
Полная версия:
Медь и море. Инженер для кормчего
Я решила считать это комплиментом. Другого мне тут, судя по всему, не светило.
Я села обратно. Мне хватило честности признать, что это верное решение и что додумалась до него не я. Лейф просто знал, как это делается, так же, как я знаю, что гайку на валу затягивают крест-накрест.
Рей и мокрый парус втащили внутрь вместе с обломанной верхушкой мачты, которая так и висела на тех же канатах, и уложили вдоль корабля, и тогда стало понятно, насколько парус тяжёл. Шерсть напитала столько воды, что четверо еле развернули её, чтобы проверить на разрывы. Разрывов оказалось два, оба небольших. Один из гребцов, пожилой, с бельмом на глазу, тут же сел их штопать костяной иглой, прямо на коленях, в сумерках, на ощупь.
— Поставим? — спросил Орм, кивнув на обрубок мачты.
Вопрос был не ко мне, но я почувствовала, как на меня посмотрели сразу несколько человек. Рей был в длину метров десять, а обрубок мачты высотой едва выше человека, и повесить на него парус можно было только уменьшенный, наполовину. Но ветер был попутный, на двухдневном переходе вёсла проигрывали парусу, и я видела, что многим эта идея нравится.
Лейф посмотрел на мачту, потом на меня и спросил:
— Сколько она держит?
— Себя держит. — Я подошла и положила ладонь на обмотку. Кожа уже начинала подсыхать сверху и чуть садиться, я чувствовала это пальцами. — Парус с ветром даст ей рычаг в два раза длиннее, чем был днём, и тянуть будет в одну сторону, постоянно. Может выдержать. Может треснуть до основания к утру. Я бы не стала.
— Значит, вёсла, — сказал Лейф.
Сказал он это ровно, без нажима, и спорить никто не стал. Орм кивнул и пошёл рассаживать людей.
От кормы донеслось бурчание. Я не сразу разобрала, чьё, потом увидела: Скафти, хозяин разбитого сундука, сидел над своими выжатыми рубахами и говорил, ни к кому не обращаясь, но так, чтобы слышали все.
— Женщина на корабле — море злится. Все знают. Сначала мачта, теперь она. Потом дно выпадет.
— Мачта сломалась до неё, — сказал Лейф, не поворачивая головы.
Больше он ничего не добавил. Скафти замолчал, но смотрел на меня так, что я поняла: одного факта против приметы хватит ненадолго.
Только тогда я заметила, что стою босиком. Ботинки остались где-то в море, носки сползли и потерялись по дороге, и ступни у меня были белые, сморщенные от воды и совершенно бесчувственные. Я пошевелила пальцами и не поняла, пошевелились они или нет. Орм тоже это увидел. Он ушёл на нос, покопался в своём сундуке и вернулся с парой кожаных башмаков, мягких, сшитых из одного куска и стянутых ремешком вокруг щиколотки. Башмаки были размера на четыре больше моего. Я набила их клочьями шерсти, которую пожилой гребец надёргал для меня из старого плаща, затянула ремешки и сделала несколько шагов по мокрым доскам. Ходить в этом можно было только вразвалку, как утка, зато ноги через четверть часа начало колоть изнутри тысячей иголок, и это было лучшее ощущение за весь день.
— Отдашь в Хвитавике, — сказал Орм. — Или купишь. Они у меня любимые.
В темноте раздали еду. Мне сунули в руки кусок сушёной рыбы, твёрдой, как подошва, ломоть лепёшки из грубой муки и глиняную кружку с чем-то кислым и густым, похожим на жидкий творог. Рыбу пришлось размачивать в кружке, иначе зубы не брали. Я ела, и меня тем временем рассматривали. Открыто, без стеснения, в упор. Никто не спрашивал, откуда я, все и так видели, что из моря. Спрашивали другое.
— Ты правда умеешь чинить всё? — Это был мальчишка, тот, с молоточком. Он сел рядом на корточки и держал свою кружку обеими руками. — Орм говорит, ты посмотрела на мачту, и мачта тебя послушалась.
— Мачты не слушаются. Они подчиняются законам. Кто знает законы, со стороны выглядит так, как если бы с ним договорились.
Это было неосторожно сказано. Мальчишка округлил глаза и явно решил, что законы у мачт есть, но известны только избранным, и что я одна из них. Звали его Эйвинд, ему было пятнадцать, и он шёл в третий поход, а в первых двух не отходил от родного фьорда дальше чем на день пути. Он рассказал это за пять минут, и ещё за пять про то, что везёт корабль. Моржовую кость, моржовые шкуры, канаты из них, тюлений жир в бочках, меха. Шли с далёкого севера, с полным трюмом, домой, к торгу, и шторм застал их на третий день пути.
— А куда шли?
— В Хвитавик. — Он махнул рукой куда-то вперёд, в темноту. — Там ярл Харальд, там торг, там всё.
Хвитавик я тоже услышала двумя способами: звуком и смыслом. Белая бухта. Я подумала, что бухта, названная по цвету, скорее всего, названа так за меловые скалы или за песок, и что если там есть кузня, то есть и уголь, и руда где-то рядом. Голова работала, хотя я её об этом не просила.
— Он сказал — до порта, — сообщил Эйвинд без всякого перехода. — Кормчий. Сказал Орму, что ты идёшь с нами до Хвитавика. А там сама.
Спасибо он мне так и не сказал. Ни за мачту, ни за парус, ни за то, что корабль до сих пор не лёг на бок. Он сказал: до порта. Для начала сойдёт. Я видела начальников, которые говорили «спасибо» при каждом удобном случае, и ни одному из них я бы не доверила вести корабль.
Ночь была холодная и ясная. Шторм выдул из неба всё, и звёзды высыпали такие, каких я не видела ни разу в жизни, даже за городом, даже на Таватуе. Их было столько, что знакомые созвездия терялись среди незнакомых, и Большую Медведицу я нашла не сразу. Вёсла шли мерно, в одном темпе, и под этот темп кто-то на носу начал вполголоса то ли петь, то ли считать. Я закуталась в плащ, привалилась спиной к сундуку и попробовала заснуть. Не вышло. Тело устало так, что гудело, а голова не выключалась. Каждый раз, когда я закрывала глаза, передо мной опять вставал вагон, тёмная стена ельника и тот качок вбок, которого у вагонов не бывает.
Я думала о том, что отец, наверное, уже знает, что я не доехала. Качканар позвонил на завод, завод позвонил ему, и он сидит на кухне с телефоном и в третий раз набирает мой номер. Про маму я запретила себе думать сразу, как только эта мысль подошла близко. Инженеру, который не может решить задачу, полагается отложить её и заняться той, которую решить может. Я знала это правило и много раз им пользовалась. Оно работало со сроками, с поставщиками, с начальством. С отцом на кухне оно не работало совсем. Я сидела, смотрела в звёзды и пыталась сообразить, что мне делать, если назад дороги нет, а вперёд видно только до Хвитавика. Выходило, что делать надо то же, что и всегда: смотреть, что вокруг есть, и прикидывать, что из этого можно собрать. Руки у меня остались при мне. Голова тоже. С этим уже можно работать.
Отчёт по редуктору так и остался недописанным в ноутбуке, который сейчас, наверное, лежал на полу того вагона. Главный механик Качканара так и не узнает, что всё дело в посадке подшипника. Почему-то именно эта мысль, совсем мелкая, оказалась последней каплей, и я уткнулась лицом в колючий плащ и посидела так, пока не прошло.
Я поднялась и пошла на корму. Шла осторожно, по краю, через ноги гребцов, и все, кто не спал, отодвигались, давая мне дорогу. Лейф стоял у рулевого весла один. Весло было огромное, широкое, закреплено на правом борту у самой кормы, и держалось оно на толстой деревянной подушке, привязанной к борту, и на скрученном жгуте из какой-то гибкой лозы. Ни шарниров, ни болтов. Весло поворачивалось в этом жгуте, как в суставе. Я стояла и смотрела на крепление, пока не поняла, что Лейф смотрит на меня.
— Не спится, — объяснила я.
— Море после шторма не даёт спать, — сказал он. — Первые дни.
— Ты откуда знаешь, куда идти? — Я показала на небо, на воду. — Ни берега, ни ориентира. Облака днём, звёзд не было, компаса у вас нет.
Слово «компас» вышло у меня по-русски, я сама услышала, как оно чужеродно легло между их словами. Лейф пропустил его мимо ушей.
— Звёзды есть сейчас. — Он не показал на них, просто чуть поднял подбородок. — И волна есть. Вот эта.
Я посмотрела на волну. Она была как волна.
— Шторм шёл с запада. — Лейф говорил медленно, как для ребёнка, но без снисхождения. Так объясняют ученику, который способный, но пока ничего не видит. — Волна от шторма идёт с запада, короткая и злая. А под ней с севера идёт другая, длинная, её ветер не делает. Её делает лёд, далеко. Она идёт всегда, пока лето. Встань.
Он отступил на полшага от весла и кивнул мне на рукоять. Я взялась за неё двумя руками. Рукоять была гладкая, отполированная до блеска чужими ладонями, и тёплая после его рук. Весло почти ничего не весило, пока корабль шёл ровно, а потом его чуть повело. Мягко, издалека, снизу.
— Это она, — сказал Лейф. — Северная. Держи так, чтобы она приходила сюда. — Он коснулся моего локтя, левого, там, где руку повело. — Всегда сюда. Тогда мы идём на юго-восток. Звёзды скажут точнее, только звёзды бывают через ночь. Она приходит каждую.
Я держала весло и ждала следующую длинную волну. Она пришла точно туда, куда он сказал. Потом ещё одна. Потом я перестала их ждать и начала чувствовать, как чувствуешь на станке, что подача идёт ровно, ещё до того, как посмотришь на стружку.
— Ты это как считаешь? — спросила я. — Сколько волн, какой угол, с какой скоростью?
— Не считаю. — Он забрал у меня весло, спокойно, без спешки. — Знаю.
Мы помолчали. Где-то на носу кто-то всё так же вполголоса пел свой счёт, и вёсла ложились в воду в его ритм.
Я поняла тогда, что стою рядом с приборами, которых у меня никогда не было. Лейф был и компасом, и лагом, и барометром, всё в одном, только показания его нельзя было ни проверить, ни записать, ни передать другому, кроме как вот так, из рук в руки, годами. Всё, что знала я, можно было записать на листке и отдать. Всё, что знал он, умирало вместе с ним, если он не успевал кого-то научить. Я не знала, чьё знание в итоге сильнее, и мне это очень не нравилось, потому что обычно я знаю.
— За горами, — сказал Лейф, не глядя на меня. — Там все женщины такие?
Вопрос прозвучал ровно, без насмешки и без интереса, так спрашивают про глубину у незнакомого берега.
— Нет, — сказала я. — Там тоже мало кто такой. Меня в детстве за это ругали.
— За что?
— Разбирала всё, что в доме было. Часы, приёмник, мамину швейную машинку. Собирать научилась позже.
Уголок его рта чуть сдвинулся. Улыбкой я бы это не назвала, для улыбки там не хватало нескольких миллиметров, но это было первое движение на его лице, которое не касалось моря. Потом я пошла обратно и всё-таки уснула, прямо сидя, прислонившись к сундуку Скафти, потому что это было ближайшее твёрдое.
Разбудил меня стук ковшей. Было серо и сыро, рассвет ещё только собирался, и над водой лежал низкий туман, от которого борта покрылись росой. Туман стоял так плотно, что нос корабля с резной головой на нём таял в сером уже в двадцати шагах, и вёсла уходили в пустоту и выныривали из неё. Резную голову я наконец разглядела ночью, при звёздах: конская, с раздутыми ноздрями и прижатыми ушами. Корабль звался «Морской Конь», это я тоже услышала сразу, смыслом поверх звука. В тумане кричали невидимые чайки, низко, над самой водой, и пахло холодной солью и мокрой шерстью. Гребцы сменились, на вёслах сидели другие. А у самого дна, в средней части корабля, на коленях стояли трое и вычерпывали воду. Работали размеренно, но без остановки, и по их лицам я видела, что начали они не сейчас.
Я спустилась к ним и сначала посмотрела на воду. Её было на три пальца над настилом, мутная, с плавающей щепой. Не много. Потом посмотрела на ковши и прикинула. Каждый ковш — литра полтора. Трое черпали примерно раз в две секунды каждый. Если вода при этом не убывала и не прибывала, то внутрь её шло столько же, сколько выносили. Я пересчитала дважды, потому что первая цифра мне не понравилась.
— Давно течёт? — спросила я у ближнего.
Он поднял на меня мокрое, усталое лицо. Это был тот самый пожилой с бельмом, который ночью штопал парус.
— Всегда течёт, — сказал он. — Корабль старый. Но так — с ночи.
— Где?
Он показал подбородком на левый борт. Туда, куда вчера бил рей.
Я легла на мокрый настил и сунула руку в воду между шпангоутами, под самую нижнюю доску обшивки. Пальцы нашли её сразу. Там была заплата, старая, почерневшая: кусок доски, наложенный поверх разбитого места и посаженный на заклёпки. Щель между заплатой и обшивкой когда-то забили шерстью, пропитанной смолой, и она давно спеклась в твёрдую корку. Корка теперь торчала наружу рваными клочьями, а три заклёпки из пяти шатались под пальцами. Вчерашний рей бил ровно сюда, в соседнюю доску, двадцать, тридцать раз, может, больше. Каждый удар выламывал эту жёсткую заплату из гибкой обшивки, и вот вчерашняя моя мысль про заплатку вернулась ко мне в самом неприятном виде.
Вода шла сквозь щель ровной упругой струёй. Я чувствовала её ладонью, как холодный ветер из-под двери зимой. Пока я там лежала, одна из шатающихся заклёпок под пальцами сдвинулась ещё на волос, и струя стала шире.
Я вытащила руку и села. Надо мной стоял Лейф. Когда он подошёл, я не слышала.
— До Хвитавика? — спросила я.
— Два дня на вёслах.
Я посмотрела на ковши, на воду, на заплату, которую теперь было видно даже сверху, по ряби над ней. Струя за ночь стала сильнее, и к полудню станет ещё сильнее, потому что каждая волна продолжала делать то, что начал рей. Трое черпали и едва справлялись с тем, что было сейчас. Гребцы на ближних сундуках поглядывали на воду под ногами и молчали, и молчание это было нехорошее, тяжёлое, какое бывает в цеху, когда все уже поняли, что линия встанет, но никто ещё не сказал вслух. Со своего места на корме Скафти смотрел мимо воды, прямо на меня. Он ничего не говорил. Ему и не надо было, про дно он сказал ещё вечером.
— Двух дней у нас нет, — сказала я.
Глава 3. Порт
— Сколько у нас есть? — спросил Лейф.
Он спросил это так же, как спросил бы о глубине: ему нужна была цифра, и он был готов её услышать. Я ещё раз посмотрела на ковши и на рябь над заплатой.
— К полудню щель разойдётся шире. Тогда трое уже не успеют, понадобятся шестеро. К вечеру десять. Гребцов останется мало, пойдём медленнее, а чем медленнее идём, тем дольше волна её расшатывает. — Я прикинула ещё раз. — Завтра к утру черпать будут все, и никто не будет грести.
— Заплату можно сбить обратно?
— Изнутри нет. Заклёпки уже не держат, дерево вокруг них размолочено. Если начать стучать, вылетит вся доска. — Я вытерла мокрую ладонь о джинсы, которые от этого мокрее не стали. — Щель надо закрыть снаружи. Тогда вода сама будет прижимать заплатку к борту, и чем глубже, тем сильнее.
Лейф посмотрел на воду за бортом. Туман к этому времени поредел, море лежало тёмное и гладкое, только длинная северная зыбь медленно поднимала и опускала корабль.
— Снаружи туда не достать. Вода холодная, человек не продержится.
— Человеку и не надо. — Я огляделась. — Мне нужно что-то большое, плотное и гибкое. Кусок паруса, но парус нам нужен. Кожа. У вас шкуры в трюме, моржовые. Одна шкура, самая толстая, и две длинные верёвки.
Кто-то из гребцов присвистнул. Скафти на корме приподнялся, но промолчал. Я поняла, почему, когда Эйвинд шёпотом, округлив глаза, сообщил мне цену одной выделанной моржовой шкуры на торгу в Хвитавике. Цифру я не запомнила, запомнила только, что на эти деньги можно было купить корову.
Лейф думал недолго. Он посмотрел на заплату, на бочки с жиром, на тюки со шкурами под настилом и за несколько вдохов сложил в голове то же самое, что и я, только с ценами.
— Шкура дешевле корабля, — сказал он. — Орм.
Шкуру вытащили из-под настила, из-под сложенных тюков, и развернули на досках. Она была огромная, в полтора моих роста, серо-бурая, толщиной в палец, и пахла так, что даже гребцы, привыкшие к этому запаху за недели похода, отворачивались. Я прошла по ней ножом, выданным Ормом, и прорезала по углам четыре отверстия. В каждое продели верёвку и завязали узлом, который Орм сам предложил и который держал лучше любого моего.
Потом я попросила тюленьего жира. Бочку открыли, и оттуда пахнуло так, что шкура показалась цветочной. Жир был густой, желтоватый, и я руками размазала его по той стороне шкуры, которая должна была лечь на борт. Сверху насыпала клочья шерсти, надёрганной из того же старого плаща, из которого ночью набивали мои башмаки. Шерсть вмялась в жир и встала ворсом.
— Это зачем? — спросил Орм. Он смотрел на мои руки с глубоким сомнением.
— Вода пойдёт в щель и потащит шерсть за собой. Шерсть набьётся в щель, разбухнет и заткнёт её. Шкура прижмёт сверху. Жир не даст шкуре скользить.
Этому способу я не училась. Я читала о нём в книге про мореплавателей, которую отец привёз из командировки, когда мне было десять. Там один капитан посадил корабль на риф у чужого берега и так дотянул до суши. У него тоже была шерсть, и парус, и больше ничего. Картинку я помнила хорошо, а вот на практике это никто на моих глазах не делал, и я старалась об этом не думать.
Вёсла подняли. Корабль потерял ход и закачался на зыбке медленно, лениво. Двое пошли с верёвками на нос, спустили концы в воду по обе стороны от форштевня и медленно повели их вдоль бортов назад, к середине, так чтобы верёвки прошли под днищем петлёй. Это Лейф понял сразу, едва я показала руками, и дальше распоряжался сам. Я только следила за тем, чтобы петля шла ровно, не перекручиваясь.
Шкуру спустили за левый борт жирной стороной к кораблю. Она ушла под воду, и верёвки натянулись. Четверо тянули с правого борта, из-под днища, двое держали с левого, и шкура медленно поползла вниз, под воду, туда, где под поверхностью сочилась заплата.
— Левее, — сказала я, лёжа на настиле и держа руку у щели изнутри. — Ещё. Ещё на ладонь.
Струя под пальцами ослабла. Потом дрогнула и почти исчезла. Вода больше не била мне в ладонь. Теперь она тянула её к щели, и я поняла, что снаружи шкура легла точно и что давление теперь работает на нас. Шерсть там, снаружи, втягивало в щель так же сильно, как минуту назад оттуда хлестала вода.
— Держите так, — сказала я. — И вяжите.
Концы верёвок закрепили за борта, с обеих сторон, и шкура осталась висеть под кораблём, как пластырь на ране. Изнутри я затолкала в щель ещё шерсти, сколько влезло, сверху положила обрезок доски, подпёрла его колом, упёртым в ближайший шпангоут, и вбила между колом и доской клин. Орм подал мне обух топора, и клин вошёл туго, с писком.
Через полчаса вода на настиле перестала прибывать. Через час троим уже нечего было делать, и черпать остался один пожилой гребец с бельмом, неторопливо, раз в десяток вдохов. Он черпал и смотрел на меня, и лицо у него было такое, какое бывает у старых слесарей, когда молодой инженер сделал всё не по инструкции, но сделал.
— Шкура сильно испортится? — спросила я у Лейфа.
— Жир с неё смоют. Шерсть выщиплют. — Он пожал плечами. — Продадим дешевле.
Больше о шкуре никто не говорил, кроме Скафти, и его не слушали. Два дня мы шли на вёслах. Ветер был слабый и неровный, то попутный, то в скулу, и парус на обрубке мачты Лейф так и не поставил. Гребцы менялись каждые несколько часов. Я сначала сидела без дела и мучилась этим, потом попросилась на весло. Меня посадили рядом с Ормом, и через час мне стало ясно, почему на вёслах сидят мужики вроде него. Весло оказалось тяжелее, чем выглядело со стороны, и вода цеплялась за лопасть на каждом гребке. Руки к вечеру горели, спина болела, ладони покрылись пузырями. Я честно продержалась свою смену до конца. Орм не сказал ни слова, но на следующий день отдал мне свои кожаные рукавицы, и это, видимо, тоже была благодарность.
Считать я не переставала и на весле. Тридцать гребцов, пятнадцать вёсел с борта, скорость, по моей прикидке, около трёх узлов. Человек подолгу выдаёт ватт сто, может, чуть больше, если привычный. Значит, весь «Морской Конь» идёт на мощности, которую выдаёт один слабенький лодочный мотор. Когда ветра нет, корабль ползёт. Когда ветер в лицо, корабль стоит. Когда ветер в лицо и течение в лицо, корабль идёт назад, и тридцать мужиков ломают спины, чтобы стоять на месте. Эту мысль я возвращала себе каждый раз, когда ладони начинали гореть, и она их, как ни странно, остужала.
Хвитавик показался на третье утро. Сначала на горизонте проступила тёмная полоса, неровная, с зубцами, потом зубцы стали горами, потом горы разошлись, и между ними открылся вход в длинный узкий залив. Вода в заливе была зелёная и прозрачная, я видела под бортом камни на дне, и водоросли, и рыбу, стоявшую в тени корабля против течения. По склонам ползли сосны. Выше сосен лежали серые каменные лбы, а на самом верху, на одной из вершин, уже белел снег, хотя в воздухе ещё стояло лето.
Бухта открылась за последним поворотом, и название объяснилось само. Весь берег, от одного мыса до другого, был из песка, светлого, почти белого, такого, какой бывает в южных морях на рекламных открытках. Позже я узнала, что белое на берегу — это мелко перетёртая волнами ракушка, и что этой ракушкой местные посыпают полы в домах. Тогда я просто смотрела и не могла насмотреться.
По белому берегу тянулись вытащенные на песок корабли, десятки, большие и маленькие, некоторые на катках, некоторые на подпорках, некоторые без обшивки, одни рёбра, как скелеты. Над кораблями поднимался дым. Дым был везде: над длинными домами с земляными крышами, над кузнями у самого берега, над ямами, где что-то варили в огромных котлах, над площадью, где шумел торг. Ветер донёс до нас запах: рыба, дёготь, свежая стружка, горелое железо, навоз и хлеб. Я вдохнула всё это разом и почувствовала, как у меня защипало в носу. Так пахнет любое производство, если в нём есть жизнь. Так пахла территория завода, где я выросла. На холме над бухтой стоял дом, больше всех остальных, длинный, с резными коньками на крыше и частоколом вокруг.
— Харальд, — сказал Эйвинд у меня над ухом, проследив мой взгляд. — Ярл.
Сказал он это без почтения и без страха, так говорят о погоде, которую нельзя изменить. Я запомнила дом и частокол и больше в ту сторону не смотрела, пока корабль шёл к берегу.
Когда «Морской Конь» ткнулся носом в песок и гребцы попрыгали в воду, чтобы вытащить его дальше на берег, Лейф подошёл ко мне. Я стояла у мачты, держась за обмотку, которая к этому времени высохла и села так, что по ней можно было стучать, как по дереву.
— До порта, — сказал он.
— Я помню, — сказала я. Внутри у меня было пусто и тихо, как в цеху после смены.
Он снял с запястья тонкий серебряный браслет, витой, из трёх проволок, взял его обеими руками и переломил пополам, спокойно, привычным движением. Одну половину протянул мне.
— За мачту, — сказал он. — И за шкуру.
Я взяла. Серебро было тёплое и неровное на изломе. Я не знала, много это или мало. Потом, на торгу, я увидела, как люди режут серебро на куски и взвешивают на маленьких бронзовых весах, и поняла: здесь не было монет, здесь было просто серебро, и вес был всем. Половина браслета означала, что Лейф заплатил мне по весу, как мастеру за работу. Слов благодарности я от него так и не услышала, и мне это почему-то понравилось больше, чем понравились бы слова.
— Корабль будет стоять здесь? — спросила я.
— Пока не починим мачту. И не продадим груз. — Он посмотрел на холм, на дом за частоколом, и ничего не добавил.
Потом он ушёл к людям, которые уже стаскивали с корабля тюки. Орм, пробегая мимо с тюком на плече, увидел, что я распускаю ремешки его башмаков, и мотнул головой.
— Отдашь, когда купишь свои, — сказал он. — В этих ты хоть не упадёшь.
Так я и осталась одна, в чужих башмаках. Первые полчаса я просто ходила. Башмаки хлопали по песку, шерсть в них сбилась комками, и я шла вразвалку, как утка, в джинсах, свитере и с половиной браслета в кармане. На меня смотрели. Женщины у котлов с рыбой, мужчины, которые конопатили днище вытащенного корабля, дети, бегавшие между кораблями. Смотрели открыто, без стеснения, и сразу отворачивались, когда я смотрела в ответ. Одна старуха у дымной ямы плюнула в сторону и сделала рукой знак, которого я не знала, но смысл угадала без перевода.
Потом я начала смотреть сама. Верфь занимала почти весь восточный край бухты. Корабли здесь строили прямо на песке, от киля вверх, без чертежей. Я простояла над одним остовом больше часа. Мастер, седой, в кожаном фартуке, ставил доску обшивки на место на глаз, прикладывал, снимал, строгал топором, снова прикладывал, и через десяток раз она ложилась так, что шов было не просунуть и лезвием ножа. Кили здесь вытёсывали из цельного дуба. Шпангоуты тесали из кривых стволов, выбирая изгиб ещё на корню. Заклёпки ковали тут же, в кузне в двух шагах, из железа, которое приходило крицами, пористыми бурыми лепёшками, похожими на пемзу.

