banner banner banner
И на земли мир…
И на земли мир…
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

И на земли мир…

скачать книгу бесплатно


– Ну что, не обшалелась ещё? – спрашивал её Феофан. Зинаида махала на него рукой, совсем уже незлобно ругалась и возвращалась. На этот раз она не вернулась, и Феофан запил.

Получилось всё до того обидно, что зазывать жену обратно ему и самому не захотелось.

Той весной Феофан построил самолёт.

Он строил его долго, всю зиму. Таскал в сарай фанеру, алюминиевые трубки, гайки… разобрал мотоцикл. Якобы временно снял мотор, объяснил, что потом поставит на место, но Зинаида знала: всё, нету у них больше мотоцикла, раскурочен.

– Да восстановлю я эту хламиду, наездисся, не возникай ты… – заверял Феофан.

Но больше всего её раздражали разговоры и возня супруга вокруг самого самолёта.

Каждый вечер после работы на кузнице Феофан часов до десяти-одиннадцати ковырялся в сарае. Доносились оттуда то скрежет, то визг дрели, то тюканье топора. Не говоря уж о выходных.

Надо бы то-другое по хозяйству, а мужик всё там, в сарае.

Перед сном хлебнёт ложку супа – и нет чтоб о чём деловом-семейном, так нет:

– Зина, скоро в Архангельск полетим! Полетим, а?

– Я вот шарахну сейчас промежду глаз, ты и полетишь с кровати, змей, – злилась Зинаида. – Лётчик тоже выискался!

Феофан держался миролюбиво, скандального тона не поддерживал.

Ещё Зинаиду раздражало всеобщее внимание, всё сильнее с каждым днём стискивающее их дом.

Куда ни сунься – в магазин ли, на ферму ли, бабы лезут с вопросами: «Как там лётчик-то твой? Не улетел ешшо? Гляди, Зинка, махнёт крылами…»

Кличка Лётчик крепко прилипла к Феофану, как только деревня узнала, что он строит самолёт. Его и в глаза так называли, а он и не обижался, ковырялся в сарае и никого туда не пускал, даже Зинаиду. Её это бесило. А народ, в особенности мужики, на рабочих перекурах да вечером в клубной бильярдной, схожей из-за табачного сумерку с крутой парилкой, терзали и мусолили один и тот же вопрос, хотя и по-разному поставленный: что же будет дальше? И сходились все тоже в одном: у Павловского хоть и точно сидит гвоздь в одном месте, отчего ему самому и не сидится, отчего и прыгает он от одного дела к другому, но руки у него растут именно оттуда, откуда нужно, да и голова работает справно.

Дождались. В один мартовский вечер Феофан заглянул к своему старому дружку трактористу Пашке и попросил подогнать на следующее утро трактор к его сараю, да чтоб с пеной-прицепом в виде листа железа. Как вышло – неведомо, но об этом сразу стало известно всей деревне, и на другое утро народ вывалил на морской берег. Туда трактор и привёз Феофанин самолёт.

Впрочем, назвать так это сооружение человеку, мало знакомому с авиацией, было бы сложно, самолёт был необычен: продольные и поперечные алюминиевые трубки, непомерно широкие и размашистые фанерные крылья, внизу, под крыльями, висел мотор с выкованной самим Павловским лопастью. Кабины как таковой не было. Спереди, средь трубок, закреплено было фанерное сиденье, да руль, да ветровое стекло, снятые опять же с вышеупомянутого мотоцикла.

Утреннее солнце восходило над белым льдом, сковавшим море почти до самого горизонта. В воздухе летали и искрились острые хрустальные иглы. Морозец разбил, расшершавил снежную поверхность на миллиарды кристалликов, солнце отражалось в них множеством разноцветных лучиков, которые стреляли по лицам людей.

Те щурились и глядели из-под ладоней на самолёт и Феофана. Среди толпы была и Зинаида. Самолёт и вся эта возня вокруг него были у неё как кость в горле, она и видеть его не хотела. Но по странной, никем не понятой и не объясненной пока женской логике всё же пришла. Ей не хотелось, чтобы её суматошный муж куда-то взлетел, – это было бы уже слишком… Ну а случись взлететь… Кто знает, может, прощены бы ему были и расхристанный мотоцикл, и многое чего другое.

Он завёл мотор, сел в «кабину» и взялся за штурвал. На толпу и не глянул, только прихлопнул правой рукой шапку и втянул голову в плечи. Мотор стучал какое-то время ровно, потом взревел, как остервеневшая псина, отчего несколько оробевший передний ряд отпрянул назад, и самолёт побежал по льду. Всё скорее, скорее. Двадцать саженей, пятьдесят… Пора бы взлетать.

Но самолёт не взлетел.

Он добежал до первого же ропака и врезался в него левым крылом. Его резко развернуло, качнуло, правое крыло стукнулось о лёд и отломилось. Феофана отбросило метров на пять, и он зарылся в колючей снежной замяти.

Толпа ахнула и ринулась к нему. Но Павловский встал сам, поднял со снега и нахлобучил на голову шапку, ни на кого не глядя, побрёл к дому. Там, не раздеваясь, бухнулся на кровать и молча слушал Зинаидины причитания и сборы. Она опять уходила. Феофан не стал уговаривать её, зная, что бесполезно. Но вечером предпринял попытку наладить отношения.

На случай мирного исхода купил маленькую и потопал к тёщиному дому. В дом заходить не стал, звякнул щеколдой на калитке.

– Зина, выдь! – попросил.

Жена на этот раз не заставила себя ждать, через полминуты уже была на крылечке: видно, знала, что разговор предстоит.

– Уйди, заразина, чтоб духу твоего. – крепко повысила она голос, и Феофан попытался сразу встрять, чтобы расслабить обстановку.

– Понимаешь ты, элероны у меня не сработали, да и угол у крыльев не так немного рассчитан, высоту не набрать было.

– Башка у тебя не сработала, а не эти, как их. – Зинаида мало разбиралась в авиационных терминах и поэтому перешла на более привычные, бытовые. Сделала скорбное лицо и закачала головой: – Это я сколько годиков с дуриком маюсь, а?! Верно говорят, гвоздь у тебя в этой самой!.. Посмешище из меня сделал. Где мотоцикл, зараза, а?

– Он же старый был, Зина, всё равно…

– Лучше бы ты пропил его, чем вот так кокнуть!

– Чем же лучше-то? – удивился такому повороту Феофан.

– Меньше бы люди смеялись.

Зинаида схватила пустое ведро, стоявшее тут же, рядом, на крыльце (видно, припасённое), и кинула им в Феофана. Ведро не долетело, но забренчало на всю деревню. Это дурацкое ведро и этот ведерный гром почему-то оскорбили Феофана больше всего. «Клоунаду устроила, – размышлял он потом, – поленом хоть бы бросила, не так бы обидно было».

– Уйди с глаз! – крикнула жена вслед.

Разговор не получился. И Феофан крепко запил.

Считай, всю неделю над деревней, вдоль морского берега, тянулись серые и белые клинья, шеренги, нитки птичьих стай. Феофан видел их всякий раз, когда шёл на работу в свою кузню, когда возвращался обратно. Всякий раз он подолгу стоял и глядел на небо.

Пронзительно, словно горько обиженные маленькие дети, плакали, улетая к югу от моря, расставаясь с ним, полярные гагары.

«Ага-ага», – соглашались друг с другом, покидая родные, но остывающие осенние края, гуси-гуменники.

«Кырлы-ган», – потерянно-прощально горланили запоздалые журавли.

«Клин-клини», – меланхолично звенели колокола лебедей.

А на море густой чёрно-белой россыпью плавали казарки, морские утки-аулейки и морская чернеть. Они ссорились там из-за корма и не торопились никуда улететь. Этим самым они обещали долгую осень.

В субботу Феофан опять пошёл на капканы.

Тропинка юлила по неровному, бугристому берегу Середнего озера, то резко вскидывалась вверх, то ныряла в холодные мелкие ключи, густо изрезавшие своими прозрачными струями спуск к воде. Он не любил ходить по этой тропинке: поневоле прыгаешь на ней, как козлик, вверх-вниз, с бугорка на бугорок. Обычно он обходил озеро по верхней тропе, идущей по вершине угора, растянувшегося вдоль всего берега. Там, на угоре, рос лес, весёлый, разноцветный, березово-ёловый. В нём обычно жировали рябчики и всякий раз высвистывали свои немудрёные песенки, очень схожие со свистками пацанвы, вызывающими сверстников из дома на улицу.

На этот раз нашлась причина прошагать низом, вдоль озера. Третьего дня к нему в кузню заглянул сосед, Витька Шамбаров, просто так зашёл, потрепаться, и наряду с прочими новостями рассказал, что видел на Середнем лебедя.

– Плавает одиношенек под тем берегом, – удивлялся Витька, – на юг не улетат, чё он, сдурел, чё ли, зима же скоро…

Этот рассказ неизвестно по какой причине задел Феофана, какая-то глубинная струнка тихонько ойкнула в нём и после того еле заметно, но неизбывно заныла, заныла. Что-то растревожилось в нём, смутно ещё, неоформленно легла на душу тень его, Феофана, вины за одинокого лебедя, отбившегося от своей стаи. Ведь он стрелял. Стрелял же!

Стрелял.

Он перестал уже верить Витькиному рассказу, когда всё же увидел лебедя.

Тот плавал на другой боковине озера – там, где лес спускался с высокого угора к самой воде. Угор и лес вырисовали на ней длинную тёмно-коричневую тень, и лебедь, хотя до него было далеко – метров семьсот-восемьсот, – резко выделялся на ней белым, фигурно вырезанным пятном. Туловище, длинная прогнутая шея. Точно, лебедь!

– Чё он, сдурел?! – тихо, но с возмущением сказал сам себе Феофан. – Замерзнуть тут решил? Не улетает.

На Долгом он опять проверил капканы. На этот раз почему-то суетился, нервничал, что ли.

Пойманных ондатр шкерить не стал, обжёгся на первой же – второпях сделал порезы на шкурке. Остальные пять побросал в рюкзак. Решил всё сделать дома, в бане. Там, в предбаннике, ещё лучше: тепло, электричество, готовы пяльцы…

«Странно всё же, что он не улетел вместе со всеми. Может, оголодал да силёнок набирает? Бывает такое. Неужели подранок?!»

Вот эта мысль, старательно загоняемая Феофаном в самые дальние уголки его души, всячески выбиваемая из самого себя с того момента, когда Шамбаров рассказал об одиноком лебеде, опять выпросталась из своего ухорона, разрослась, раздулась, легла свинцовой тяжестью на сердце, обвила его мерзкими липкими лапами. Всякое может быть, ведь он стрелял по стае.

Стрелял.

Обратный путь его пролёг по той стороне озера Середнего, где он видел лебедя.

Высокий угор, набычившийся справа, не пускает сюда солнце. Здесь холодно, куда холоднее, чем на другом, южном берегу, и темновато.

Но здесь почти не стаял снег, выпавший три дня назад. Он лежал широкими белыми пластами на земле, рыхлой ватой – на ветках и окрашивал воздух свежим ровным светом.

Лебедя Феофан нигде не нашёл. Не было того ни на воде, ни на берегу. Он прошёл почти уже весь берег, впереди открылось ровное место: покатый луг с жухлой, посеребренной снегом травой, дальше – маленькая лахта, тоже открытая отсюда, с гнилым чахлым берегом. Там никакого лебедя тоже не было.

Поначалу он обрадовался. На какие-то мгновения упал с плеч груз, давивший эти дни: улетел, слава Богу, улетел, не иначе! Феофан сел на корягу, закурил, поглядел на синюю стынь воды…

Потом поднялся и пошёл назад.

Что-то не отпускало.

Примерно напротив того места, где он видел в воде лебедя, на снегу ступенчатой цепочкой отпечатался след большой птицы. Новехонький, настолько резко очерченный, что Феофан различил на отпечатках перепонок узоры складок, он вёл почему-то на угор.

«Зачем ему туда? Там же зверьё всякое. Сожрут в два счёта.» – недоуменно прикинул для себя Феофан и заторопился туда же, на угор.

По правой стороне следов по снегу пролегла какая-то черточка. Он сначала не обратил на нее внимания, потом разглядел и от нахлынувшей догадки остановился, обомлевший.

Подранок! Это у него крыло волочится!

И тогда он побежал.

Угор был сырой и крутой. Феофан несколько раз поскользнулся, падая на вытянутые руки, по спине хлопал рюкзак с лежащими в нем ондатрами. Когда забежал на вершину утора, запутался в низком, коряжистом кустарнике, снова упал. Какое-то время лежал на земле, отдышивался, положив голову на согнутую руку, потом сообразил, что снегу здесь, на вершине, нет, здесь он стаял, а значит, следов больше нет, они кончились. Он вскочил, побежал вперёд, пробежал метров двести – кругом земля, следов нет, лебедя тоже. Бросился направо, полубегом дал по лесу круг, другой. Лебедя не нашел.

Он остановился, огляделся, стал соображать, что же делать дальше. Решил начать всё сначала, вернулся к тому месту, где оборвался след.

Короткий осенний день затухал. Серым туманом на лес наползали сумерки. Феофана это волновало больше всего. В висках ритмично стучало: «Не успею – опоздаю, не успею – опоздаю.»

Он понимал, что, если лебедь останется на ночь в лесу, до утра он не доживёт. В этом году развелось лисицы как никогда. Жируют напоследок перед зимой. Какая-нибудь да натолкнётся на следы, найдёт по запаху… Да мало ли. Рыси вон шастают, еноты, волки – прорва этих зубастых. А тут птица беспомощная, с перебитым крылом, не отбиться, не улететь. Чего стоит горло перехватить.

Почему он в лес пошёл, лебедь-то? Раненый, ему на воде только спасение, не в лесу же.

Стоп!

Там же, впереди, Кривое озеро! Далеко до него, правда, с километр, не меньше, но, может, туда лебедь-то двинул?

Остальные мысли приходили в голову уже на бегу.

«Ну да, Кривое, оно же глубже, корма там больше, это точно! Может, из-за этого?»

Кривое уже просвечивало между сосен, когда впереди, немного справа, он увидел переваливающееся меж кустов белое пятно. Лебедь шёл, не особенно спеша. Идти ему, видно, сильно мешало волочащееся по земле крыло. Крыло то и дело цеплялось за можжевелины, за высокий черничник, и птица дергалась, припадала, выпрастывала крыло, шла снова вперёд.

Заметив человека, лебедь остановился, вытянул шею, замер. Замер и Феофан. Так они стояли с минуту, вглядываясь друг в друга.

Первым не выдержал Феофан. Он сделал шаг вперёд. Лебедь тут же сорвался, замахал здоровым крылом, собравшись, видно, улететь. Но улететь на одном крыле разве можно? Тело его потеряло равновесие, и он завалился на правый бок. Но немедленно вскочил и резво побежал к озеру, махая здоровым крылом.

Феофан догнал его лишь перед самой водой. Да и то случайно. Лебедь с маху влетел в густой вересковый куст и запутался в нём, зацепился сломанным крылом. Феофана же долго не подпускал, шипя на него, пытаясь долбануть клювом в лицо, ущипнуть.

Поняв бесплодность прямых попыток пленить лебедя, Феофан отпрянул, отступил на шаг.

Что же делать-то?

– Чего упрямишься-то, змей? – сказал он хрипло и добродушно. – Добра ведь желаю. Брось-ка кусаться-то, а?

Как завороженный смотрел Феофан на крыло, вывернутое, плашмя раскинутое. Примерно посередке его темнело пятно. Посредине чёрное, по бокам красное. Как раз в это пятно и уперлась толстая ветка, не дававшая лебедю возможности двигаться, убежать от него, Феофана. Это как раз и был перелом.

Что-то подкатилось к горлу… Феофан то ли вскрикнул, то ли прохрипел:

– Да тебе же больно, дурень ты! Больно ведь!

И пошёл на лебедя.

Он вытянул вперед правую руку и, не замечая ударов по ней тяжёлого сильного клюва, перехватил левой шею птицы около головы, правой обнял лебедя за туловище, осторожно примял крылья, оторвал его от земли.

Фельдшерица Клавдия Минькова со сна долго не могла сообразить, чего от неё хотят. Она была младше Павловского года так на четыре и, в общем-то, всегда, ещё со школы, признавала в нём толкового мужика, за исключением, конечно, некоторых странностей, и по старому обыкновению называла его на вы.

Но тут такой поздний звонок, да и пустой вроде бы. Поначалу она попыталась разрешить пустяковый этот вопрос по телефону:

– А вы выпейте димедролу, Феофан Александрович, и ложитесь, голова у вас обязательно пройдёт. Может, и не стоит мне к вам.

– Откуда у меня димедрол, Клава? – голос у Павловского был страдальческий, с подвывом. – Приходи скорей, Христа ради, жар несусветный, голова счас треснет.

– Ну, если не димедролу, так чего другого: пенталгину, аскофену, выпейте горячего чаю – и под одеяло, пройдёт, обещаю…

– Слушай, Клавдия, – возмущался Феофан, – ты эту клятву Герострата, или как там его у вас, принимала? Тебя больной вызывает! Больной! А ты кочевряжисся. Давай быстро дуй сюда, жалобу хошь, чтоб накатал? Помру, будешь знать.

– Вот что, Феофан! – взорвалась наконец интеллигентная Клавдия. – Я сейчас Леню позову, он тебе быстренько голову вылечит. Он тебе покажет «дуй». Ты зачем меня зовёшь на ночь-то глядя? Что, я не вижу, что притворяешься! Без Зинки заскучал, небось.

С Клавдииным мужем, Леонидом, Павловскому никак не хотелось связываться: здоровый, бычара. Легенда с больной головой не прошла, надо теперь выпутываться, придумывать что-нибудь понадежнее. Не скажешь же про лебедя, вовсе сочтёт за дурика.

– Ладно, не пугай своим, оглоблей этой. Видали мы.

– Видали не видали, а голову он быстро выправит, быстрее пенталгина.

– Да поранился я, понимаешь ты, крепко причём.