некоторых детишек порой такими грязными подсовывали, что будь моя воля – лишил бы многих пап и мам родительских прав, а ребят себе забрал, усыновивши-удочеривши, но дело сие не простое, и подобные лишенцы встречаются крайне редко, потому что для лишения родительских прав надо такого натворить, чтобы дети вконец заброшенными или забитыми оказались. И уж совсем не лишают прав за воспитание таковых в духе вчерашних представлений о морали-нравственности. И это, наверное, правильно: ведь для одного, скажем, эта мораль вчерашняя, а для другого – сегодняшняя… Первый воспитывает своих наследников, напирая на «это не дозволено», а второй своим твердит: «все дозволено»! И тут, как и во всем, нельзя провести четкой грани: ведь, говоря «поколение», мы подразумеваем нечто неопределенное, – люди же рождаются не враз, а каждый в свой день, по времени все это сдвинуто, и значение исследуемого слова весьма расплывчато, и для каждого из нас «вчера» это – «до нашей эры». И не потому, что очень давно, в древности, – тут просто срабатывает привычный стереотип научного термина, как бы нераскладываемость идиомы, – а потому, что стоит вникнуть, и понимаешь, что «до нашей эры» – это в простом житейском понимании все то, что было до нас, до каждого из нас.

По всему по этому «нелишение родительских прав» до сих пор дает нам продукты воспитания, туманно именуемые родимыми пятнами прошлого, в котором не живут уже три или четыре (условных) поколения. И если мы утверждаем, что морально-нравственные комплексы человеческой натуры с генами не переходят, а закладываются в процессе воспитания, то весьма сложно создать искомый тип человека, если вообще это возможно в ближайшем или хотя бы в обозримом будущем. И ничего с этим поделать нельзя – всех же не лишишь, да и где гарантия, что тот, кто лишает, или тот, кому передадут, воспитает как надо? Так что усыновление-удочерение – акт высокоответственный и сплошной риск – никогда не знаешь, с какой наследственностью столкнешься – ведь биологические-то признаки передаются с генами (оспаривать это могут лишь абсолютные невежды), как, впрочем, передаются и черты характера (чему подтверждением может служить проявление этих черт уже тогда, когда ребенок еще не только слова не понимает, но даже и значения шлепка). Вот и выходит, что человеку фактически прививается только линия поведения, принятая в том или ином семействе, коллективе, обществе. Во всяком случае, психологи установили, что человек усваивает ту линию поведения, которая одобряется и поддерживается окружающими его людьми.

Все эти мои рассуждения вызваны лишь потребностью решить одну единственную проблему: что делать с рукописью? – поскольку она явный подкидыш, то с ней можно обойтись двояко – или сдать ее куда положено, или у… Усыновить или удочерить? Поскольку опять-таки она женского рода, значит, удоч… Впрочем, само по себе слово «рукопись» еще ни о чем не говорит, а, точнее сказать, говорит о незавершенности формулировки, потому что напрашивается законный вопрос: рукопись чего? На мой взгляд – романа. И если решиться принять в нем «родительское» участие, то тут я все-таки сказал бы «усыновить» – роман ведь мужского рода. Сдавать его «куда положено» мне что-то не захотелось – это все же был первый в моей жизни подкидыш, которого у меня никто не забирал, – так сказать, единственный шанс усыновления.

Но тут передо мной эта, казалось бы, простая проблема стала поворачиваться разными своими сторонами, заставляя обдумывать все новые и новые возможные последствия назревающего во мне решения. Усыновление – это ведь, прежде всего и всегда, как бы признание своего авторства. И, более того, всякий усыновитель и удочеритель, как известно, всегда старается скрыть от окружающих, порой даже и от близких, не говоря уже о посторонних, свое «неродственное» отношение к существу, которому он решился дать свое имя, и плюс к тому – он берет на себя за него ответственность – причем не только за его будущее, но и за прошлое, то есть за гены, точнее, за то, что в нем уже заложено и неминуемо произрастет и вызреет в положенное тому время, а это всегда «кот в мешке», и просмотреть наперед возможные последствия тут никак невозможно.

Конечно, всего проще пройти стороной – и в подобном случае и вообще по всей по жизни – и тишком и молчешком. Для такой тактики даже целая стратегия разработана. Я, например, такую формулировку слышал по этому поводу: Живешь – не думай. Подумал – не говори. Сказал – не записывай. Записал – не подписывай. Подписал – отпирайся! – в общем-то удобный путеводитель по существованию.

Но возникает вопрос: кто же все-таки будет думать, писать или, грубо говоря, «брать на себя»? – Скажем, ответственность за эту книгу? Должен же кто-то рискнуть оказаться обвиненным…

А в чем, собственно говоря, тут можно обвинить? – В компилятивности? Заимствовании? Эпигонстве? Эклектичности?..

Спросите, почему именно в этом? – Да очень просто: в этом кого хочешь можно обвинить, ибо никто из нас сам ничего не придумывает. Взять хотя бы самое простое – наш словарный запас. Да он весь от начала до конца заимствован, до единого словечка! А стоит нам придумать тут что-нибудь новенькое, как его тут же вычеркивают – сначала учитель, потом редактор, проходит это только у очень именитых или непобедимо-настырных – им иногда словечко-другое из самоизобретенных оставляют, подстраховываясь, однако, хитрым термином «неологизм» – так и быть, мол, пропускаем, но без ответственности: если обществу не понравится и не привьется-закрепится, уж не взыщите… Не будем уже говорить о сюжетах, которые сплошь бродячие, а при современной склонности к массовой коммуникабельности идет прямо-таки сплошная их «миграция» из произведения в произведение. Это ведь даже самых знаменитых творений не миновало. Вот вам классический пример, можно сказать, почти из нашего времени.

Было во МХАТе совещание по репертуару с привлечением известных драматургов, Станиславский им говорит: – Дайте современную пьесу. Они отвечают:

– Сюжетов нету!

– А вот чем вам не сюжет: молодой человек любил девушку, но на некоторое время уехал, а когда вернулся, узнал, что она любит другого.

– Ну, какой же это сюжет! – удивились драматурги.

А «Горе от ума»? – улыбнулся Станиславский.

Так что новизна, как видим, не в сюжете…

Вы у меня сейчас, конечно, потребуете ссылку: «где это написано? «, но я вам никаких ссылок давать не собираюсь ни тут, ни далее – я же в свою очередь не требую, чтобы вы мне безоговорочно верили. Как говорится, хотите – верьте, хотите – нет… И вообще слово «ссылка» вызывает у меня не лучшие ассоциации… Впрочем, я тут готов пойти на послабление и пообещать, перефразируя детский стишок: «… дайте только срок, будет вам и ссылка, будет и…» (согласитесь, какая же ссылка без срока?!). Вот изучу получше своего приемыша-бессмертника (дети – наше бессмертие, не правда ли?), и если докопаюсь до корней-истоков, то когда-нибудь и дам ссылки на все источники сразу. Думаю, что это вопрос времени, хотя кто его знает… Но это лично для меня все-таки не так и важно – в принципе был бы текст, а комментарии приложатся: как и во всем, тут тоже есть специалисты – они и источники отыщут, и туманности прояснят (если вконец все не запутают).

Впрочем, некое подобие первого комментария уже наметилось – один из моих друзей откопал где-то, как он выразился, «прототип поэмы «Чао», внедренной в текст нашего Жития. Правда, он отметил, что «Чао» значительно уступает прототипному сочинению в размахе – в нем, например, не семнадцать глав, а только семь, и 1206 строк вместо 3922-х, то есть, меньше чем в поэме-первооснове в 32 520 729 раза (мой доброхотный комментатор человек дотошный и любит абсолютную точность). Он также обнаружил, что и страниц они занимают соответственно 48,24 против 109-ти – непропорциональность листажа он объяснил большей убористостью печатного набора в сравнении с машинописью… Приведена им и еще одна цифра – практически непроверяемая: как он утверждает, читать поэму «Чао» в 13 раз легче, чем «ту»… Тут у нас с ним даже спор вышел – считать ли поэму «Чао» самостоятельным, оригинальным произведением или пародией на «ту»? Разительное сходство в форме и в содержании, а также серьезный тон обоих сочинений наводят на мысль, что перед нами не пародия, а нечто совершенно иное. Если предположить, что Харон (см. далее) просто вставил в свой роман чью-то чужую поэму, сократив ее для облегчения мук читающей публики, то это одно, а если он ее перелопатил на свой лад, чтобы понасмехаться над своим героем, то это уже совсем иное.

При здравом рассуждении мы утвердились в мысли, что это-таки не пародия, а парафраза, то есть, другой жанр. По поводу же объема мой приятель выразился так: «Это форма пересказа, что зовется парафраза, жаль не всякий пересказ можно втиснуть в пару фраз. – И добавил: – «Кому не под силу, может через поэмку и перескочить! И прошу учесть, что в первооснове она издана многотысячными тиражами – уже к миллиону подперла, а ведь ни один критик по сему поводу караула пока что не проорал! Причем, если «Чао» еще можно принять за шутку перефразника, то в «той» вся дичь преподносится на полном серьезе…».

От себя заметим, что и Отпетов и его двойник, воздвигнувший «ту» поэму, удивительно выпукло самовыражаются, выворачивая себя наизнанку со всех сторон.

«– Так что, дело хозяйское – хошь читай, хошь не читай!» – заключил мой приятель свой комментарий к поэме «Чао». Словом, – утер мне нос, перехватив комментаторскую инициативу. Конечно, в идеале мне хотелось бы самому расшифровать все многочисленные неясные места, но это уж как бог даст.

Тут ведь налицо уравнение с тремя иксами, потому что букву «Х» (ха) можно прочитать и как «X» (икс), а три имени, упомянутые в рукописи и в какой-то степени могущие претендовать на авторство, начинаются именно с этой буквы: Харон, Хиросим, Холомон…

Кто из них действительно автор? – я, например, склонен считать, что Харон, и не только потому, что он подписался под основной частью сочинения, но и потому, что он являет нам в ней совершенное единство стиля и последовательность не только в изложении содержания, но и в утверждении своей мировоззренческой концепции. Кроме того, Харон, действительно, и словесен и письмен, как о том свидетельствует отец Хиросим, который хотел, как сам признается, к нему примазаться, да усовестился. Роль же Холомона весьма туманна – либо он совершенно искренен в своем «Слове», либо сам и является автором всей рукописи в целом, использовавшим довольно-таки распространенный прием подставного авторства. Проверить это не представляется возможным, потому что ко мне-то все попало, как я уже сказал, подготовленным к печати, в виде машинописной рукописи, но в одном экземпляре. Ни следов правки, ни каких-либо пометок в ней нет – словом, зацепиться абсолютно не за что. О черновиках-беловиках уж и говорить нечего, у меня их, как вы сами понимаете, нет, и существуют ли они теперь вообще – неизвестно, как неизвестно, удастся ли их когда-нибудь кому-нибудь разыскать… Так что опасения, высказываемые во «вступлении от Хиросима» об исследовании черновиков, в данной ситуации уже совершенно беспочвенны. В конце концов для меня лично вопрос о первоначальном авторстве сводится сейчас скорее к выяснению совершенно иного момента – почему кто-то вместо того, чтобы попытаться издать это произведение самому, втравил в это дело меня? Если допустить, что автор Харон, то тут можно предположить, что он сделать этого просто не успел, иначе он не только понес бы свое детище в издательство, но и фанатично бы его «пробивал» – есть такой тип убежденных и исступленно верующих людей. А что Харон был именно таким, нам свидетельствует тот же Хиросим, который в свою очередь мог являться связующим звеном между Хароном и Холомоном, причем звеном чисто литературным, для чего-то придуманным, но если поверить, что он существовал в действительности, то его объяснение неудачи с изданием Жития можно, пожалуй, принять на веру, во всяком случае, звучит оно довольно правдоподобно. Общее же авторство самого Хиросима весьма сомнительно – в каждой строчке его предположительного вступления – «Нулевой тетради» – так и выпирает наивитет человека малообразованного и попросту грубого, режущего «в лоб» такие вещи, на опубликование которых, если их не оговорить (как это, например, сделано у нас), ни один трезво мыслящий сочинитель рассчитывать не мог. Сомнение в его авторстве возникает и при самом поверхностном анализе «Вступления от Холомона», названного им «Словом» – от Хиросима, как оттуда следует, никаких других рукописей или иных плодов труда творческого не осталось.

Главная же закавыка все-таки с Холомоном. Если он-то и есть автор, то за каким чертом сплавил рукопись мне? Он же сам говорит, что ничего в ней крамольного не усматривает… Издавал бы на здоровье. Но я что-то ничего не слыхал о попытках опубликования подобного произведения, хотя более-менее в курсе литературных дел и якшаюсь с сотрудниками издательств и толстых журналов, как, впрочем, и со многими рецензентами-консультантами, и знаю, что появление сколь-нибудь необычного сочинения, даже еще и не изданного, быстро становится модной литературной новостью, повсеместно смакуемой не столько истинными любителями словесности, сколько многочисленными окололитературными снобами и малочитающими обывателями «нового света».

И все-таки я бы не поручился, что Холомон – лицо тут совершенно стороннее, случайно получившее в свои руки уже готовое произведение. А с другой стороны, вчитываясь во «Вступление от Харона», никак не можешь отделаться от ощущения органичности его со всем, что следует далее. Словом, запутаннейшая история! И единственный видимый мною способ разрубить этот узел – взять все на себя, тем более, что при таком количестве претендентов кто-то все равно должен признать за собой общее авторство, в противном случае получается «коллективка» – коллективная ответственность, то есть, высшая форма безответственности: вроде все подписали, а спросить не с кого – никто персонально не отвечает, так сказать, главной ответственности не несет. В данной же ситуации вся ответственность падет на меня, хотя, по сути, я должен отвечать как бы вообще за все гамузом, а не за конкретные частности – до них, как уже было сказано, еще мне самому надо докопаться. Словом, тут я уподобляюсь фирме с ограниченной ответственностью – вы, наверное, знаете, что существуют такие, еще у них к названию добавляется слово LIMITED (лимитед).

Есть и еще одна причина, побудившая меня «вступить в права отцовства» – когда я в первый раз прочитал эту рукопись, то сделал массу карандашных пометок – почти на каждой странице по нескольку. Потом я много раз возвращался к ней, читая с редакторским пристрастием, и с каждым чтением понемногу соглашался с тем, кто это все написал, и одну за другой стирал свои пометки, так что раз за разом число их уменьшалось, и когда, наконец, поля стали вновь совершенно чистыми, я увидел, что исправлять здесь решительно нечего, и понял, что согласен со всем написанным и полностью разделяю основную концепцию произведения. А коли так, то никаких препятствий к “усыновлению» уже не остается, и в присвоении чужого меня никто обвинить не сможет – ведь все другие предполагаемые авторы вроде бы мистические. Во всяком случае, о двух точно сказано, что они покойники, а третьему – я имею в виду Холомона – если даже он существует и жив, несомненно, предстоит стать тем самым «лишенцем», потому что, по всему видать, в последнюю минуту он передумал лезть в эту историю – скорее всего, испугался чего-то, а, впрочем, не исключено, что какие-то высшие силы, не надеясь на его твердость и последовательность, отняли у него рукопись и передали ее мне, неизвестно почему уверовав в надежность этого варианта.

Вот так я и присоединился к странному трио, составленному не то из трех «ха», не то из трех «иксов», и по закону диалектики количество перешло в новое качество – трио превратилось в квартет, полноправным участником которого я оказался после того, как внес свою заключительную ноту в общий аккорд. Думаю, что тут не обошлось без вмешательства Провидения, принявшего во внимание тот установленный факт, что если рукопись не имеет хозяина, во всяком случае живого хозяина, то напечатать ее практически невозможно – все считают ее бесхозной, а в такой ситуации ни перед кем не надо оправдываться или объясняться или, как минимум, отказывать, что всегда неприятно и тому, кто отказывает, и тому, кому отказывают. Об этом как раз упоминает один из тех «иксов», через чьи руки рукопись прошла. Мой личный опыт, например, подтверждает, что нам еще не удалось издать ни одной вещи наших ушедших друзей. И, насколько мне известно, другие, которые поумней и умудренней, даже и не пытаются этого делать.

Но коли я уже решился на такое деяние, то буду настаивать на факсимильном издании, потому что без установленного «первоавтора» мы не правомочны вносить какие-либо изменения в текст – ведь при подготовке к печати любой книги обязательным условием должна быть работа с автором, а не с рукописью. А то теперь моду взяли работать только с рукописью – чуть ли не все произведение заново переписывается редакторами. Но ведь в таких случаях совершенно невозможно выяснить, кого же считать настоящим автором – то ли писателя (а, точнее сказать, писавшего), то ли редактора, в корне перелопатившего сочинение. Да и вообще не понятно, как это возможно допустить, чтобы тебя лопатили? Мне, правда, и самому приходилось лопатить кое-кого из писателей, в результате чего от них порой даже по объему одна треть оставалась, и что меня в таких случаях просто потрясало – они еще мне спасибо говорили! Но раз уж это явление развилось, то оно, по-моему, должно быть и узаконено. Может быть, следует ввести звание «писатель-сырьевик» – что-то вроде журнального нтемачаи? Или, скажем, установить разряды: «писатель-черновик» и «писатель-беловик». И в союз их принимать в два этапа: первые вроде как бы должны пройти «кандидатский стаж», научиться писать, и лишь тогда их можно будет принимать окончательно. Есть же в Академии наук членкоры и академики… Правда, членкоры себя лопатить не дают, и пример этот неудачен. Так что я даже не знаю, с чем это и сравнивать…

Возвращаясь к началу разговора о неизменности текста, повторяю, что мы будем настаивать на факсимильном издании предлагаемой книги ввиду того, что оригинал до нас не дошел. Правда, факсимильность эта будет условной, так сказать, фигуральной в том только смысле, что мы не тронем в ней ни одной буквы, чтобы не исказить авторской идеи, и без того достаточно туманной и сложной.

Менять здесь ничего нельзя еще и вот почему. Каждый, кто прочитает этот роман до конца и с проникновением за строку и под строку, убедится, что все развешанные автором по стенам воздвигнутого им здания ружья в положенное им время выстреливают. Но стрельба, смеем утверждать, тут идет не учебная, а боевая, то есть не холостыми, а исключительно боевыми патронами с применением пуль трассирующих, зажигательных и бронебойных. Нет среди них только пуль отравленных и разрывных. Извините за каламбур: думы есть, а дум-думов нет!

Хочу заранее предупредить, что многие вещи, с которыми здесь столкнется читатель, покажутся ему очень знакомыми, он тут же узнает в них «дней текущих анекдоты», но я ведь не случайно уже упоминал о том, что могут возникнуть обвинения в компилятивности, заимствовании, эпигонстве и т. д. Я мог бы тут развить на этот счет собственную теорию, но предпочитаю процитировать одного умного писателя, который все это обосновал так, что лучше, на мой взгляд, не скажешь. А раз так, то искать какую-то новую, свою формулировку было бы равноценно тому, как изобретать новую форму канистры для бензина взамен той, что придумали немцы несколько десятилетий тому назад. Ведь сколько ни было с той поры попыток создать что-либо более совершенное – все они разбились о совершенство уже созданого. А может быть, хотя и нет предела совершенствованию, все-таки существует предел совершенства? Опасаясь, что кто-то сочтет приведенный мной пример непатриотичным и желая избежать обвинения в преклонении и низкопоклонстве, я обратился за примером к произведению не только отечественному, но и истинно патриотичному, высоко идейному и, как часто требовали, глубоко партийному. Думаю, что в данном случае ссылки не потребуется – каждый узнает, кого я цитирую. Ну, а если и возникнет у кого-то трудность в этом вопросе, пусть напишет мне письмо, и я тут же ему назову автора, не отнимая времени у всех остальных читателей.