скачать книгу бесплатно
– Да, так вот, Матвей, как ты считаешь, можно ли в научной статье переставлять абзацы? После первого поставить третий, после третьего – десятый…
– Егор, ты думаешь, что мы, работники советского аппарата, супротив вас, голубой научной косточки, совсем неучи? Разумеется, логика в науке строга. И нечего ловить на ерунде. Это твой снобизм, я бы сказал, профессиональный расизм. Вот. Вы – не лучше всех. Да, и в передовице и в научной статье абзацы переставлять нельзя. Равно!
– Сегодня какая статья в "Правде"? О чем?..
– О чем бы там ни было – это статья будет вдумчивая, серьезное исследование. – Голос Матвея приобрел металлический оттенок. – Партийная газета делается не невеждами. Творцами! И вам, научным верхоглядам, надо лишь сесть и без наносного взгляда, воспитанного на нерусском скепсисе, вдуматься в каждое слово. Учтите…
Я, возможно, оказался более пугливым нежели партнер по беседе с именем Егор. Музыка речи Матвея меня напугала. Я услышал фанфары Красной площади, увидел факелы Нюрнберга. "Нерусский скепсис" поверг меня в страх. Я видел озорной блеск в глазах Егора, но не заметил запорошенность испугом взора его оппонента.
– Дай, дай мне сегодняшнюю "Правду". – Егор веселился.
Матвей Павлович становился все более пъедестален – стальнел и сталинился. Отдалялся. Я только после понял, что с испугом он смотрел на меня. Только потом, восстанавливая в памяти весь тот эпизод, понял что чужим и опасным был для него я. Он боялся меня. Я был чужой. То был, по-видимому, вполне, искренний страх. Но поскольку до сегодняшнего дня у нас абсолютно дружественные и сочувственные отношения царили, вызванные, как мне казалось, моим ранним инфарктом, то я и не заметил вдруг наступившей настороженности. Они-то коллеги – язвенники, а я больной, вроде как бы аристократ. Впрочем, скорее всего здесь сыграло роль мое самодовольство, чрезмерное внимание к себе любимому, ощущение себя больным-аристократом… Ну и, что инородец я, тоже тут же вспомнил.
Егор, очевидно, оказался более свободным и раскованным. Внутренне более свободным. Его вела вперед лишь собственная идея и разыгравшееся озорство.
– Егор, отвяжись ты со своей "Правдой". Вот я прочел в Литературке…
– А что? Разве любое исследование не интересно?
– Егор Павлович, вас обучали определенным исследованиям в соответствующих лабораториях, в данном вам коллективе, а вы хотите устроить балаган на очень ответственном участке нашего бытия. Мы тоже периодически усовершенствуемся в университетах. Чему вы как ученый возражаете? Чем вы недовольны?
– Ха! В университетах марксизма? Ученым я могу не быть, но оппонировать обязан.
– Вот именно. Это и есть чуждое влияние людей, которые для всего ищут возражения.
– Да кто ж такие!? – воскликнул я.
Егор не обратил внимание на мой интересный вопрос, а Матвей лишь метнул в меня, как бы успокаивающий взгляд: мол, лично к вам это отношения не имеет. И я тоже отвлекся от Литературки, все ж попав под обаяние, набиравшего силу, потока их спора.
– Нет, ребята. Вы не отвлекайтесь. Мотя, дай мне твою газету.
– Несмотря на болезнь, Егор легко соскочил со своего ложа и ловко выхватил у оппонента спорный предмет. – Так. Что за передовая сегодня? Ага. "Заводская печать".
– Что ж, проблема очень важная. Низовая печать – основа партийного воспитания. Сюда и должен быть направлен взгляд мозга партии…
– Ладно. Я не о теме… Как написано… Итак, первый абзац, начало: "В конце 1921 года московские металлурги выпустили первый номер заводской газеты". Так, та-та-та-та… и абзац завершается: "На предприятиях появилась своя рабочая газета!" Это начало. Да? Годится как начало?
– Разумеется. Все правильно. Начинается с литературно-исторического обзора.
– Ладно, ладно. Следующий абзац: "Возникновение заводской печати в первые годы Советской власти было предопределено всей политикой нашей партии" Ну и так далее. Как ты считаешь, можно так начать статью?
– Можно и так. Важное положение.
– Правильно. Для затравки в статье хорошо. Дальше: "Сейчас в стране издается 2 360 многотиражных газет заводов, шахт" ну и так далее со всеми остановками. Тоже вполне приличное начало.
– Я не понимаю. Ну и что? – Подожди. Я ведь не читал раньше эту статью, а читаю вместе с вами. Сейчас. Какой-нибудь еще абзац. Ну вот, перескочим через два: "Авторитет заводской прессы, ее влияние на производственную и общественную деятельность зависит, прежде всего, от того, как партийные организации руководят печатью"! Вот твоя главная мысль. И с нее не дурно бы начать руководящую, указующую статью. Как ты говоришь, научную. Подожди, подожди. Не торопись реагировать. Давай следующий абзац: "Заслуживает внимание практика партийных организаций столицы" Тоже начало уместное. Пойдем в конец. Предпоследний абзац: "В эти дни вся наша печать, в том числе и заводская, уделяет большое место социалистическому соревнованию в честь 50-летия Советского государства" Вот – опять начало! Зачин – для чего сегодня пишется эта статья. И конец, последний аккорд: "Наша низовая печать ее огромной армией общественных корреспондентов успешно выполняет" Тоже вполне годится для первого куплета этой оратории.
Я опять вмешался, пытаясь увести их в сторону: – У тебя уж и оратория с куплетами.
Никто на меня внимание не обратил. Матвей молчал и в упор с недоумением смотрел на Егора. А Егор токовал и меня просто не слышал.
– Это я просто о начале. А ты, Мотя, сам возьми газетку и попереставляй абзацы. Изрядное получишь впечатление. А я пойду, покурю.
И я пошел курить. Вернее, в то время я курить с перепугу бросил, но курительную компанию любил. Если можно отказаться от самого зелья, то никакие разговоры о вреде пассивного курения и дыхания рядом с ними, не могли меня отвратить от бесед в курилках, в перерывах. Я уж не говорю о застольях.
– Зря ты, Егор, голову Моте морочил. Мало, что может в голову взбрести аппаратному работнику.
– Ничего. Пусть задумается. Это ж надо такое! За их передовицы степени им научные давай! Ну, дает парень! Да пусть они, наконец, задумаются. "Коллективный организатор!"
– Так и действительно – организатор, сам что-ли не видишь? Да и, вообще, страшно. А если стукнет? Да еще влияние нерусского скепсиса…
– А! Так вот ты чего боишься! Господи! Да избавьтесь вы от этого своего страха. Распрями плечи. – И Егор с тем же пылом, что сжигал его в споре с Матвеем, кинулся обобщать и мою трусость и неполноценность– Рабскую душу свою, вам, пора сломить. XX век…
Но это уже совсем другое воспоминание, совсем другой, так сказать, абзац. Я-то не спорил. Я робел, как говорится, не умом, а поротой задницей.
Из курилки мы прошли прямо на обед в столовую.
Матвея не было. Когда мы вернулись в палату, он сидел за столом. Передовица "Правды" была вырезана и разрезана на куски по абзацам. Матвей их переставлял, перекладывал, словно раскладывал пасьянс.
Я быстрей лег в кровать, отвернулся к стенке и накрылся одеялом. Мне не хотелось никаких дискуссий. Егор же подошел к столу, посмотрел на работу коллеги-язвенника.
Перед тем, как уснуть, или сделать вид, что сплю, я все ж не удержался и буркнул:
– Язва желудка весьма зависит от состояния нервной системы. Уймись, Егор.
Плевал он на мои пугливые замечания!
– Ты, Мотя, возьми и другие газеты, попробуй вставить абзацы из передовиц, скажем, "Труда" или "Известий", а то и "Гудка" в передовую "Правды". Тоже поучительно.
В этот день больше никаких споров, дискуссий, да и просто разговоров не было.
Утром следующего дня, проснувшись, на месте Матвея я не обнаружил. Пока я умывался, он появился с ворохом газет. На меня смотрел с испугом, на Егора с ненавистью и недоумением. С нами не разговаривал. Дружественное согласие наших больных тел и душ распалось.
Целыми днями Матвей резал газеты и раскладывал пасьянс из обрывков.
Я вскоре был переведен в загородную больницу для инфарктников, где нас, некоторым образом, долечивали, а может, и добивали: слишком тяжко болеть и постоянно общаться только с больными. Я оттуда удрал до срока.
Своих сопалатников я никогда больше не встречал, но, выйдя на работу, узнал, что Матвея Павловича консультировал психиатр и делал какие-то заключения и назначения. Потом у него началось кровотечение из язвы. Его оперировали. Потому я и знаю: оперировали его в моем отделении, и мои коллеги помнили, что Матвей Павлович мой сопалатник.
Кто лечил его впоследствии, по какой отрасли медицины он проходил в своей дальнейшей жизни, где потом работал, какие и как читал газеты – ничего не знаю. Но на душу лег камень – будто я в чем-то виноват.
В чем? За что? Да и что случилось – причем тут я? А камень есть, черт меня побери!
А Егора тоже никогда больше не встречал. И не слыхал про него ничего.
И почему логическая цепочка размышлений пожилого, больного человека привела от серого ненастья за окном, от полупрозрачных грязных стекол окна – к этому эпизоду из начала жизни?..
Хм. Логика на уровне передовиц. Одно цепляется за другое, а могло быть все иначе. Всякое воспоминание можно перевернуть и начать другое. У воспоминаний и начало переместить можно и окончание; но что было то было. То есть. Или начать с другого места? Или не тем закончить? И совсем другое, неоконное явление, может привести к тому же воспоминанию.
Утраченные обстоятельства
…Вот я и закаялся брякать необдуманные слова сходу. Да ведь, будто это зависит от наших решений. А иногда и не сегодня осознаешь, какое слово и с каким значением из тебя выскочило. А вот тот, может, первый случай в моей практике, и заставил меня принять подобное, наверно, невыполнимое "закаяние". Закаялся! А нервы наши не всегда зависят от управляющей части мозга. Надо тренировать его, мозг. А тренер-то жизнь, которую не предугадаешь.
Так вот тот случай: Сравнительно молодая женщина сидела передо мной в кабинете. Я уж не помню какой недуг был непосредственной причиной ее прихода. Я расспрашивал анамнез. Выяснял прошлые болезни – ведь восемьдесят процентов диагноза, по-моему, вытекает из расспроса. И выяснил, что семнадцать лет назад ей убрали грудь по поводу рака. При этой неожиданности я глянул на милое, интеллигентное лицо, красивое и уж никак не говорившее, что уже семнадцать лет назад перенесла эту болезнь, весьма редкую для молодых людей, каковой она была столько лет тому. Как правило, редкую. Выяснил еще до этого, что у нее есть сын. Непроизвольно, необдумав ни слово, ни его возможное действие, я брякнул: "Повезло вам". Идиот! Повезло! Молодая, красивая, мать и уже прошло семнадцать лет. И остается молодой, красивой… "Вы считаете?" – усмехнувшись, отреагировала она. А я залился краской, которая, по-моему, и до сего дня горит на моем лице и в душе.
Надо быть осмотрительней. Врач с больным не должен подаваться эмоциям. Слово не воробей…
Да разве предусмотришь в каких ситуациях врачу надо крепче задумываться над словом. Безответственность – она легче и приятней. Думаешь к медицине случай нынешний отношения не имеет, слово, вроде бы, из обыденной жизни – ан, в результате беда в отделении.
"Колдунья", – бросил я, когда бабуська от меня отошла. А почему? Да, черт его знает. Чуть сгорбленная, а может, лишь склонившаяся; то ли, вообще, улыбчивая, то ли льстиво лицемерная гримаска; волосы серые и седина проблескивает; да еще дурацкий больничный халат – я и брякнул "колдунья". При этом ничего ни в душе моей, ни за душой никакого, так сказать, второго плана. Или, скажем, подтекста.
Да и сюжет, который привел ее в больницу и ко мне, вполне тривиальный. Совсем не колдовской, а самый, что ни на есть, обыденный и реальный.
Подошла ко мне сестричка палатная и говорит: "Барсакыч" – так за долгие годы трансформировалось мое имя в отделенческой скороговорке. Был бы я помоложе, небось, радовало бы меня могучее Барс вместо банального Бориса; а уж Исаакович и, вовсе, никто полностью никогда не выговаривал до конца. А за глаза и больные и все называли меня Иссакычем. А старые, многолетние больные-рецидивисты, не раз попадавшие в отделение, и в глаза именовали лишь по батюшки. Мол, имеем право. За годы все сливается и трансформируется и деформируется. Так вот: "Барсакыч, тут старушка лежит у меня в палате, с ушибами, с сотрясением – дочка избила и выгнала из дома".
– Ну, знаю, знаю. Нет там сотрясения. Ее уже выписывать можно.
– Барсакыч, она потому и хочет поговорить. Просит задержать еще немного.
– Сколько ж можно ни с чем держать. А койко-день идет…
Сестричка не стала дослушивать мою сентенцию по поводу забот наших организаторов здравоохранения, а приоткрыла дверь и поманила кого-то из коридора. И в тот же миг в проеме явилась эта бабуся. Чего уж тут мне говорить. Бабуся не стала рассказывать семейные сюжеты, а, кланяясь, вернее почти не разгибаясь, а может, и не могла распрямиться, попросила разрешения остаться в отделении. Сказала, что будет санитарить, помогать всем, или если можно, оформить ее нянечкой, пока в отделении есть свободные места… Сказала, что век не забудет, что будет молиться, что будет полезной, что ей ничего не надо, лишь было бы где спать… Почему-то, во время моего продолжительного слушающего молчания, обозвала меня "Вашим сиятельством" – уж совсем неожиданно, необычно и непривычно такое услышать нынче даже в шутку. Разве что, как иронию или издевательство. Короче я поддался.
– Живите, пока мало больных. Летом их всегда меньше, койки пустуют. А оформить санитаркой не могу. Нельзя…
А собственно почему нельзя? И сам не знаю. Нельзя. Бабуся, продолжая кланяться и благодарить, как-то вдруг и исчезла из кабинета. Тут-то я и брякнул "колдунья". При сестре.
– Но выписку мы оформим. Пусть живет, кормится, но историю болезни закончить выпиской с сегодняшнего дня. Ишь, бабка какая. Шустрая. Уговорила.
Бабуля жила у нас четыре месяца. Помогала. Убирала палаты, мыла туалеты, разносила обеды. Лежачих больных помогала возить на каталке на различные процедуры. При встрече каждый раз низко кланялась. Иногда, вдруг, опять мелькало это странное "Ваше сиятельство". А то, опять же вдруг, перемежала, во всяком случае, в разговоре со мной, речь свою немецкими словами на уровне "гут", "данке"… Может, она считала, что эти слова еврейские, и хотела тем самым, по ее разумению, потрафить мне? Оценить полностью ее слова и действия не мог, да и ни к чему мне. Живет и живет. Не выгонять же несчастную старуху. Еда остается, кровати свободные есть – пусть себе.
И вдруг, по прошествии четырех месяцев приходят ко мне уже две сестрички.
– Барсакыч, прогоните бабку, от нее порча, она колдунья.
– Что! Да вы очумели, девчонки. Чего ерунду несете.
– Вы сами сказали. Вы были правы. Мы и подумали…
– Что я сказал? Что случилось? – Вы с самого начала сказали, что она колдунья. И правильно оказалось.
– Да ничего я не говорил. А мешает вам, сами и прогоните.
Она же выписана давно. Я отмахнулся, посмеялся и тем разговор окончился. И опять делегация: – Борис Исаакович, бабка Фрося…
– Какая еще Фрося? – Они все обращались к ней просто "Ба", я никак. Ну и забыл, что обсуждаемый персонаж официально именовался Фросей. А уж полностью ее имя и не знал, наверно, никогда. А историю болезни, где все записано, как положено и надо, не видал уже четыре месяца.
– Ну, бабка, что живет. Колдунья.
– Опять вы с этим идиотством. Сами оставили, сами выгоняйте. А что дочь? Была ли здесь хоть раз?
– Не видали. А какая разница? Пусть уходит.
– А с чего вы так взвелись? Что случилось? Откуда у вас эта самая колдунья вдруг определилась.
– Вы ее сами так определили с самого начала.
Вообще, мне стало страшно. Повеяло чем-то из старых, как думал, давно ушедших веков. Да я сам и оказался первым камнем в основании этой средневековой хибарки, возникшей на одном слове и на каких-то неведомых мне действиях, наверное.
– Ну, а что она делает? В чем она колдунья, что она конкретно сделала?
– Мы к вечеру все еле ходим, болеем…
– Кто мы?
– Кто работает с ней. Все.
– Я ж тоже с ней работаю. Что ж я ничего не чувствую?
– Ну, вот так. А нам плохо от нее. Татьяна к вечеру с ног валится. У Люды голова каждый вечер… А у Гали ребенок вчера заболел. А баба Фрося, как раз вчера ей воду в тапочки налила.
– Как налила? Нарочно что ли?
– А кто знает. Может, и нарочно.
– Вы видели как налила она?
– А кто еще? Только она и входила.
У меня голова пошла кругом. Аж в глазах темно. Что можно возразить на эти кульбиты мыслей у моих прекрасных девочек, которых я очень люблю, с которыми работаю душа в душу и уж никак не думал, что встречусь с подобным необъяснимым вывертом. Так же их головы можно повернуть в любую сторону, против любого человека, дела, цвета, звука, картины… да чего угодно можно подсунуть.
– Нет, девчонки, Не верите вы в Бога – это ж суеверие чистой воды.
– Нет, это раньше мы не верили, нельзя было. А теперь верим. Это раньше нельзя было сказать про колдунью – а сейчас можно. Теперь нам разрешили, Борис Исаакович.
– Да причем тут вера! Вы думаете, если, наконец, Бог не запретная идея, так значит, все вам непонятное в это входит? Колдуны и вера в Бога – совсем разное.
– Не знаю, Барсакыч, мы Евангелий не читали, нас так воспитали, но в Бога веруем и прямо вам заявляем: баба Фрося колдунья, уберите ее отсюда.
Все, что не подвластно разуму, они нынче числят по ведомству Бога. Разрешили в Бога верить-даешь колдунов! Так их надо еще искать. Найдем. И не то находили.
Бог у них без Библии, без Евангелия, без Корана… Чистое язычество!
Я им говорю о Библии, цитирую Евангелие, рассказываю про Христа – слушают словно сказку, умиляются… и ищут колдунов… и не могут поверить, Христос был еврей.
Да не может такого быть! Колдуны могут быть – а Иисус евреем быть не может!
Что-то вроде, что в колдунов верят, а Евангелию нет… не знают. Вера!